Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"
Автор книги: Герд Кёнен
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 46 страниц)
Вместо этого неформальный альянс с Советской Россией консервировал политику Веймарской республики в ее бесплодном ревизионизме. Сам факт существования СССР как автаркической державы с государственной организацией хозяйства, не входящей в мировой рынок, все еще временной, переживающей постоянные метаморфозы, казалось, сигнализировал об абстрактной возможности обширного изменения в ситуации рейха. И правые и левые в своих фантазиях на все лады твердили, что разгромленная Германия с ее техникой, высоким уровнем образованности населения, организационной культурой и преображенная в революции Россия с ее запасами сырья, охочими до просвещения массами, полными нерастраченной энергии, представляют собой потенциальную комбинацию, о которой можно только мечтать.
Без устали говорили о великолепных «духовных возможностях», трагико-патетических «судьбоносной общности» и «родстве душ» и, как и прежде, о масштабных державных мечтах о власти в Срединной Европе с германским доминированием, – власти, которая могла бы монопольно присоединить ждущий освоения гигантский советский комплекс и благодаря своим возможностям в отношении труда, техники, организации и науки снова возвыситься до мирового уровня. Увлекшись этой химерой, веймарская политика упустила возможность обрести более твердую почву под ногами там, где она находилась.
Главным препятствием для продуктивного поворота в особых отношениях между Германией и Советской Россией, завязавшихся в Рапалло, служила политика сталинского руководства, определявшаяся навязчивыми идеями и боязнью контактов. Разумеется, в бесконечных беседах, консультациях и банкетах не было недостатка. Кредиты предоставлялись и получались, товарообмен развивался. Немецкая техника и технологии из Германии, наряду с американскими, неотъемлемой частью входили в советские программы индустриализации, кроме того, «российские заказы» частично помогали немецкой промышленности преодолевать моменты экономического спада и самые тяжелые кризисы. Так, по крайней мере, казалось.
Однако при ближайшем рассмотрении об этом и речи быть не могло. В период насильственно форсируемого промышленного и военного строительства в СССР, которое наметилось уже в 1926–1927 гг., внешняя торговля страдала от тех же запретов, что и все прочие виды сотрудничества в области экономики, в общественной сфере и в области искусства. Создание в 1928 г. «Российского комитета германской экономики» было попыткой противопоставить закрытому советскому государственному картелю контркартель, чтобы вообще поддерживать дела на плаву. Эйфория прежних планов концессий давно улетучилась, уступив место всеобщему разочарованию{1121}.
В феврале 1931 г. в Москву прибыла большая делегация промышленников под руководством Петера Клёкнера. «Список членов этой делегации читался просто как немецкий Готский альманах[194]194
Ежегодно издававшийся в Германии (1763–1944) справочник высшей европейской аристократии. – Прим. пер.
[Закрыть] промышленников: Крупп, Борзиг, “ДЕМАГ”, “МАН”, Отто Вольф, Объединенные сталелитейные заводы, концерн “Гутехофнунгсхютте”, “Сименс” и “АЭГ”». Члены делегации в очередной раз были поражены и привлечены гигантскими, в стиле пятилетних планов произвольно удвоенными, объемами заказов. Разумеется, гости по достоинству оценили «великие стройки социализма». Загвоздка, однако, заключалась в том, что немецкая сторона, и прежде всего обанкротившееся берлинское правительство, должна была в значительной мере сама финансировать эти заказы. Мировой экономический кризис приближался к своему апогею, однако народнохозяйственная выгода от желаемых поставок для Германии стремилась к нулю из-за ряда негативных факторов (высокое кредитное бремя, советский демпинговый экспорт и т. п.){1122}.
Что происходило в самом Советском Союзе с импортированными en gros[195]195
Оптом, в больших количествах (фр). – Прим. пер.
[Закрыть] машинами и установками и откуда, вообще говоря, в разгар катастрофического голода в период коллективизации бралось зерно, которым они оплачивались, – все это оставалось еще загадкой. Артур Юст, весьма сведущий в области экономики публицист, в ходе своей поездки в Россию летом 1931 г. – при всей благожелательности – просто не мог не заметить, что гигантские комбинаты на Урале «проектировались без учета убытков» и проекты базировались на абсолютно фантастических допущениях и расчетах{1123}.
