355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Кёнен » Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945 » Текст книги (страница 30)
Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:58

Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"


Автор книги: Герд Кёнен


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)

«Москва в 1920 году»

Одним из первых визитеров из Германии был Альфонс Гольдшмидт, известный журналист-экономист, а с 1919 г. – издатель берлинской газеты «Рэтецайтунг», которая подавала себя как орган «Объединения организаций по эмиграции в Советскую Россию». В апреле 1920 г. Гольдшмидт отправился по приглашению Радека в Москву в качестве представителя этой ассоциации, коротко именовавшейся «Анзидлунг Ост» («Колонизация на Востоке»), в списке которой значилось несколько тысяч заинтересованных лиц.

Помимо этого Гольдшмидт должен был подготовить для издательства «Ровольт» систематизированное описание «Хозяйственная организация Советской России». Этот проект также пришелся весьма кстати и получил одобрение. Таким образом, Гольдшмидт – своего рода прототип всех будущих «путешественников-симпатизантов» и fellow travellers[146]146
  «Попутчиков» (англ.). – Прим. пер.


[Закрыть]
– обладал статусом гостя советского правительства, доказательством приближения той более высокой общественной формы, которая его интересовала. Политическую ситуацию Гольдшмидт оценил сразу, и эту оценку уже не могли изменить никакие последующие события: «Существует ли все еще в Москве диктатура террора? Нет, диктатуры террора в Москве нет. Свирепствуй в Москве диктатура террора – немыслим был бы такой весенний бульвар, полный веселого оживления, как в мае 1920 года»{819}.

Эти слова стояли в самом начале его путевых заметок «Москва в 1920 году», имевших успех у читателей. Для Гольдшмидта, под влюбленным взглядом которого оголодавший, полуразрушенный город приобретал черты чуть ли не весенней идиллии, основным доказательством ликвидации той «социальной гнили», которую он вообще считал сущностью капитализма, было в особенности мнимое преодоление проституции. В его представлении об обществе революционный процесс вообще понимался как некий квазиорганический процесс очищения, начатый со сферы производства: «Коммунистические группы, зачастую лишь небольшие фракции, овладевают фабриками. Не путем террора, но благодаря чистой цели, трудовой сознательности… Это не группы насилия, а фракции дисциплины… Это фракции-фагоциты. Они призваны отсасывать вредные соки, поглощать, уничтожать их. Российская революция была революцией фагоцитов»{820}.

В основу второй книги Гольдшмидта «Хозяйственная организация Советской России» была положена навязчивая идея изобразить большевистскую революцию как объективно необходимую, хоть и запоздавшую акцию спасения, чуть ли не как «административно-техническую необходимость» в смысле распределения и развития человеческих и материальных ресурсов{821}. В ней разворачивалась панорама мощного движения внутренней колонизации, диктатуры развития в широком и позитивном значении, в рамках которой, разумеется, ведущая роль отводилась бы «немецкой экономике», «немецкой технике», «немецкой высококачественной работе»: «Не случайно, что у германского пролетариата особенно сильно влечение к России. Значительно больше, чем частнокапиталистические силы, пролетарские силы ощущают экономико-географическую необходимость… Они чувствуют, что немецкая экономика должна двинуться на восток… Вот почему немецкий высококачественный труд стремится в Россию и, наоборот, российская экономика нуждается в немецком высококачественном труде… Это естественный процесс, начавшийся до войны, обостренный войной и ставший необходимым благодаря советской экономической организации и в результате бедственного положения германской экономики, которой присуща густая, слишком густая сеть коммуникаций»{822}.

Однако русские люди по большей части не вполне подходили для работы с германской техникой, для организации и «высококачественного труда». Гольдшмидт прямо писал: «Труд русских людей необходимо, так сказать, германизировать. Он настоятельно нуждается в этом. Руководители экономики в России хорошо осведомлены об этом. Они хвалят немецкую работу, они стремятся к немецкой работе. Немецкий труд… это золото для России»{823}. И наоборот. Такая комбинация кадров была призвана изменить положение в мире: «Экономическая организация России со все большей, все более мощной помощью европейского пролетариата будет бить по Версальскому мирному договору вплоть до его аннулирования»{824}.


Источник революционной мощи

Почти одновременно с Гольдшмидтом выступил писатель Франц Юнг – надо сказать, при значительно более рискованных обстоятельствах, подходивших к его исключительно активной, склонной к авантюризму натуре: став нелегальным пассажиром, он спасался бегством от германской уголовной полиции, преследовавшей его за участие в мартовских беспорядках 1920 г. Юнг, в сущности, представлял собой фигуру крайнего индивидуалиста, которого с трудом можно было бы вписать в какую-либо классификационную рубрику. В красной России, по его свидетельству, изложенному еще в статье «Азия как носитель мировой революции»{825} (1919), он видел космический «источник революционной мощи», призванной потрясти мир: «Система советов, рожденная… вышедшей из берегов, фантастической по широте революционной всеобщей волей русского народа, которая все же выкристаллизовалась в чистую до наивности веру, эта система представляет собой объединяющий элемент, спасение и движущую силу для высвобождения революционной мощи остального мира»{826}.

Когда буржуазные и социал-демократические противники большевизма характеризуют его как «азиатский» и сравнивают с татарским нашествием, Франц Юнг с восторгом признает это. «Свет и революционная волна из Азии, как это бывало уже столетия назад, снова колоссальным потоком обрушивается на мир… Азиатская воля к равенству и общей радости, сжатая в Москве в кулак неслыханной мощи, непобедима»{827}.

В поздних, полных бездонного пессимизма автобиографических воспоминаниях Юнга «Путь вниз»{828} первомайский праздник в Мурманске, на котором он присутствовал в клубе моряков и портовых рабочих, изображен как магический момент, который дал или должен был дать его жизни цель и направление: «Воздух в сарае был спертым. Серое облако пара от дыхания людской массы висело над ней… Они пели “Интернационал”, песнь о красном знамени и много других песен. В промежутках комиссары произносили короткие речи, предварявшие следующую песню. Часы пролетали незаметно. И это стало огромным событием в моей жизни. Это было то, чего я искал и на поиски чего отправился еще в детстве: родина, родина людей»{829}.

Слова Юнга раскрывают один из мотивов, который еще до всякого конкретного опыта воодушевлял многих путешественников по тогдашней России. Люди приходили из мира буржуазного индивидуализма в поисках «родины людей» – и находили ее. Воздействие революционных митингов (которое сразу же ощутил Паке в 1919 г.) было связано с их характером светско-религиозных ритуалов, сравнимых с культом «Высшего существа» Французской революции. Во всяком случае на европейских гостей это безусловно производило впечатление, пусть вся торжественность достаточно часто граничила с банальностью{830}.

Франц Юнг, однако, выступал как активист некой одиозной (в том числе и в Москве) левацкой партии, КАПД (Коммунистической рабочей партии Германии), которая в его присутствии и в его лице подвергалась остракизму. Оглядываясь в прошлое, он писал, будто ожидал, что «нас лично, возможно, могут арестовать, сослать в Сибирь или ликвидировать»{831}. Но было решено еще раз дать возможность левым уклонистам вступить в Интернационал, если они примут условия Москвы.

Итак, Юнг получил разрешение остаться в Москве, выступать на фабричных митингах и обмениваться опытом с ведущими экономистами, такими, как комиссар по электрификации Кржижановский. В книге о московских впечатлениях Юнга, которую он сочинил на обратном пути (снова нелегальном) и вскоре издал под названием «Поездка в Россию»{832}, все сомнения перекрывались какой-то чуть ли не мистической тягой к прогрессу. Юнга восхищал именно тоталитаризм большевистской диктатуры: «Широкие массы обрабатываются сейчас пропагандой, политикой, трудовой повинностью, голодом. За всем этим стоит ничтожное число пропагандистов, представителей государственной власти, в основной своей массе – инородцев»{833}. Ленин и народные комиссары – это «вожди в самом подлинном смысле слова и исторически дошедшего до нас понятия»{834}. Гигантская машина, которую они запустили, уже начала работать сама собой: «Как бы гигантскими щупальцами она постепенно захватывает людей и сырье, заставляет людей трудиться… А тех, кто противится ей, она автоматически перемалывает»{835}.

Социализация в конечном счете является результатом не чисто технической организации, а планомерного отбора. «Сложный социалистический государственный механизм с фантастической деловитостью отсеивает трудолюбивых от лодырей, тружеников от трутней, новых людей от прежних. Процесс деления имеет колоссальные масштабы, можно видеть, как люди прямо-таки падают, раздавленные, и сгнивают»{836}. Юнг в своем непонятном восторге наслаждается неудержимостью социалистического отбора: «Среди московского купечества, по некоторым сведениям, резко возрос процент мозговых заболеваний. В областях советской страны, захваченных белыми, свирепствует сыпной тиф. Характерно, что в Красной армии совершенно нет тифа… Сопротивляемость буржуа полностью сломлена. Они, разлагаясь, ожидают своего конца»{837}.

В этих процессах социально-психологического очищения и сортировки рождается «новый человек» как новый род или раса. Если Гольдшмидт мечтал о «германизации» труда в России, то Юнг, наоборот, – о «русификации» германского и европейского рабочего класса. Якобы отрицательные свойства русских, например их безразличное отношение к труду, воплощали для него добродетель революционной самоотверженности: «Русский человек… думает только о других и почти никогда о себе. Рабочие Прохоровской мануфактуры, пригласившие нас на фабричный митинг… не думали о том, что фабрика вот уже несколько месяцев бездействует из-за нехватки топлива… Но они сказали, что нужно перенести войну через Польшу в Германию»{838}.

К сожалению, ни у кого (в том числе и у Юнга) не хватило мужества им «сказать, что германские рабочие вовсе не думают брать на себя обязательства по организации мировой революции»{839}. Но процесс дарвинистского отбора вскоре пойдет и в международном масштабе. За русскими Юнг видел марширующие массы Востока, «а они ближе к коммунизму, потому что он для них более естественен»{840}. «Красная армия марширует на Востоке под лозунгом “за бедных и угнетенных, за нищих, за слепых и прокаженных”… Влияние коммунизма в магометанстве приобрело колоссальный размах… Время созрело. Чтобы остановить великое вымирание народов, надо будет пожертвовать буржуазными классами, таков закон природы»{841}.

Если немецким красноармейцам не удастся с помощью революционной пропаганды превратить наемников Антанты «в товарищей», то это будет означать новую мировую войну: «Пусть при этом погибнет немецкий человек, да и немецкий народ. Тогда мы будем довольны, ведь мировая революция будет шириться»{842}.


В стране религии нового человечества

Первым путешественником в Советскую Россию мог стать писатель и экспрессионист Артур Голичер, который в 1917 г. познакомился с Карлом Радеком в Стокгольме при подготовке несостоявшегося съезда по вопросу о мирном договоре, а в 1919 г. навещал его в Моабитской тюрьме. Радек спросил Голичера, «не желает ли он войти в комиссию, которая вместе с ним отправится в Россию», чтобы прозондировать возможность скорого возобновления экономических связей{843}.

До войны Артур Голичер входил в группу, объединившуюся вокруг журнала «Акцион», который издавал Франц Пфемферт. В 1915–1916 г. он был корреспондентом на разных фронтах Первой мировой войны, а затем начал склоняться к пацифизму и социализму. После Ноябрьской революции стал одним из инициаторов «Совета духовных рабочих» в Берлине. Но из «комиссии» Радека ничего не вышло, и Голичер, наконец, отправился в Россию только через год, на сей раз по заданию американского телеграфного агентства «Юнайтед телеграф», намереваясь также написать книгу о своих впечатлениях о поездке. Книга «Три месяца в Советской России» вышла в начале 1921 г. первоначальным тиражом 15 тыс. экземпляров в издательстве «С. Фишер» как ответ на успешное издание книги Гольдшмидта «Москва в 1920 году», выпущенной издательством «Ровольт».

В самом начале книги Голичер задается вопросом, как въехать «в осажденную, многократно оклеветанную и многократно прославлявшуюся страну» и там по-настоящему «узнать самое существенное». Ортодоксальный коммунист-партиец вряд ли что-нибудь узнает; «он въедет в Россию и покинет ее по четко установленному маршруту». Но якобы независимому путешественнику будет еще хуже: «Всякие тщеславные попутчики, подпольные дельцы, коварные предатели так и кишат на этой горячей и пестрой почве»{844}. Остается ничтожное меньшинство «жадных до правды, жаждущих – в хорошем смысле – знания, имеющих на это право и призванных, серьезных и верных», к каковым он причислял в Германии разве что Альфонса Паке и себя самого.

Но даже такому искреннему гостю приходилось в большевистской России нелегко. Голичер был огорчен тем, что сразу после въезда в страну ощутил, «как на его душу опустилась гнетущая атмосферическая тяжесть несвободы и недоверия». Иностранные публицисты живут «в домах под военной охраной», а «вокруг замочной скважины постепенно ширится жирный отпечаток немытых ушей». Короче: «Попадаешь в лапы мелких инквизиторов». В конце концов, «бунт чистой совести», возможно, искажает «образ, раскрыть который ты и приехал к этому великому, загадочному народу Востока»{845}.

Он, тем не менее, был полон решимости не идти на поводу упрямых рефлексов. Вообще он не собирался отдаваться непосредственным впечатлениям или фактам, а хотел искать истину, которая стояла бы выше всех впечатлений и фактов. И на этом пути добился успеха: «Я искал в России религию, а нашел партию. Но партию, которая стремится всеми средствами политической власти и даже дипломатической хитрости осуществить великую идею, возможно, величайшую из всех замысленных людьми»{846}. Таким образом, эта партия хотя еще и не является новой церковью человечества, но все же представляет собой утес, на котором ее можно было бы воздвигнуть: «К четырем чашам, из которых человечество до сих пор черпало воодушевление и небесную усладу: фиговый сок Будды, вино Рима, мед Христа, Сына Давидова, молоко Магомета, присоединяется пятая – полная до краев целительной влагой коммунизма… Эта вера, которая захватывает метафизической мощью все более широкие слои человечества, есть вера в мировую революцию»{847}.

Во «многих душах новой России» жива «вера в предстоящее явление Спасителя», мало того, массы русского народа убеждены, «что Спаситель человечества уже находится среди людей, это Ленин, которого в народе любовно зовут по отчеству – Ильичем». И только из-за малодушного страха перед религией «вожди большевизма» отрицают «свою религиозную миссию… в которую они страстно веруют»{848}. Правдоискателя из Германии, однако, их передовой атеизм не смог переубедить. Голичер ясно видел предначертанный путь: «[Из] политики большевизма должна возникнуть религия коммунизма».

Иногда, увы, людей приходится «побуждать к необходимому продвижению вперед на пути большевизма только посредством системы железного принуждения… Эта система, конечная цель которой – триумф освобожденного индивида, работает, полностью лишая этого индивида всех прав и бесконечно подавляя его свободу»{849}. Голичер сожалеет об этом, но не осуждает. Его книга в своих ключевых пассажах представляет собой не просто оправдание, то была похвала «железному принуждению», «крайнему лишению прав».

Рядом со светлыми образами Спасителя Ленина и народного просветителя Луначарского маячит окутанная мраком фигура верховного обвинителя и истребителя людей Феликса Дзержинского – это «человек в возрасте около сорока лет с мягкой, даже робкой манерой общения с людьми», образованный, пуритански настроенный. «Его сравнивали с Франциском Ассизским. Известно, что в варшавской тюрьме он ежедневно сам выносил из камер параши своих собратьев по заключению, “потому что кто-то должен исполнять для других самую низкую работу, чтобы освободить этих других от низкой работы”… Будучи верховным комиссаром внушающего страх и дикую ненависть органа власти, Дзержинский, на мой взгляд, делает нечто подобное: он исполняет ужасную, но неизбежно необходимую работу в коммунистическом сообществе правителей»{850}.

Эта метафора в чем-то верна. Отправляя «дерьмо» старого общества, его «бывших людей», в выгребную яму истории, Дзержинский, подобно чекистскому св. Франциску, совершал альтруистическую работу. Даже политика постоянного террора показалась пацифисту Голичеру частично актом человечности в сравнении с буржуазной юстицией: «Со своей стороны признаюсь, что дело, которое совершает быстрая пуля, я рассматриваю как более человеколюбивое, чем труд, совершаемый индивидом, осужденным на пожизненное одиночное заключение, даже если через десять лет он получит амнистию»{851}. А разве всякое великое человеческое движение не прошло крещение в потоках крови? Главное, что в России – причем именно в России – человечество вступило на новый путь, даже если поначалу это путь страданий. «В России Советов совершается тяжелая работа… Но тогда перед почти уже отчаявшимися людьми восстает мистический святой человек России, Лев Толстой, который до своей смерти, собственно, уже после своей земной смерти, озаренный просветлением и бессмертием, пробирается на ощупь зимней дорогой в неизвестность… Это путь человечества, которым идет русский человек, по которому он ведет вперед человечество, путь через руины, нужду и кошмары к возрождению, к обществу, объединенному вдохновенным разумом»{852}.


Голодающая Россия

Почти во всех сообщениях из России начиная с 1918 г. главной темой – помимо террора – был голод. Поначалу казалось, что достаточным объяснением его являются Первая мировая и Гражданская войны, разруха на транспорте и в промышленном производстве. Но и осенью 1920 г., после окончания Гражданской войны между «красными» и «белыми», облегчение не наступило, наоборот, стало еще хуже. Милитаризация страны, реквизиция последних припасов государством и армией в ходе войны с Польшей, наконец, скандальный провал плана Троцкого по созданию «трудовых армий» из спешно демобилизованных воинских частей – все это привело экономику к полному краху.

Зимой 1920–1921 гг. стала отчетливо вырисовываться перспектива катастрофического голода, причем именно в областях, являвшихся главными поставщиками зерна в России, и на Украине. Крестьяне начали есть семенное зерно. Во многих районах доведенное до отчаяния население поднимало восстания, которые жестоко подавлялись знаменитыми командирами Красной армии, от Тухачевского до Буденного. Так же власти поступали с забастовками и попытками восстаний в городах, в последний раз подобное произошло в Кронштадте, где подавление восстания закончилось массовым уничтожением восставших. Когда Ленин в апреле 1921 г., после того как в стране воцарилась мертвая тишина, наконец повернул руль и провозгласил «новую экономическую политику», было ясно, что эти облегчения слишком запоздали для массы крестьян, именно в областях, производящих хлеб. Катастрофический голод, который почти за два года уничтожил население целых местностей и унес жизни миллионов людей, не имеет себе равных в истории всех прежних голодных годов в России.

Злоключения международной «помощи голодающим», начавшиеся после этого, поучительны сами по себе. Советское правительство с величайшим недоверием следило за развертыванием этой кампании, во многом ускользавшей из-под его контроля. Но масштабы катастрофы, которые уже невозможно было скрывать, вынудили его обратиться к прямолинейной стратегии и организовать свою собственную «Международную рабочую помощь» («Межрабпом»), вступившую в интенсивную конкуренцию с филантропическими акциями, которые координировались Лигой наций.

Такое изменение политики произвело известное впечатление. Правительство Советской России открыто продемонстрировало «шрамы» страны. Оно уже не скрывало нищеты, совсем наоборот. Страждущая Россия обратилась к миру и выдвигала все более жесткие обвинения. Все признаки жестокости и бесчеловечности ее внутренней жизни, от голода до террора, подавались как неизбежный результат блокад, интервенций и подрывной деятельности, осуществлявшихся враждебным окружением, которое постоянно поощряло внутренних врагов. Не в последнюю очередь с помощью такого оружия, как голод, советское правительство сумело прорвать дипломатическую изоляцию. Результатом этой катастрофы и этой кампании было также приглашение на всемирную экономическую конференцию в Генуе весной 1922 г., на периферии которой был заключен договор в Рапалло между Германским рейхом и Советской Россией, обеспечивший окончательный провал конференции.

Франц Юнг и Артур Голичер снова приехали в Россию в 1922–1923 гг., находясь на службе Межрабпома. Голичер написал об этом брошюру «Вниз по голодающей Волге», вышедшую в издательстве Межрабпома{853}. Более чем когда-либо медиумом ему служил просветленный русский народ: «О Волга, русская река, широко и шумно мчишь ты свои волны между долинами и возвышенностями навстречу далекому морю, глубока и бурлива ты, как бездонная душа великого мистического народа на земле!» Пусть вымирают «старые люди» справа и слева по берегам реки – остались молодые, дети. Как на многих других путешественников, на Голичера произвели сильное впечатление дома для сирот. В кругу «невинных сердец сотен милых юных существ» он проводил насыщенные часы «отрадной солидарности», забывая об эпических масштабах общей беды вокруг. «Поразительно одарен этот народ русских! Переживаешь восторг среди его детей, этих красивых, живых и чистых существ, полных фантазии, непосредственности в формах выражения, в грациозности манер, движений»{854}.

Нужда и смерть освятили народ богоносцев: «Эта раздольная Россия, таинственная и святая в своих взлетах и падениях… – на них (sic!) взирают сегодня с любовью миллионы трудящихся, страдающих и борющихся масс на земном шаре, как на мать грядущего человечества… В миллионах голов и сердец живет русская идея. Она преображает сам этот мир в новое творение»{855}. А ведь никто бы не посмел использовать понятие «русская идея» в другом значении, не в том, какое придал ему Достоевский. Прославлять большевизм как высшую, последнюю форму «русской идеи» – это, надо сказать, чисто немецкая идея.

Осенью 1921 г. Франц Юнг также был послан Вилли Мюнценбергом, координатором «Помощи голодающим», в инспекционную поездку на Волгу, чтобы написать исследование «о социальных и социологических причинах катастрофы»{856}. В своих воспоминаниях Юнг скупо описывает, с каким трудом ему приходилось добывать какую-нибудь достоверную информацию «в царящем повсюду хаосе, при отсутствии работоспособной администрации, полном провале в деятельности импровизированных организаций помощи и всеобщей апатии населения». «Мы плыли на баркасе ГПУ, и каждый пароход, даже если он был переполнен беженцами, немедленно освобождал место для нашего общества в выделенной для таких случаев государственной каюте»{857}.

Вообще говоря, воспоминания Юнга дают жесткую характеристику «туризму помощи» тех лет, включая «Помощь голодающим», как президент которой он аттестовал себя сам в рекламных текстах Мюнценберга вплоть до 1922 г.{858} В статье «Голод на Волге», написанной им в том же году, встречаются описания этого отрицательного опыта, однако лишь в агрессивном извращении. Агрессия была направлена в первую очередь против немецких колонистов Поволжья, которые представлялись ему воплощением обреченной на вымирание человеческой расы тупоголовых стяжателей. Голод, по его словам, был в сущности актом самоуничтожения: «Вот уже три года как коммунисты на Волге проповедуют, что надо строить дамбы, надо выращивать овощи, нужно вводить плодосменную систему земледелия. Но вот уже три года как подонки человечества… нашептывают крестьянам: вы только будете работать на коммунистов, а потом они все отнимут… То, что эти люди не могут помочь сами себе, кажется просто каким-то безумием… Осуществлять практическую работу в области, которая вместе с ее народом была разрушена капиталистическим образом мышления, все равно что начинать по-новому создавать мир»{859}.

Социал-дарвинистская идея квазиестественного отмирания старых, пришедших в упадок собственнических классов и живого возвышения молодых, необразованных пролетарских масс проходит красной нитью через все сочинения Юнга о поездке по России (а частично присутствует и в его литературных произведениях). То, что он в конце двухлетнего пребывания в России направил этот взгляд на себя самого; то, что он свой собственный арест и даже ликвидацию руками ЧК (которую он практически спровоцировал, рассказывая повсюду о подготовке побега) рассматривал как вполне справедливое решение всех его личных конфликтов и в конце концов с опасностью для жизни бежал из Советской России безбилетным пассажиром, подобно тому как в 1920 г. впервые туда прибыл{860}, – все это говорит об экспериментальном, в полном смысле слова, и подлинном характере его опыта в России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю