355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Кёнен » Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945 » Текст книги (страница 14)
Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:58

Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"


Автор книги: Герд Кёнен


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц)

Россия. Зимняя сказка

Если оставить в стороне все споры о целях войны, всю пропаганду ненависти и культурную спесь, то именно годы мировой войны принесли с собой также новое, интенсивное обращение к той «духовной России», которую после рубежа веков только и начали по-настоящему открывать.

Так, Герман Кранольд в мае 1917 г. начал обзор русской литературы с жалобы на то, что события войны и революции «показали даже скептикам, что наше немецкое невежество в отношении российских дел еще более катастрофично, чем полагали до сих пор», и завершил рассмотрение солидного списка книг следующим замечанием: «Если он (неспециалист) хочет глубже проникнуть в своеобразную красоту русской жизни, русского боренья и насытиться ими, то ему следует отложить все ученые книги, запереть весь книжный хлам в несгораемый шкаф и взяться за великих русских писателей от Пушкина и Гоголя через Достоевского и Толстого до гиганта Тургенева»{345}.

В этой формуле содержится множество устоявшихся ассоциаций: что рассудком Россию не понять, тут надо искать душой; что любое знание о политике, экономике или обществе затрагивает лишь поверхность, под которой жила и бытовала подлинная, религиозная, исконная, описанная лишь ее писателями Россия; что лишь благодаря посредничеству ее великих умов можно вступить с этой страной и с этим народом в живые, обогащающие отношения.

Томас Манн в своих «Рассуждениях аполитичного» набросал широкую панораму немецко-русского «избирательного сродства», которое именно в войне раскрыло свое подлинное значение, указывающее на будущее: «Какое родство в отношении обеих национальных душ к “Европе”, к “Западу”, к “цивилизации”, к политике, к демократии!»{346} Отсюда он делает вывод о необходимости политического сотрудничества: «Нет! Если душевное, духовное должно и может вообще служить основанием и оправданием державно-политических союзов, то Россия и Германия подходят друг другу: их договоренность теперь, их связь в будущем являются с начала войны моим сердечным желанием и мечтой, и даже более чем мечтой: эти договоренность и связь станут всемирно-политической необходимостью, если… объединению англосаксов суждено стать долговременным»{347}.

В целом в «Рассуждениях» речь идет о том, что эта мировая война была самым экзистенциальным из всех испытаний, в которых «аполитичная» сущность Германии защищалась, противостоя окончательному уничтожению силами торжествующей демократии, литературы, цивилизации и политики Запада. Томас Манн закончил книгу вдень заключения перемирия с большевистским советским правительством. Он завершает ее боевым кличем: «Мир с Россией! Мир сначала с ней! А война, если она продолжится, будет продолжаться против одного Запада, против “trois pays libres”[70]70
  Трех свободных стран (фр.). Прим. пер.


[Закрыть]
, против “цивилизации”, “литературы”, политики, пустословов-буржуа»{348}.

Репрезентативность этих представлений заключалась не столько в призывах к конкретному союзу, сколько в общей тональности всего текста. Ни об одном военном противнике, кроме России и русских, говорить так было вообще немыслимо и непозволительно – не только из-за военной цензуры (которая, разумеется, существовала), но в силу некой общественной конвенции. При этом речь шла не просто о симпатиях, но об узнавании себя в другом, о взаимопонимании, и вряд ли в литературе других стран и эпох можно найти что-либо аналогичное.

«Разве русский – не самый человечный человек? Разве его литература не самая человечная из всех – святая благодаря своей человечности?»{349} В таком тоне, как в 1917 г. писал о русских Томас Манн, его семейный друг-враг, его alter ego, «литератор цивилизации» и «демократически-республиканский фразер-поджигатель» Генрих Манн не мог и не захотел бы говорить о французах, да ему бы и не позволили. Его эссе «Золя», опубликованное в 1915 г., выдержано скорее в стиле метафорических общих мест, вполне понятных для посвященных, и в нем полностью отсутствуют открытые духовно-политические признания и заявления. Выпады Томаса Манна против брата Генриха касались не столько текста, сколько подтекста, разоблачавшего последнего как «вражеского агента». После того как «военное вторжение цивилизаторских войск потерпело неудачу», Германия, по словам Томаса Манна, является объектом духовной интервенции и подрывной деятельности, и это, «возможно, гораздо более мощная и всеподавляющая политическая интервенция Запада, которая когда-либо насылалась судьбой на Германию»{350}. Россия, в частности именно большевистская Россия, являлась в противоположность этому не только потенциальным политическим союзником Германии, но и предоставляла широкое духовное пространство, в котором германская сущность могла зарядиться и обогатиться нерастраченной духовной силой и консервативно-революционным порывом.