Короче говоря, динамика самоокупающегося гражданского товарообмена между Веймарской Германией и Советской Россией так и не наблюдалась, ни в экономике, ни в других областях. В конце 1920-х гг. такие энтузиасты активной политики в отношении Советской России, как статс-секретарь Министерства иностранных дел Аго фон Малыдан или дуайен зарубежных журналистов в Москве Пауль Шеффер, были отозваны, вызваны в Германию или высланы из СССР. Скорее всего, они бы и сами уехали. Проводить конструктивную восточную политику в том виде, как они ее представляли, в отношениях со сталинским Советским Союзом оказалось невозможно.
Пауль Шеффер, который с 1922 г. в качестве корреспондента «Берлинер тагеблатт» внимательно и не без скепсиса наблюдал за развитием событий в России и комментировал их, после своей фактической высылки (ему не возобновили аккредитацию) в октябре 1928 г. уже мог не сдерживать себя, перечисляя последствия отношений между обеими странами. В марте 1930 г. он писал: «То, что Германия зависит от России, что дружба с Россией необходима для нее, что Рапалльский договор пробил брешь в договоре Версальском, – все это общие фразы, имеющие ценность лишь в той мере, в какой они могут быть реализованы. У нас было семь лет на проверку их практической ценности. Те, кто не полагался на пустые общие места, а старался внимательно наблюдать за всем, уже давно стали опасаться, что НЭПу, а с ним основе для Рапалло, приходит конец. Ибо путь прямого перехода к социализму [сталинской коллективизации. – Г. К.] означает чрезвычайное усиление лабильности советской системы… Революция возвращалась, на первых порах постепенно, к своим истребительным методам, а теперь она уже галопом мчится в этом направлении»{1124}.
Политика обострения
Если и существовала «каузальная взаимосвязь» между большевизмом и восхождением национал-социализма к власти, то она заключалась не в страхе перед Советской Россией, а в ставшей невыносимой напряженности, порождаемой заведомо преувеличенными ожиданиями и постоянными разочарованиями. Одновременно немецкий национал-радикализм межвоенных лет подогревался советской политикой, проводившейся советским руководством, от Ленина до Сталина, таким путем, который следовало бы проанализировать гораздо тщательнее, чем это возможно в данной книге.
Так, например, нельзя не заметить удивительного тона торжества и восхищения, с каким Евгений Варга, главный экономист Коминтерна, еще в начале 1933 г. в предисловии к коминтерновской брошюре, изданной в Берлине, возвестил, что превращение Германии в «промышленную колонию» версальских держав-победительниц привело к катастрофе международной финансовой системы и к мировому экономическому кризису. Но, несмотря на ограбление и репрессивные санкции, Германия снова стала «крупнейшим индустриальным государством Европы», чья стотысячная армия представляет собой «готовые офицерские кадры для миллионной армии», и благодаря «использованию новейших достижений техники» разработала в высшей степени совершенные виды вооружения. После того как благодаря договору в Рапалло была предотвращена интервенция версальских держав, Советский Союз превратился в «центр поляризации для народов, угнетаемых версальской системой». Отныне наступает «новый виток войн и революций», который «готовит конец версальской системе», а с ним и конец «господству буржуазии в других странах»{1125}.
Ярость сталинистской агитации против немецких социал-демократов как «социал-фашистов» и главных врагов не была тогда простым идеологическим заблуждением. Она не в последнюю очередь служила для того, чтобы сделать понятие фашизма произвольным и расплывчатым. Буржуазный мир при таком взгляде состоял только из различных фашизмов (социал-фашизма, клерикал-фашизма, национал-фашизма любой масти), и это открывало пространство для политики разделений и объединений в соответствии с расчетами советской внешней политики, причем в самой Германии и в отношении нее. Продиктованное из Москвы «Программное заявление о национальном и социальном освобождении немецкого народа», сделанное КПГ в августе 1930 г., с его более или менее откровенными великогерманскими требованиями и реваншистскими нотками, было, во всяком случае, ответом на взлет национал-социализма, ответом, который оставлял открытыми любые возможности{1126}.
В такой ситуации радикальный «антибольшевизм», черпавший силы из убеждений или опыта, в политическом спектре Веймарской республики можно было скорее всего встретить у деятелей и партий политического центра, принципиальней всего наверняка в СДПГ, в печатных органах которой работали некоторые эмигрировавшие и хорошо информированные российские социал-демократы. Если бы антибольшевизм являлся такой доминирующей позицией в веймарской политике и публицистике, как изображалось впоследствии (не только историками ГДР, но и в самокритичном подходе к истории в ФРГ), то данный путь уже тогда должен был привести в прямо противоположном направлении – к дальнейшей интеграции республики в западный мир.
2. Россия Гитлера
«Миф XX века», начатый Альфредом Розенбергом в 1923–1924 гг., в короткий период исполнения им обязанностей находящегося в тюрьме Гитлера, и наконец-то увидевший свет в 1930 г., представлял собой самостоятельную попытку оснастить национал-социализм общепринятым и связным мировоззрением. Но при этом многие из якобы столь однозначных акцентов и установок, которые были даны Гитлером в «Моей борьбе», оказались снова утраченными.
Это касалось уже распределения рассматриваемых тем по значимости. Как и в ранних работах Розенберга, но иначе, чем во втором томе «Моей борьбы», России и большевизму отводились скорее маргинальные роли. Прошлая же мировая война подавалась «как начало мировой революции во всех областях». Мотором этого переворота назывался капитализм (еврейский): «Банкиры опутывают золотыми узами государства и народы, экономика становится кочевой, жизнь лишается корней»{1127}.
Марксистский (еврейский) социализм, в котором социал-демократы и коммунисты совместно действуют в соответствии с распределением ролей, в действительности не более чем «мировой капитализм с иными признаками». Марксизм всюду идет рука об руку «с демократической плутократией», служа ей послушным орудием. «Старый социализм» загнивает «благодаря биржевым капиталистическим связям его чужекровного руководства» и соединяется «с татаро-большевистскими зародышами разложения». В «креслах конференций в Женеве и Париже, Локарно и Гааге… социалистическая идея подчистую продается биржевым гиенам»{1128}.
Большевизм, который в семисотстраничном томе удостоился лишь полудюжины скупых упоминаний, вписывается Розенбергом в новый, расистски искаженный образ России. «Большевизм означает восстание монголоидов против нордических культурных форм, он является стремлением в степь, ненавистью кочевников против корней личности, означает попытку вообще вытолкнуть Европу. Одаренная многими поэтическими талантами восточно-балтийская раса [синоним славян. – Г. К.] превращается – при смешении с монголоидами – в податливую глину в руках нордических вождей или еврейских либо монгольских тиранов»{1129}.
Розенберг подвергает ревизии ходовое, прежде разделявшееся им самим толкование Достоевского. Многократно прославляемый психологизм этого писателя доказывает лишь то, что «в русской крови есть что-то нездоровое, болезненное, ублюдочное» и «все устремления к высокому всегда терпят крах». Следующие строки Розенберга несут черты грустного прощания: «У “русского человека”, ставшего на рубеже XX века чуть ли не Евангелием, честь как формирующая сила вообще не появляется». Персонажи Достоевского (братья Карамазовы, князь Мышкин, Раскольников или Смердяков) суть в конечном счете лишь «метафоры испорченной крови, отравленной души»{1130}. Да большевизм и означает, что «Смердяков властвует над Россией». Германия должна освободиться от чар этого мира низших «бесов»: «Кому нужна новая Германия, отвергнет и русское искушение вместе с использованием его евреями»{1131}. Все же «русское искушение» существовало, и его следовало теперь окончательно преодолеть.
Великое замешательство
Внешнеполитические возможности национал-социалистического «Третьего рейха» все еще рассматривались в книге «Миф XX века» – при всей приверженности автора гитлеровской концепции, изложенной в «Моей борьбе», – в рамках старой системы координат. Париж в ней подается как первичный, инфицирующий Германию расовый Вавилон, в котором «круглоголовый (брахицефалический) народ» давно вытеснил нордические удлиненные (долихоцефалические) черепа и был «мулатизирован» массой импортированных рабов еще до того, как после Французской революции с восторгом предался «эмансипации», читай: господству евреев. Современную Францию и поощряемое ею панъевропейское движение, цель которого – «безрасовое единое государство», следует поэтому, «собственно говоря, называть Франко-Иудеей»{1132}.
В противоположность этой «черно-белой Франции», которая «угрожает всей Европе и отравляет ее», Германия должна совместно с Англией и Скандинавскими странами – но также и вместе с США, подвергающимися той же угрозе, – встать во главе движения по спасению нордической расы. Речь, таким образом, идет не о том, чтобы противопоставлять себя «Западу» in toto[196]196
В целом (лат.). – Прим. пер.
[Закрыть], но о том, чтобы бороться с «западным духом», который «в сущности есть не что иное, как смешение французскости с еврейской демократической идеей». В новой системе государств будущего Германский рейх как «центральная держава континента» сможет целиком посвятить себя созиданию «германской Срединной Европы».
А подлинная русскость, которая всегда противилась европеизации, будет вынуждена смириться с «перенесением центра тяжести в Азию». И если то «слово», которое Россия, согласно Достоевскому, должна сказать миру, есть большевизм, то пусть Россия его «произнесет, обратившись к востоку, где имеется пространство для этого “слова”». Советский Союз, между тем, может спокойно оставаться в своем «расовом хаосе», где «по очереди приходят к власти татаро-калмыки (Ленин), евреи (Троцкий) и кавказцы (Сталин)»{1133}.
Но пока большевизм вызывает «горячую симпатию в кругах ограбленных китайских рабочих» и как социально-революционное течение объединяется «с националистической, антиевропейской пропагандой революции», против этого не следует возражать. Напротив: «Китай борется за свой миф, за свою расу и свои идеалы, как крупное движение обновления борется в Германии против расы торгашей, которые господствуют сегодня на всех биржах и определяют действия почти всех правительств»{1134}. Китай имеет право со спокойной совестью приспособить идею большевизма к своей расовой и освободительной борьбе!
Так попытка Розенберга сформулировать «национал-социалистическое мировоззрение» закончилась полным конфузом. Надо сказать, что это вполне отвечало природе самого нацистского движения, чья сила и пробивная мощь состояла именно в том, чтобы с помощью эклектической мешанины аргументов и идеологем связать воедино постоянно флуктуирующие обиду и агрессивные страхи определенного сегмента немецкого населения, который с наступлением мирового экономического кризиса – после болезненного опыта поражения и периода инфляции – возомнил, что находится в свободном падении.
Дорога к власти
В пропаганде, которая с 1930 г. привела национал-социалистов к серии триумфальных побед на выборах и менее чем за три года – к власти, центральные темы и тезисы из книги Гитлера «Моя борьба» играли лишь вспомогательную роль. Требование «жизненного пространства на востоке», особенно путем свержения (например, поддерживаемого извне) «еврейского большевизма» с дальнейшим «новым походом германцев», почти не встречалось в предвыборных программах партии и в зажигательных речах Гитлера или Геббельса.
В действительности мир за несколько лет снова основательно изменился. Ведь во второй половине 1920-х гг. нацистская партия также была захвачена страстной любовью немцев к Америке, эта любовь сосредоточилась на связанных с именем Генри Форда формах производства и жизни, хотя первоначальные антисемитские перегибы «фордизма» тем временем забылись. В сравнении с образом США как растущей мировой державы поблек ореол британцев, которых Гитлер на первых порах хотел еще возвести на уровень идеала «народа господ».
В период сталинских «пятилеток» радикально изменился и образ Советского Союза. Преследование троцкистов было воспринято во всех странах и политических лагерях как устранение по сути дела «еврейско-большевистского» элемента (со всеми привычными коннотациями от «мессианизма» до «космополитизма»), а тем самым как переход к великодержавной политике старого стиля, вполне откровенно возвращающейся к традициям бывшей Российской империи. Нацистской партии также приходилось считаться с противоречивым восхищением, с которым относились к политике Сталина – именно из-за ее беспощадности – в фёлькиш-националистических и немецко-национальных кругах, а также в некоторых кругах крупной и тяжелой промышленности. Рекламная речь Гитлера в январе 1932 г. перед аудиторией дюссельдорфского Рейнско-Рурского клуба была, в частности, нацелена на то, чтобы преодолеть явную сдержанность в среде промышленных магнатов в отношении его авантюрной программы и его простецкой массовой партии.
Гитлер сделал ловкий поворот: сначала расхваливал естественный авторитарно-иерархический порядок как в экономической жизни, так и в армии, по отношению к которому демократия сама по себе представляет собой «своего рода коммунизм». Отсюда он перешел к большевизму, который не является ни «одной из шаек, бесчинствующих на улицах», ни просто «новым производственным методом», а представляет собой «миросозерцание, нацеленное на покорение всего азиатского континента и… на постепенное сокрушение всего мира и разрушение его». Да, большевизм, если не поставить ему преграду, «вызовет такое же полное изменение мира, как некогда христианство». О Ленине когда-нибудь будут говорить с тем же уважением, как сегодня об Иисусе Христе или Будде. Короче говоря, речь идет о «колоссальном явлении», без которого уже нельзя представить мир, и об «одной из предпосылок разрушения нашей целостности как белой расы».
Здесь можно подумать, что наконец-то на поверхность всплыл элементарный буржуазный антибольшевизм Гитлера (в смысле тезисов Эрнста Нольте). Но явственно проступили две вещи: во-первых, для оратора, что вполне очевидно, было важно как можно сильнее раздуть страх промышленников перед захватом власти коммунистами и расхвалить свою партию как гаранта национальной контрреволюции и диктатуры порядка. С этой точки зрения подчеркнутый антибольшевизм Гитлера носил весьма расчетливый характер – как позднее в общении с государственными деятелями Запада, и прежде всего Великобритании. Страх промышленников перед ростом коммунистических настроений и классовой борьбы во времена экономического кризиса, безусловно, имел под собой реальную почву. Однако нет никаких причин допускать, что Гитлер также испытывал его. В узком кругу он неоднократно презрительно высказывался о революционном потенциале коммунистов, как и Геббельс, который особенно внимательно следил за действиями своих противников и в начале 1932 г. уже не видел никакой опасности с их стороны.
Тем любопытней в гитлеровской речи перед промышленниками абсолютно новая оценка Советского Союза по сравнению с картиной, нарисованной в «Моей борьбе». Если в книге он характеризовал СССР как некое образование, ослабленное евреями и «самой судьбой» предопределенное для колонизаторского вмешательства Германии, то в своей речи изображал его теперь как колоссальную угрозу в форме милитаризованного государства, которое является представителем всемирного движения и основатели которого, возможно, когда-нибудь войдут в историю как основатели новой религии. В данной ситуации не могло быть и речи о борьбе за «жизненное пространство» на российской земле, ни слова не было сказано и о «еврейском большевизме»{1135}.
Гитлер, выступая перед подобной публикой, никак не мог надеяться на успех со своим маниакальным антисемитизмом и фантастическими планами «похода германцев». Но впечатление произвело усиленно педалированное им описание положения рейха, стесненного двумя обстоятельствам: бременем долга западным державам-победительницам и кредиторам и подрывной деятельностью усиливавшихся коммунистов как агрессивной партии гражданской войны. Национальный подъем, обещанный им, должен был привести к непреклонному устранению «марксизма», включая профсоюзы и любое организованное представительство интересов, а также введению нового корпоративного порядка, который, при всем сходстве с успешным итальянским фашизмом, мог бы носить черты исконно немецкого «народного сообщества». Эти высказывания все-таки были вознаграждены горячей овацией, но при этом лишь скромными пожертвованиями. Мандата на захват власти и подготовку к войне, которого Гитлер ожидал от этого легендарного заседания, он так и не дождался.