Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"
Автор книги: Герд Кёнен
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)
Временами казалось, что Либкнехт вполне готов взять на себя приписываемую ему историческую роль «немецкого Ленина». Вместе с тем подобная характеристика совершенно абсурдна как в идеологическом, так и в характерологическом смыслах. Либкнехт был убежденным антиматериалистом, в тюрьме «изучал законы человеческого развития» и пришел – ни больше, ни меньше – к опровержению фундаментальных историософских и политэкономических аксиом марксизма. Если говорить на языке марксистских категорий, Либкнехт, для которого высшее развитие человеческого рода заключалось в «схватывании невозможного», был «утопическим социалистом» par excellence и скорее пролетарским проповедником пробуждения, чем революционным властным политиком диктата{512}. Но именно это, вероятно, и лежало в основе его харизматического воздействия на уставшие от войны и ожесточенные «массы», хотя – или как раз потому что – до войны он никогда не играл заметной роли в теоретических и политических дебатах германской социал-демократии и, даже будучи сыном Вильгельма Либкнехта, исторической фигуры, одного из основателей СДПГ, всегда оставался в партии аутсайдером и одиночкой.
Подобно Розе Люксембург, которая во время пребывания в заключении перечитывала русских классиков и (в предисловии к «Истории моего современника» Короленко) восхищалась «самой щедрой любовью к людям и глубочайшим чувством ответственности за социальную несправедливость», что составляет «своеобразие и художественное величие русской литературы» и являет прообраз «надвигающейся революционной бури»{513}, Либкнехт был мечтательным русофилом – а также яростным пруссофобом. До войны он, будучи защитником российских эмигрантов в немецком суде и ментором пацифистски настроенной немецкой молодежи, неустанно и яростно клеймил позором мнимое сообщничество российского царизма и прусской кайзеровской империи. Францию он все еще считал матерью революции, но его привлекала и Америка. Именно эта всемирная открытость и радикальная приверженность республиканским идеям позволили ему в 1914 г. первым освободиться из-под влияния социал-демократических легитимационных идеологий, призывавших к «борьбе с царским самодержавием».
О создании российской республики советов – рассказывал он делегатам учредительного съезда КПГ – он узнал в тюрьме, и «будто сноп света проник в мою камеру». Для него было «подобно избавлению услышать, что этот самый отсталый народ смог совершить этот колоссальный подвиг»{514}. Подобное вполне соответствовало его полурелигиозному представлению о пролетариате: последние будут первыми. Теперь свет пришел с Востока. И задача германского пролетариата – пронести этот прометеевский огонь дальше на Запад. В июле 1918 г. Либкнехт писал жене Софии: «Всемирно-историческое значение начавшихся во всех сферах работ по расчистке и созиданию [которые проводит советское правительство. – Г. К.] никто не поймет и не оценит больше меня, хотя мне пока были явлены лишь их смутные очертания»{515}.
И все же по отношению к большевистской политике Брестского мира он был настроен едва ли менее критически, чем Люксембург или Иогихес, поскольку этот мир, казалось, стал «спасительным деянием для германского империализма», пусть (как он думал) и «совершенно против воли российских друзей»{516}. Но, в отличие от Люксембург, Либкнехт воздерживался от любого намека на открытую критику большевиков, о фактических действиях которых в самом деле имел – и, пожалуй, хотел иметь – лишь «смутные» представления. Брест-Литовский мир занимал для него место в одном ряду с бесчисленными «грехами, которые Германия… которые германский пролетариат взяли на себя» и загладить которые можно было только освобождающим «подвигом»: свержением прусско-германского милитаризма и созданием «социальной республики»{517}.
«Реальная политика» большевиков неизменно натыкалась на эту яростную, порой маниакальную оппозицию против «прусского милитаризма», которая накладывала отпечаток и на отношение к национальной и международной ситуации. Хотя Либкнехт в ноябре в своих шести условиях вхождения в правительство назвал установление всеохватывающей «законодательной, исполнительной и юрисдикционной» власти советов, которая была неприемлема для Социал-демократической партии большинства, но все же он вел переговоры. И потребовался еще ряд драматических разочарований и обострений ситуации – прежде всего во время «кровавого Рождества» 1918 г. (бои правительственных войск за дворец и конюшни с взбунтовавшимися матросами народной военно-морской дивизии и захваченные газетные типографии в Берлине), – чтобы вожди «Союза Спартака» и представители приглашенных на «имперскую конференцию» диссидентов из НСДПГ за одну ночь решились в конце 1918 г. основать «Коммунистическую партию Германии». А это изначально и было явной целью берлинской миссии Карла Радека{518}.
Сценарии войны за мировую революцию
Радек выбрал в качестве основы для учреждения коммунистической партии в Германии «Союз Спартака», его небольшевистские теории и его вождей, а не своих испытанных бременских левых радикалов, которые уже объявили себя «Международными коммунистами Германии», истинными приверженцами российских большевиков. Такой выбор был продиктован оппортунизмом в духе «реальной политики». Радеку пришлось действовать в Берлине на свой страх и риск, но он обладал необходимой гибкостью и сразу же понял, что острый, готовый к насилию уличный радикализм служил просто общим выражением глубокого ожесточения из-за исхода неудачной и бессмысленной мировой войны. То, что было возможно в России в 1917 г. в ситуации бурной инволюции, т. е. обратного развития, и вакуума, который оставил после себя царизм, в Германии – с ее значительно глубже структурированным и более консолидированным обществом, все еще здоровыми в основе своей государственными институтами и промышленным потенциалом – не получилось бы подобным образом, в виде путча.
Еще в октябре 1918 г. Радек полагал возможным «предсказать с математической точностью», что и в Германии состоится социалистическая революция, в которой «многие миллионы последуют за Либкнехтом». Сотни тысяч солдат настаивают на возвращении домой, к семьям, но в этом случае массовая безработица вырастет до неимоверных размеров. Вот почему у Германии остается только один выбор – между солдатским мятежом и восстанием безработных. «Третьего выхода не существует». Вероятно, к ней присоединятся Франция и Италия. Тогда англосаксонские державы-победительницы попытаются задушить германскую революцию и восстановить в Европе старый порядок. В подобной ситуации долг российских рабочих – «взять на себя любой риск, даже риск временного подавления российской революции, чтобы поспешить на помощь своим братьям на Рейне и Сене». Ибо Россия в одиночку не сможет строить социализм и преодолевать последствия войны. «Германские рабочие, рабочие Европы помогут нам завершить нашу работу. Без них мы не сможем восторжествовать, с ними мы сможем торжествовать. И наш долг – помочь им победить»{519}.
Это звучало почти уже как программа перемещения главных большевистских сил и театра революционной борьбы в Центральную Европу. Перед датским послом Радек расхвастался: «У меня в Берлине 400 агитаторов, и через два месяца город будет наш»{520}. Данная цитата, как и рассуждения в присутствии Паке перед большой картой мира в октябре – ноябре, явно указывают на то, что Радек в самом деле видел в себе будущего вождя германской и центральноевропейской революции и одного из «Наполеонов социализма».
Уже в середине декабря по дороге в Берлин, при первых контактах в Дюнабурге с солдатским советом, который преградил путь советской делегации (в нее помимо Радека входили еще Бухарин, Иоффе, Раковский и Игнатов), едущей на съезд рабочих и солдатских советов Германии, ему стало ясно, что с германской революцией все будет не так гладко. До отъезда Ленин инструктировал его (во всяком случае, так пишет Радек много лет спустя), предупреждая, что наступает «ответственный момент»: «Германия разбита. Путь Антанты в Россию свободен… Подумайте о том, что вы работаете в тылу врага. Интервенция не заставит себя ждать, и многое будет зависеть от положения в Германии». Поэтому Радеку в Берлине не следует «форсировать события», а нужно дать им «развиваться по внутренним законам германской революции»{521}.
Знаменитая речь Радека на учредительном съезде КПГ вместе с тем представляла собой балансирование на лезвии ножа, которое ему блестяще удалось. С одной стороны, он должен был учитывать догматический «антимилитаризм» своих германских коллег. Но с помощью ряда хитросплетений, умело апеллируя к чувству солидарности немецких товарищей с «российскими рабочими», он попытался ориентировать их на задачи, вытекавшие из международной ситуации и прежде всего из ожидаемого мирного диктата союзников.
Так, Радек выразил глубокое убеждение (и надежду) большевиков, «что путь, по которому вы идете… означает не разоружение немецкого народа, а вооружение немецкого народа». Предлагаемый Москвой «военный союз» обеих стран, однако, предназначался уже не для Эберта и Шейдемана, поскольку они «для нас не способны на союз». «Нам нет нужды предлагать вам союз. Мы находимся в союзе с первых дней войны, с того дня, когда Либкнехт с трибуны германского рейхстага бросил миру: “Я обвиняю!”»
Битва на Рейне
Все это было лишь преамбулой к самой сути речи, знаменитая формулировка которой выглядела так: «Но в тот момент, когда вы придете к власти, кольцо замкнется, и тогда немецкие и российские рабочие будут сражаться плечом к плечу. Ничто не вызовет большего энтузиазма у российских рабочих, чем если мы им скажем, что может настать время, когда немецкие рабочие Цозовут вас на помощь, и вы должны будете вместе сражаться на Рейне, а они будут сражаться за наше дело на Урале[107]107
Подразумевалась борьба с белогвардейцами Колчака. – Прим. пер.
[Закрыть]».
Хотя никто не мог рассчитать скорость развития событий, большевики упорно исходили из того, «что мировая революция пойдет быстрым шагом… что международная гражданская война избавит нас от борьбы народов». Перед лицом крепкого совместного фронта борьбы непременно потерпят крах «планы капитализма Антанты задушить немецкую и российскую революцию». «Но пока этого не произошло, будьте уверены, что мы стоим с винтовками в руках и не дадим лишить нас той почвы, которую мы завоевали. И мы убеждены, что вы тем временем станете стражей немецкой революции. И что мы вместе встретим день, когда здесь в Берлине будет заседать интернациональный совет рабочих…» Это уже намек на то, что Берлину предназначалось стать местом основания нового коммунистического «Третьего Интернационала»{522}.
Столь же напыщенная и бессвязная реплика Либкнехта, с сожалением выразившего уверенность, «что немецкий пролетариат вплоть до сегодняшнего дня еще не годится в союзники для российского пролетариата» и что новая партия тоже «еще не способна на союз», вот почему «способность к союзу» и Германия приобретет{523} лишь в ходе социалистического переустройства, вполне могла убедить Радека, что он имеет дело с руководством, которое еще очень мало поняло подлинные политические задачи и опасности. «Я не почувствовал, что здесь перед мной сформированная партия»{524}.
Он был прав. Всего несколько дней спустя, после вооруженных демонстраций против снятия левого[108]108
Члена Независимой социал-демократической партии Германии. – Прим. пер.
[Закрыть] полицей-президента Эйхгорна, Либкнехт своей самовольной и дилетантской попыткой поставить себя во главе «революционного комитета», состоявшего из трех членов, безмерно обострил ситуацию и нарушил соотношение сил. Этот фиктивный «революционный комитет» с помощью листовок объявил 6 января о «низложении»правительства Эберта – Шейдемана и «временно взял на себя властные полномочия». Радек обратился с письмом к вождям этого безнадежного предприятия, советуя им дать задний ход, поскольку выиграть в сложившейся ситуации они ничего не смогут, а непременно проиграют всё, но его попытка оказалась тщетной. Роза Люксембург, также резко осудившая опрометчивые действия Либкнехта, передала Радеку через Леви, что не может взять на себя ответственность и призвать вступивших в борьбу людей к отступлению. Так спартаковские вожди оказались пленниками своих идей стихийности и вскоре после этого – жертвами контрреволюции, готовой к убийствам в силу самых разных мотивов.
Радек после своего выступления на учредительном съезде скрывался (в частности, чтобы избежать высылки). С помощью местных большевистских кадров и бывших военнопленных он попытался организовать собственную «разведывательную службу», чтобы следить за развертыванием армии. Тем временем в Берлин прибыли опытный связной Ленина Закс-Гладнев и Мархлевский, который, как предполагалось, должен был действовать в Рурской области. Руководство КПГ-«Спартака» после гибели Либкнехта и Люксембург опять было возложено на Лео Иогихеса, но в марте его тоже арестовали и убили. Так было покончено с ведущими активистами старой польско-литовской социал-демократии и неофициальными ленинскими кадрами времен мировой войны, которые в эти, как будто решающие, недели стояли во главе обреченной на поражение германской революции. Как ни смехотворны любые спекуляции по этому поводу, данный культурно-социологический факт интересен сам по себе.
6. О духе российской революции
27 ноября, сразу по прибытии в Берлин, Паке был принят в имперской канцелярии и имел беседу с народным уполномоченным Филиппом Шейдеманом. Разговор вертелся вокруг «единственного серьезного вопроса настоящего момента: у кого есть оружие»{525}. Неясно, относилось ли это к восстанию спартаковцев, к монархическому контрпутчу или к обоим событиям. Теперь под влиянием внутренних импульсов Паке все больше левел. В дневнике под датой 26 декабря он записывает: «То, что происходит в Германии, еще не революция, это просто паника. Люди, толстые и нахальные, все еще ходят по улицам в цилиндрах и тщательно вычищенных черных летних пальто с бархатными воротниками… Пожилые добряки все еще стонут: “О, какой позор – поражение! О, наши древние гордые прусские знамена! О, наш кайзер!”»
Собственные чувства Паке были совершенно противоположного рода: «Проклятие этим государственным изменникам, изменникам родины, этим дьяволам, которые по частям распродают Германию», – крикнул он вослед кайзеру и его окружению. Отвращение у него вызывали и католический капеллан в соборе, и евангелический пастор в церкви Св. Луки, клевещущие на революцию: «Бесподобные лжецы, мошенники! Ваша религия, надо сказать, во многом связана с контрреволюцией! А теперь вы хотите ввести народ в заблуждение и бросить его на произвол судьбы!»{526}
«Диктатура разумных»
30 декабря в ходе одной дискуссии в только что организованном (параллельно с учредительным съездом КПГ-«Спартака») «Обществе 1918 года» речь зашла о понятии демократического большинства как носителя верховной власти. Паке вел себя как аристократ-провокатор и больше в и к-интеллектуал: «Я отвергаю все дискуссии о большинстве и о виде выборов и считаю все характеристики большинства невольными аргументами в пользу диктатуры. Диктатура разумных только через диктатуру пролетариата»{527}.
23 января 1919 г. он, наконец, получил телеграмму от Гельфанда из его швейцарского изгнания, в которой речь шла о включении Паке в будущее Министерство иностранных дел{528}. Роль Парвуса в этих переговорах остается неясной, как и вообще его позиция в неразберихе гражданской войны зимой 1918–1919 гг.[109]109
В конце ноября 1918 г. Парвус – после краха всех его планов – возвратился в место своей роскошной швейцарской ссылки, откуда он рассылал «Письма немецким рабочим», которые можно рассматривать как прямой ответ на ленинские письма «К швейцарским рабочим» (весна 1917 г.), «К американским рабочим» (лето 1918 г.) и «К рабочим Европы и Америки» (январь 1919 г.). Теперь Парвус пугал обновленной в военном отношении Россией, в которой самодержавно хозяйничают большевики, называл советы или советы рабочих (идею которых он сам сформулировал в 1905 г.) чисто вспомогательными органами, ни в коей мере не способными заменить богатые парламентские и организационные традиции германского рабочего движения. «Разве для того Европа в своей культуре дошла до электрического света, чтобы в конечном итоге жрать московитские сальные свечи?» (Parvus А. Der Arbeitersozialismus und die Weltrevolution. Briefe an die deutschen Arbeiter. Berlin, 1919). Остается открытым вопрос, не участвовал ли Парвус даже в разгроме «восстания Союза Спартака» в январе 1919 г. Известен факт, что некоторые из близких его спутников – Давид, Хэниш и Хайльман – сыграли важную роль в военной контрмобилизации. А его компаньон Георг Скларц, все еще занимавший пост управляющего «Издательства литературы по социальным наукам», на процессе об убийстве Либкнехта и Люксембург на основании имевшихся документов (и согласно свидетельским показаниям Носке, некоторое время находившегося на его вилле) был охарактеризован как человек, который финансировал полк «Рейхстаг» («Regiment Reichstag») и другие созданные правительством добровольческие корпуса.
[Закрыть] Известно, что он, как и раньше, поддерживал тесные контакты с вождями социал-демократического большинства, и прежде всего с Филиппом Шейдеманом. И вполне очевидно, что он продолжал поддерживать связь с Брокдорфом-Ранцау. Однако 29 января Паке пишет в своем дневнике о письме Кахена, «который потребовал, чтобы я сходил к Ранцау, желающему обсудить со мной вопросы реорганизации». Очевидно, речь шла о реорганизации Министерства иностранных дел, главой которого только что был назначен Брокдорф-Ранцау, а Кахен был его ассистентом. Тем не менее Паке констатировал, что ему – для предсказанной московской гадалкой «роли» или «позиции» – не хватает настоящего честолюбия, в особенности потому, что «ситуация не претерпела столь радикальных изменений, чтобы я должен был быть призванным»{529}.
В связи с заседавшим в Веймаре Национальным собранием состоялась, наконец, встреча с Брокдорфом-Ранцау, и тот предложил ему «поступить на службу в Министерство иностранных дел в ранге референта-советника». Возможно, это предложение разочаровало Паке. Во всяком случае он не выказал ни малейшего желания переехать в Берлин и заняться работой с прессой для министра. Ему больше хотелось стать посланником: «[Я] говорю о Праге, Иерусалиме». Разговор завершился без конкретных договоренностей. Все же Ранцау, записал Паке, «рассчитывает на меня»{530}.
С тем большей резкостью он дает волю своему разочарованию деятельностью веймарских отцов новой конституции: «В Национальном собрании одних партийных секретарей 87 человек. Оно полностью представляет Германию, размахивающую бюллетенем для голосования. Представляет различные интересы. Съезд тупиц и лоббистов. Речи вялые, без нового размаха. Мне был бы милее съезд специалистов по газо– и водоснабжению». Чуть ли не с удовольствием он фиксирует мероприятия по охране собрания: «Чтобы убить Национальное собрание, не нужны ручные гранаты и штурмовые отряды “Спартака”, достаточно было бы послать в Веймар какого-нибудь сатирика, чтобы он с убийственной насмешкой описал все в нескольких строчках»{531}.
Паке после возвращения из Москвы был желанным собеседником для Шейдемана и Эберта, Рицлера и Раушера, Зимонса и Шлезингера. И в разгар суматохи его ждет «нечаянная радость»: он встретил Прайса из Москвы{532}. Однако новая германская республика оказалась чуть ли не противоположностью того, что носилось перед его мысленным взором: «Странно, что сейчас Германским рейхом правит группа выпускников народных школ. Так, я опять вижу теперь Эберта, Шейдемана, Бааке, Давида, людей, с которыми встречался в Стокгольме весной 1917 г.»{533} Когда Кахен прочитал ему вслух «черновик большой речи Ранцау» перед Национальным собранием, Паке указал «на значение нынешней международной конференции социалистов в Берне, которая мне представляется более важной, чем Национальное собрание»{534}. Такую оценку, столь же иллюзорную, сколь и дерзкую, дал он, распрощавшись с веймарской сценой.
Почти на три недели Паке отправился в лекционное турне, чтобы проповедовать о «духе российской революции». Газета «Штутгартер тагеблатт» назвала его выступление в Штутгарте «событием», тогда как «всегерманская “Зюддойче цайтунг”… сочла меня зараженным болезнью большевизма»{535}. Сам он воспринимал «весь комплекс моих переживаний в великий военный и революционный период пребывания за границей… как своего рода божественный промысел» в действии. «На самом деле я весьма изменил свои взгляды, а пожалуй, скорее – углубил, многому научился. Это была несравненная эпоха»{536}.
И дальше под обаянием Радека
Среди этих дневниковых заметок повсюду рассеяны почти что интимные размышления и отстраненные – в романном стиле – наброски, героем которых является Карл Радек, его московский соратник и противник, о ком он постоянно думал и в ком неизменно видел грядущего деятеля германской и международной революции.
Сразу по прибытии во Франкфурт он вместе с женой, которая проанализировала почерк Радека с точки зрения графологии, написал «Психологические заметки о Радеке»: «Один из лучших знатоков германской партийной жизни. Сентиментальный и жестокий одновременно. Полон противоречий. Одержим властью. Склонен к неожиданным спонтанным поступкам. Дав обещание, не сдерживает его, но не злонамеренно, а потому, что нечто более важное вытесняет для него услужливость. Абсолютное отсутствие эстетического вкуса, никакого чувства формы, понимания ваз, картин. Однако любит стихи Гомера и Гёте. Отсутствие твердых знаний в области политэкономии, что компенсируется сильными, четкими политическими инстинктами: политически дальнозоркое зрение…» Радек воспринимает «крупные вещи мелкими, а мелкие – крупными». Но он всегда плывет «по течению событий». Сегодня он обосновывает одну политику, а если завтра будет проводиться другая, то будет защищать и ее{537}.
В первый день нового 1919 года Паке отметил ключевые слова для цикла рассказов, которые он собирался написать; среди них «Стокгольмская новелла», а также «Петербургский политический роман (Люди в черных кожанках)»{538}. Несколько недель спустя после похода в театр он ощутил сильное желание сочинить короткую пьесу на «рубленом языке» и тут же набросал план: «Три акта: Стокгольм, Москва, Берлин. Радек и я. Как журналисты, литераторы, политики, то же самое возвысить до самой значительной актуальности; в конце как враги – с пулеметами, – а в глубине души: друзья. Р. терпит поражение. В. подхватывает знамя». Запись сделана в конце января 1919 г. под впечатлением от убийства Либкнехта и Люксембург, в то время как повсюду шел розыск скрывавшегося Радека. Кто такой «В.» в наброске, из контекста неясно. Едва ли имеется в виду Боровский, скорее это литературное alter ego автора, что следует из самого наброска, как и из завершающего его резюме содержания: «Развитие человека, которого вначале было трудно постичь, но который является настоящим»{539}.
19 февраля, после повторного доклада в Штутгарте, к Паке обратились двое бывших руководителей германского солдатского совета в Минске. Речь зашла о «Радеке, который с 15 февраля сидит в Моабите». Оба «боялись, что его расстреляют, – в это мне трудно поверить». Сошлись во мнении об особенностях его характера – «солидный, дельный, хотя и с отклонениями, неуравновешенный и агрессивный» – и договорились «что-нибудь сделать для него»{540}. Сделал ли что-либо Паке для арестованного Радека (и что конкретно), не вполне ясно. В воспоминаниях Кахена имеется пассаж, намекающий на участие персон более высокого уровня. Там говорится, что Ранцау вызвал его (Кахена) к себе в конце февраля, поскольку арестованный Радек обратился в Министерство иностранных дел. «Разумеется, мое посещение его в тюрьме исключалось… С другой стороны, мне было рекомендовано попросить кого-нибудь, к кому он питал бы хоть какое-то доверие, поговорить с ним. Тогда я предложил пригласить в Берлин Паке, который… поскольку он поездил по России, кажется, был приемлем для тамошнего режима»{541}. Параллельно Радек написал 11 марта из тюрьмы длинное письмо Паке, которое тот 24 марта передал вместе с сопроводительным письмом министру иностранных дел Брокдорфу-Ранцау. Опираясь на свои московские впечатления, Паке считал Радека «человеком хотя и сангвинического темперамента, порывистым и бесцеремонным, но также личностью, наделенной необычайной политической силой и преследующей определенную европейскую цель». По словам Паке, он – один из тех людей, «которые встали поперек пути Англии» и в состоянии пробить широкую брешь в Россию для немецких рабочих и эмигрантов. Если же в будущем из-за «голодной блокады» и условий, налагаемых Версальским договором, начнется вынужденная массовая эмиграция немцев-пролетариев в Америку, то Радек – наилучший кандидат, чтобы «усилить то движение на Западе, которое направлено против олигархии, принявшей форму, опасную для свободы Старого Света»{542}. Это была скрытая попытка привлечь на свою сторону министра иностранных дел, колеблющегося между страхом перед революцией и желанием сопротивляться, вообще-то хорошо знавшего Радека по Копенгагену, – попытка настроить его положительно в отношении того вида германо-российского союза, в пользу которого Радек, в свою очередь, из тюремной камеры хотел настроить немецкую общественность.