Большевизм и дух России

Солидная часть ранних интерпретаций большевизма также отмечена стремлением (связанным с германской идеологией мировой войны) видеть в «духовной России» подлинную Россию и искать ключ к событиям современности в сочинениях Толстого и Достоевского.

Одним из первых и самых активных в цехе немецких «знатоков России» был Карл Нётцель, переселившийся в Германию из Российской империи, где, если верить одному рецензенту, он «чувствовал себя как дома не только в светских салонах, но и в избах беднейших крестьян». Поэтому, продолжает рецензент, Нётцель «имеет право претендовать на то, что его описания более ценны и основательны, чем описания любого другого западного европейца»{351}. А в одной рецензии на вышедшую в 1916 г. книгу Нётцеля «О простом русском народе»{352} можно было прочитать: «[Она] показывает нам жизнь народа на своей земле и свидетельствует о его глубоком отличии от нас, которое нас скорее пугает, чем увлекает, даже если мы восхищаемся этим отличием и не можем не почитать его»{353}.

В том-то и крылась тайна успеха Нётцеля и многих других «знатоков России» его склада: она заключалась в крайне искусственном затемнении проблем в духе своего времени. Нётцель издал целую серию толстенных книг, выходивших одна задругой и посвященных «духовным основам России» (так назывался самый известный из его трудов){354}. Опубликованную в 1918 г. работу «Годы зрелого мастерства Толстого. Введение в современную Россию» он закончил, если верить предисловию, еще до начала войны и отдал в типографию якобы без всяких изменений в ее содержании. «Ничто из того, что произошло в этот период, включая российскую революцию», по его словам, не противоречит уже предпринятым в этой книге «попыткам истолкования русской сущности и российской ситуации в области культуры». В судьбе и характере Толстого «как предтечи и завершителя русской сущности» идеально предначертана «судьба культуры» в России{355}.

В дальнейшем Нётцель в своих книгах применял этот посыл, каждый раз варьируя его, и к феномену большевизма. Основная мысль его столь же проста, сколь и запутанна. Она заключается в следующем: «Социальное движение в России в течение двух столетий производилось духовно единой, межсословной прослойкой, так называемой интеллигенцией». Последняя за долгое время отсутствия у нее политического влияния создала «русское социальное учение», для которого характерны мифологическое мышление и эсхатологическое ожидание спасения. Но это органически связывает его с «образом мыслей и душевной ориентацией» всего русского народа. Большевизм, по мнению Нётцеля, в сущности есть не что иное, как «итог и необходимый результат совокупного русского учения об обществе», принявшего форму откровенного «идеологического деспотизма», что отвечает «русскому душевному складу». Своего трагического кульминационного пункта, своей Голгофы, «призвание русской интеллигенции» достигает в эксперименте большевизма. А ее миссия, по мнению Нётцеля (вольно трактовавшего Достоевского), заключается в «просвещении культурного человечества относительно этого ложного пути – причем сама она проходит этот путь до конца»{356}.

Аналогичные, но более прямолинейные аргументы приводил Элиас Гурвич, также выходец из России. В своем введении к вышедшему в 1918 г. под заголовком «Политическая душа России» переводному сборнику статей, который был опубликован в России еще в 1909 г. под названием «Вехи», он объяснял необходимость этого запоздалого издания следующим образом: «Политическая интеллигенция… это политическая душа России. Как справедливо отмечает Булгаков, “весь идейный багаж, все духовное оборудование вместе с передовыми бойцами, застрельщиками, агитаторами, пропагандистами, был дан революции интеллигенцией”»[71]71
  См. статью С. Булгакова «Героизм и подвижничество» в «Вехах». – Прим. пер.


[Закрыть]
.

Поэтому, как полагает Гурвич, чтение этой самокритики российской интеллигенции дает ключ к пониманию революционного развития в России. Авторы, пишет он, не только поставили диагноз болезненно гипертрофированному радикализму интеллигенции, но и указали на средство для лечения: «…необходимость профессионального восприятия жизни, самодисциплина, терпение и умеренность… свойства, которые, как справедливо подчеркивают наши авторы, присущи на бытовом уровне западноевропейскому человеку. И прежде всего это качества немецкого человека…» Германия должна выполнить свою культурную миссию по передаче этих ценностей России. Но и сама Германия могла бы поучиться русскому активизму и мужеству перед лицом смерти, как противоядию против «дефицита гражданского мужества и оппозиционной действенной силы», чем, к сожалению, издавна отличаются немцы и что мешает им преодолевать «устаревшие формы политической жизни»{357}.

Третья интерпретация российской «культурной судьбы» содержится в работе Артура Лютера, также выходца из России, которому суждено было стать в 1920-е гг. одним из важнейших посредников и переводчиков русской литературы в Германии. Свой доклад «Мир духовных и политических представлений большевиков» Лютер прочитал в июне 1918 г. на пленарном заседании «Германского общества по изучению Восточной Европы», основанного Гётчем и др. и возобновившего свою работу после заключения Брестского мирного договора. Лютер поставил под сомнение расхожую концепцию, что господство большевиков станет краткосрочной аферой, поскольку большевистские вожди в своем большинстве «не русские по национальности». В таком, зачастую антисемитски окрашенном, взгляде на события крылось, по Лютеру, глубокое заблуждение: «Троцкий, Каменев и др., несмотря на их нерусское происхождение, являются, тем не менее, настоящими русскими по своему мировоззрению и устремлениям, они русские и в своем интернационализме». В Германии недопонимают «суггестивную мощь русского духа… который, однако, зачастую действует неотразимо на тонко чувствующих иностранцев». И наконец, «вся наша западноевропейская жизнь» представляется «узкой и мелкой по сравнению с безбрежным российским идеализмом»{358}.

Еще Томаш Масарик установил, что марксизм для русских – не доктрина или учение, но «настоящая религия, предмет веры»{359}. Подобно Чернышевскому или Бакунину, «Толстой также всегда обращался ко всем людям всех народов», а газета Горького уже в 1905 г. возвестила начало мировой революции. Большевики, считает Лютер, лишь продолжили эту традицию русского мессианства – вместе с его деспотической подоплекой, «согласно которой всякое уклонение от такого воззрения воспринимается русскими как злонамеренность, лицемерие и лишь в самом благоприятном случае как недостаток понимания»{360}.

Тем не менее Советская Россия находится в тупике – в экономическом и социальном отношении. Там думают, «что живут уже в 2000 г., хотя в действительности не добрались еще до 1789 г.», «застряв в самой гуще эпохи Томаса Мюнцера и Яна Лейденского» – т. е. средневековой крестьянской войны и расцвета ересей{361}.


За матовым стеклом

Паке, приступив весной 1918 г. к работе над заказанной Гельфандом «Книгой о России», как исследователь и критик тоже углубился в историю и культуру этой страны. Набросок первых идей в дневнике носил рабочее название «За матовым стеклом». В семи главах раскрывался ряд масштабных исторических и философских гипотез касательно России и российской революции. В них говорилось о том, что абсолютизм и нигилизм в российской истории были характерной чертой с давних пор. О нынешней революции сказано так: «Самое крупное, самое дикое восстание рабов в мировой истории». Тип русских революционеров – от Бакунина, Керенского до Ленина – сформирован гонениями и произволом: «Утопизм. Рожден в тюрьмах». Тюремная камера служила им своего рода монастырской кельей. На это наслоились влияние еврейского геттоизированного мышления и трудные судьбы интеллигенции: «Крестьяне, рабочие, евреи: самый необычный из всех союзов». В результате возникли революционные «мужские союзы», однако с примесью до сих пор небывалого «муже-женского типа».

Нужно учесть и «пристрастие русских ко всему эсхатологическому». Понятно, что последняя глава запланированной книги должна была носить название «Апокалипсис». В религиозно-философских трудах Соловьева, Толстого и Мережковского, считал Паке, уже было предчувствие всего. «Зверь» будет властвовать 42 месяца (ровно столько, между прочим, длилась Первая мировая война!). Под властью «Зверя», Антихриста, сын восстанет на отца. Но только: «Кто Антихрист? Вильгельм? Распутин? Ленин?» Однако в конце всех мрачных явлений и испытаний будут все же явлены «Новое небо, Новая земля». Это и есть, как полагал Паке, большевистское «Небо на земле»{362}.

Вряд ли имеет смысл по отдельности восстанавливать спонтанно-ассоциативные связи этих рукописных заметок. Эти мотивы всплывут в более поздних работах Паке о России. Во всяком случае явно прослеживается смесь очарованности и ужаса, а также центральная мысль, что российская революция является пароксизмом мировой войны, в котором манифестирует себя некий всемирноисторический выбор. «Свет с востока» в данном наброске предстает уже не как мягкое освещение или исполненное меры «ли», но как эсхатологический сполох.

Паке не получил от Министерства иностранных дел разрешения на задуманную вместе с Радеком разведывательную поездку в Петроград. Конфликты в ходе переговоров в Бресте обострялись; германские войска самовольно продвигались в глубь Украины и Прибалтики. В Финляндии разгорелась гражданская война между красными и белыми, которая полностью парализовала все еще существовавшие связи. И тогда Рицлер предложил ему в качестве замены военную командировку в Финляндию, возможно «б[ольшой] важности» – т. е. не только с журналистской, но и с политической миссией. От нового, «белого», финского правительства Паке получил визу № 0001 – вообще первую выданную визу, как он с гордостью отметил.


Поездка на войну в Финляндию

Рицлер обратился к Паке не случайно. В Стокгольме тот через клуб «Пеликан» поддерживал тесные контакты с деятелями финской эмиграции и активно выступал за независимость Финляндии{363}. Это отвечало политике Германии, которая в секретных военных лагерях заблаговременно начала подготовку финских легионеров и поддерживала формирование национальной подпольной организации. Через Финляндию пролегали также все конспиративные маршруты в Россию, разорванные Гражданской войной.

Сам дневник десятидневной «Поездки на войну в Финляндию»{364}в феврале – марте 1918 г. и корреспонденции Паке во «Франкфуртер цайтунг»{365}, однако, сильно уступают предельно драматическому описанию, которое Паке позднее добавил к своим впечатлениям в незавершенном фрагменте романа «От ноября до ноября». Белые – в основном студенты, молодые горожане и крестьяне – кажутся хорошо организованными, а благодаря своему разнокалиберному обмундированию выглядят скорее как «спортсмены». Поначалу Паке сочувствует им, ибо они ведут «в самом деле освободительную борьбу». Он наблюдает, как повсюду уничтожаются символы российской власти – как имперские, так и большевистские, – ведь «красное знамя социалистов – это последний лоскут, в котором затаилось российское владычество». Везде разгуливают спортивного вида белофинны с захваченными русскими шашками и фуражками, а тот самый Николай II, чье имя еще написано на них, уже томится под арестом в Сибири. «Подобная гибель великой державы – событие доселе невиданное»{366}.

Но одна сцена не выходит у него из головы: восемьдесят пленных красногвардейцев в ожидании расстрела и еще – большая группа российских солдат, судьба которых также висела на волоске. Среди них пролетарии, крестьяне, безземельные батраки, старые и молодые, бородачи и мальчики, буквально «все расы России». От зрелища надвигающейся беды у Паке сжимается сердце. В его романе герой ведет победоносную битву ради сохранения жизней этих несчастных{367}. В дневнике ничего подобного нет, однако встречается проникнутая состраданием фраза: «Этим беднягам я с большим удовольствием, чем храбрым и самодовольным победителям… рассказал бы о будущих временах, когда по воздуху будут летать самолеты, украшенные перьями, как фазаны»{368}. Здесь появляется лейтмотив наивного «пролетарского» утопизма, который и позднее то и дело будет звучать во время его путешествия по революционной России, и это свидетельствует, кстати, о раздвоенности его симпатий.

Большая политика была, разумеется, совсем другим делом. Разговаривая с белым командиром полковником Игнатиусом, Паке услышал вопрос, почему, дескать, германские войска, если уж они маршируют по Киеву, не прорвались сразу к Петербургу. Они смогли бы «дешево приобрести» российский флот и включить всю Финляндию в сферу своей власти. Паке обещал передать в Берлин эти «инициативы»{369}.


Тени Брестского мира

Наконец-то подписанный под немецкую диктовку Брест-Литовский «насильственный мирный договор» (Machtfriede) вызвал у Паке лишь «сдержанную радость». Согласно пространной дневниковой записи от 9 марта, у него закружилась голова от открывшихся перспектив: «Мы полные победители, диктуем тяжелые условия как победители и последовательно осуществляем теперь дальнейшие шаги для расчленения России, отдавая оставшееся без конечностей туловище на произвол новых крупных государств… и на милость их протектора, Германского рейха, на западе и Японии на востоке».

Последствия колоссальны: Финляндия тесно сблизится с Германией. В результате англо-американская торговля с Россией через Ледовитый океан будет подорвана. На юге Россия будет отделена от Черного моря новой Украиной и Румынией. Германия, а не Россия, получит свободный проход через Дарданеллы. В Закавказье возникнет наполовину турецкий, наполовину германский протекторат, открывая и гарантируя пути в Персию и Афганистан и дальше на Индию. Всюду – в Литве, Финляндии и еще Бог знает где – будут основаны троны Гогенцоллернов. И так далее, и так далее…

Не об этом ли всегда мечтал он как империалист-романтик? Теперь все это едва ли воодушевляет, скорее наоборот. Прежде всего его тревожит вопрос: «А мы? Мы, “интеллектуалы”…» Все они испытали «опьянение властью». И еще: «Разок хлебнув из реки власти, несчастный всегда будет испытывать жажду». Да и вообще ясно, по мнению Паке, что времена спокойного труда и прекрасных вещей безвозвратно прошли, что в искусстве им на смену придут времена опьянения, бутафорского грома, жестокостей, что люди безнадежно запутались, сражаясь за власть в политической экономии. «Старая Германия приблизилась к своему концу, как некогда Merry old England[72]72
  Добрая старая Англия (англ.). – Прим. пер.


[Закрыть]
». Неудивительно, что все меньше становится людей, у которых еще есть время и силы писать романы, стихи или драмы. Этим будут заниматься разве что «женщины и евреи и некоторые промышленники»[73]73
  В оригинале вычеркнуто.


[Закрыть]
.

Война будет расширяться и приобретет характер битвы континентов. И если Германия станет «в такой ярко выраженной, до сих пор невиданной мере лидирующей державой в Европе, – то в этом случае война Америки против нас ужесточится, а цели ее – расширятся». И нельзя отказываться от «плодов ожидаемой победы на западе»: от переустроенной Бельгии, от лотарингских железорудных месторождений, от опорных пунктов во Французской Западной Африке. После таких достижений уже никто больше не сможет «уклониться от гигантской задачи, которую поставит тогда новый всемирный мир перед этой могущественной Германией». Для защиты завоеванных провинций, протекторатов и союзных государств потребуются колоссальные силы. Предвидится ли конец в обозримом будущем? «Где границы наших планов, согласно которым будут совершенно поглощены целые народы, солидные куски царской империи и Северной Германии[74]74
  Видимо, речь здесь идет не о Германии в узком смысле слова, а о регионах и государствах на севере, которые были аннексированы Германией как подвластные территории или как союзники.


[Закрыть]
, став частями нового германского тела?»

«Или мы будем истощены и погибнем в огне грядущих ужасных революций?» Возможно, надеялся Паке, Германия проявит себя как страна, которая своей социальной политикой, пусть и лишенной фантазии, уже породила противоядие против всех революций. И, возможно, последствия продолжающейся англо-американской блокады удастся преодолеть благодаря освоению Украины и Румынии. Да, кажется, будто «мы можем еще долго вести войну… вплоть до великих, самых ужасающих для Англии решений». Но ничего многообещающего в этом он не видел: «Сегодня перед нами только одно: дела идут своим путем, не спрашивая людей, слепые как Немезида»{370}.

Это отчаяние было порождено не пораженчеством, а совсем наоборот, внезапным страхом перед последствиями победы, хотя Паке весной 1918 г. явно допускал, что она уже недостижима для Германского рейха. Он полагал, что эта война будет всегда вынашивать и порождать только новые войны, лавину претензий и дальнейших тягот, непомерных для страны и людей, что неизбежно радикально изменит их жизнь, причем не к лучшему.

Вообще говоря, Паке был согласен с Рицлером, что Германия должна сначала обустроить свои победные позиции на Востоке, а не искать быстрого решения на Западе. Возможно, лучше было бы приставить винтовку к ноге, уволить из армии старшие возраста, снова оживить экономическую жизнь в Германии, усилить «войну за хлеб» на Украине и «отсортировать достаточное количество людей для выполнения задач в России». И к тому же заявить Антанте: у нас есть время{371}.

Вместо этого приходили сообщения о новых наступательных операциях во Франции, сопровождавшихся все более ужасающими потерями. И Паке, и Рицлер видели последствия действий Людендорфа и «самого дикого военного духа». Любая критика в адрес блока промышленности, армии и идеологов сверхвласти стала уже невозможной. Ни в прессе, ни в среде социал-демократии не нашлось оппозиции, которая рискнула бы спросить: «Кто должен управлять всем этим?» Ведь после победы всей Германии придется играть роль жандарма{372}.

Но и военные противники в очередной раз вызвали ярость Паке. Существует угроза новой Семилетней войны – лишь потому, что вражеская сторона не желает признать свое поражение! Эта война все больше приобретает черты религиозной{373}. Или же это есть «война масонства» – под которым Паке (вполне в духе немецких консерваторов) понимал «союз капитализма и демократии», направленный против Германии как культурного государства{374}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю