Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"
Автор книги: Герд Кёнен
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 46 страниц)
Самопризвания двух имперских народов
Можно было бы даже реконструировать нечто вроде «longue duree»[4]4
«Большой длительности» (фр.). Термин введен представителем исторической школы «Анналов» Ф. Броделем, который выделял три ритма исторического времени: большую длительность структур, среднюю длительность конъюнктур и короткую длительность события. – Прим. пер.
[Закрыть] взаимных фиксаций и мировоззренческих «замещений», причем с обеих сторон. Проект серии «Западно-восточные отражения», задуманный и начатый Львом Копелевым в конце жизни, своего рода «Александрийская библиотека», предоставляет для этого богатейший материал в области отношений двух стран, едва ли доступный еще где-нибудь{12}.[5]5
Да и настоящая книга вышла, если перефразировать слова о Гоголе и молодых писателях XIX столетия, из «копелевской шинели», красноармейской и лагерной шинели, всегда невидимо накинутой на его плечи. Результатом нашего многолетнего сотрудничества был последний, еще просмотренный им том проекта. См.: Deutschland und die russische Revolution 1917—1924 / hg. G. Koenen, L. Kopelew (= West-ostliche Spiegelungen. Reihe A. Bd. 5). München, 1998. [Рус. изд.: Германия и русская революция, 1917-1924. М., 2004. – Прим. пер.]
[Закрыть]
Борис Гройс в эссе «Изобретение России» описал механизм, благодаря которому Россия – в отличие от Китая или Индии – в действительности (как считает Гройс) обладала только западной культурной традицией и никакой другой, сама изобретала себя постоянно как «Иное» Запада: «…перенимая, усваивая, трансформируя… оппозиционные, альтернативные течения западной культуры – и затем противопоставляя это Западу как целому»{13}. Важнейшими примерами могут служить заимствование византийского варианта христианства в качестве истинно «римского», возникновение славянофильства из духа немецкого философского идеализма, а также перенесение на русскую почву «марксизма» – заимствованной в Германии материалистической теории истории и общества, из которой Плеханов и Ленин впоследствии сформировали «идеологию» или «учение» русского толка.
Гройс категорически не желает смешивать эту традицию российского самоизобретения с «самоизобретением наций» в исторической социологии. На его взгляд, русские являлись не нацией в современном смысле, а «государственным народом (Staatsvolk), определявшим себя как коллективный подданный универсальной идеи, репрезентацией которой было государство»{14}. С тем большей заинтересованностью «российские авторы занимались поиском в западном мышлении начатков радикальной самокритики… чтобы затем трансформировать эту самокритику в „русскую критику“ Запада»{15}. Иными словами, речь с самого начала шла о «самоизобретении» имперского народа с притязаниями на всемирность, превосходящую любой западный универсализм.
Вот почему не следует считать культурно-исторической случайностью, что идеи и теории немецкого происхождения постоянно оказывались особенно подходящими для подобной операции, и наоборот: что эта «русская критика» Запада именно в Германии находила самый громкий отклик и порой становилась интегрирующей составной частью «германской идеи». Ведь немцы также видели в себе не просто «(государство-)нацию», но имперский народ, ощущавший свое всемирное призвание. Подспорьем в этом им с конца XIX в. – помимо продуктов собственного духовного творчества – во все большем объеме и с растущей интенсивностью служили еще и русские литература, философия и искусство, как главные свидетельства противостояния с набирающей силу западной цивилизацией.
Но это еще не все. Если Россия, гигантская «полуварварская» и относительно молодая великая империя, в отдельные эпохи вызывала страх у части немецкой общественности, то в глазах других она представала естественным объектом и дополнением их собственных великодержавных фантазий, Германия воспринималась как растущая мировая держава и мировая империя лишь тогда, когда вступала в своего рода «особые отношения» с «российским комплексом» (понимаемым здесь как объект). И перспективы тут открывались уже безграничные.
В таком ракурсе история духовных и культурных связей обеих стран предстает на большом временном отрезке как колоссальные колебания в отношениях – то друзья, то враги. При этом взаимные проекции и надежды не были просто идеальными облаками на голубом небе идеологии и искусства, но всегда соотносились с реальной формой существования обоих народов и с конкретными историческими ситуациями, в которых те находились. Период с 1900 по 1933 г., служащий в данном исследовании предметом основного внимания (а также – правда, в другом аспекте – по 1945 г.), оказывается фазой крайнего сгущения этих взаимосвязей, и потому – если воспользоваться понятием, часто применявшимся Львом Копелевым, – особым историческим «хронотопом».
«Образы чужого» и «образы врага»
Картину, вырисовывающуюся в подобной расширенной перспективе, не назовешь ни более приятной, ни более беспроблемной, чем общее представление, порожденное великими катаклизмами прошлого столетия. Для немецких образов России справедливо в особенности то, что вообще характерно для проективных образов чужого: едва ли можно однозначно утверждать, что именно следует обозначить как «позитивные», а что – как «негативные» стереотипы. Так, дружески-восторженные высказывания о старой России, о молодой Советской республике или позднее – о Советском Союзе могли сопутствовать крайне нелестным суждениям о русских и русской культуре. Восхищение автократическими цивилизаторами России – от Петра и Екатерины до Ленина и Сталина – почти всегда было вызвано весьма негативной оценкой возможностей для самостоятельного развития российского общества. Разумеется, существовали и противоположные взгляды: восхваление подлинной, старинной, неискаженной России и демонизация навязанной ей «псевдоморфозы» (по выражению Шпенглера) в ходе образования общества и государства.
При этом «позитивные» и «негативные» стереотипы во многом в точности совпадали друг с другом, а если отличались – то лишь в нюансах. Последние зависели исключительно от подхода наблюдателей и интерпретаторов. То у русских находили недостатки в их достоинствах, то достоинства в недостатках. Если их называли (приводим лишь некоторые якобы благожелательные клише того времени) «простодушными», «естественными», «неиспорченными (воспитанием)», «мечтательными», «способными к обучению» и «податливыми» – словом, людьми, которые все еще стоят ближе к почве и природе, а также к глубинам души или подсознания, а потому отличаются «душевностью» и «исконной религиозностью», то остается открытым вопрос, были ли эти характеристики позитивными и не порождались ли они скорее пренебрежительным взглядом с высот собственной культуры и желанием взять подобных людей под имперскую опеку. То же самое относится к таким якобы негативным эпитетам, как «варварский», «жестокий», «анархический», «фанатичный» или «азиатский»: они могли содержать положительную оценку как признание силы и потенциального могущества, вызывавших – в зависимости отточки зрения и интересов наблюдателя – больше страха или больше восхищения. Все это выяснялось в контексте политической или идеологической картины мира конкретного наблюдателя. А картины мира менялись, зачастую довольно быстро, в зависимости от развития исторической ситуации, особенно впечатляющее подтверждение тому дает пример НСДАП (Национал-социалистической немецкой рабочей партии) и ее ведущих идеологов.
Традиции искусственной «дружбы», широко практиковавшиеся внутри мирового коммунистического движения (например, в КПГ до 1933 г., в советской оккупационной зоне после 1945 г., а затем в ГДР), в действительности отчасти сводились к фиктивному, отчасти – к селективному восприятию русской истории, культуры и общества. Панорама исторических классовых схваток расписывалась ретроспективно и кодифицировалась в научно-деловом стиле, что в лучшем случае лишь внешне соотносилось с реальной историей страны; при этом многие важнейшие культурные достижения России, массивы ее прежних и современных литературы, искусства и философии, научно-технические достижения или цивилизационный жизненный уклад затемнялись и недооценивались, принижались и замалчивались. На пике такой «дружбы» вся новая история России исчезла в «Кратком курсе истории ВКП(б)», как в черной дыре.
Идеологии XX века
В рамках современных идеологий и тоталитарных массовых движений XX в. радикально обострились все традиционные образы друзей-врагов, предубеждения, стереотипы и т. п. Однако эти современные идеологические комплексы и массовые движения развивались не в безвоздушном пространстве историографии. При всех притязаниях на всемирное значение своих учений и доктрин «большевизм», «фашизм» или «национал-социализм» (как и «маоизм») в конечном счете оставались – в конкретных временных условиях – продуктами конкретных стран и обществ, чьи амбиции и ожидания они формулировали в радикализированном виде. И если им удавалось завербовать прозелитов вне своих границ, то очень скоро происходили трансформации и перерождения, что впервые имело место уже при появлении «марксистов»-доктринеров в России. Маркс и Энгельс в свое время с явным недоверием и некоторым смущением наблюдали за этим процессом.
Однако верно и то, что все эти движения, идеологические комплексы и «системы» развивались в тесной исторической связи друг с другом, но не в примитивном смысле – как «образцы» или «жупелы», а в сложном переплетении взаимных симпатий и фобий, притяжения и отталкивания, соперничества и сотрудничества.
Для Отто-Эрнста Шюддекопфа история тоталитарных движений в период модерна была в первую очередь историей четырех стран: Франции, Италии, России и Германии. При этом всякий раз, по его мнению, речь шла о попытках своеобразного синтезирования национализма и социализма, чтобы на базе пробивающего себе дорогу модерна и на фоне обострения чувства надвигавшегося кризиса разжечь «бунт против модерна» и наметить модель нового, цельного, «интегрального» общества{16}. В такой перспективе вырисовывается вполне убедительная историческая последовательность. Так, вначале была побежденная в 1871 г. Франция, которая, по словам Эрнста Трёльча, стала «экспериментальным полем европейской мысли» как в плане образования «интегрального национализма» (по Шарлю Моррасу) с компонентами антирационализма и витализма («elan vital» Бергсона), мифа насилия («violence» в понимании Сореля), «культа почвы и мертвых» (Баррес), харизматического вождизма (в духе цезаристски усиленного бонапартизма), так и в плане формирования идеологизированного и активистского антисемитизма, особенно в период процесса Дрейфуса.
В конце Первой мировой войны, который Франция встретила в стане победителей, именно Россия (и прежде всего рухнувшая Россия), «обманутая» Италия и побежденная Германия стали – каждая на свой лад – очагами массовых тоталитарных движений, более или менее быстро и насильственным путем подчинивших себе государство и общество собственных стран, используя их для осуществления своих дальнейших целей. При этом «большевизм» Ленина, «фашизм» Муссолини, «национал-социализм» Гитлера представляли собой лишь модернизированные и приспособленные к особенностям конкретной нации синтезы уже существовавших идеологем, черпавших свою пробивную силу не столько в формулах и лозунгах, сколько в радикально изменившихся психологических диспозициях их акторов.
В данной книге мы прежде всего постараемся лучше понять, почему именно в Германии и России возникли и пришли к власти движения и идеологии, в каждом конкретном случае высвободившие внутри и вовне «уникальный» потенциал деструкции и уничтожения. Обе страны, каждая по-своему, не просто вышли из истории эпохи мировых войн. В этом процессе они были также самым интенсивным и сложным образом сцеплены друг с другом благодаря «отношениям любви-ненависти», как считает Вальтер Лакёр, полагающий, что «в истории это, возможно, единственный случай такого рода»{17}, и благодаря целой системе взаимных заимствований и перехлестов, почти всегда – явно или скрыто – в соотнесении с чем-то третьим, т. е. с «Западом».
Первая мировая война – исходный и главный генератор всех этих процессов. Она тотализировала все представления об общественном принятии решений, в невиданных масштабах мобилизовала гражданские и вооруженные массы и поощряла всякие формы фундаменталистского самовозвеличивания и самозванства. Она радикализировала все виды вражды и дружбы, все фобии и притяжения и вынудила даже сторонников плюралистичного и демократического общества придать своим целям идеологически-пропагандистскую форму. Вот почему можно утверждать, что все проявившие себя в истории идеологические комплексы и массовые движения XX столетия – во всяком случае в пространстве Европы – возникли в контексте Первой мировой войны и последующих революционных потрясений и переворотов. Как понятие «Запад», так и понятие «Восток» в политически-мировоззренческом смысле, в котором они наложили отпечаток на большую часть XX в., видимо, сформировались только в этот период. Формула Джорджа Кеннана, описывающая Первую мировую войну как «great seminal catastrophe»{18} (слово «seminal» имеет здесь двоякий смысл – «первоначальный, зародышевый» и «плодотворный»), не в последнюю очередь передает этот факт, который лишь отчасти отражен в распространенном переводе данного выражения – «великая исходная катастрофа».
Россия и Германия, без сомнения, сыграли тут ключевую (фатальную) роль. Но наряду с этим они пережили, в гуще кризисов и катастроф, эпоху, отмеченную выдающимися культурными достижениями. Все это протекало в такой многообразной и интенсивной взаимосвязи, о которой сегодня уже не вспоминают и которая уже больше неосуществима. Но даже если так, следует все же попытаться реконструировать эту «взаимосвязь», или «комплекс».
I. В преддверии войны. Мировая война
1. Посланец Германской империи
«Стояла зима. Я сразу же… вернулся в Сибирь. Ночью Томск встретил меня глубоким снегом и лютым морозом. Я пробыл тут несколько месяцев, дождавшись, пока не зацвела степь. Тогда я направился вверх по реке, нанял работников и лошадей и поднялся на Алтайские горы. Я был Одиссеем в песчаных пустынях Монголии… чужеземцем среди монголов, этого самого рыцарственного и беднейшего из народов. С плеч моих спало тяжкое бремя. Оказавшись среди этих людей, я попал в одно из древних тысячелетий, и в этих диких краях понял, что такое свобода. Взгляните-ка на эту личность… первооткрывателя, путешествующего на свой страх и риск, с горсткой людей – сибирских возчиков и монгольских верховых… Их предводитель, оторвавшийся от духовной массы, породившей его, парит в воздухе. Этот бедный наблюдатель и пилигрим обозревает разворачивающиеся перед ним ландшафты… Но за ним, сквозь лабиринт неизведанного, тянется нить, которая раз и навсегда вплетает увиденное в сеть познанного»{19}.
Будучи предводителем, пилигримом и первооткрывателем, чужеземец обязан подтвердить свое превосходство в борьбе с человеком и природой. Об этом рассказ «Слуга», удостоенный позднее похвалы составителя одной антологии: «В рассказе "Слуга" великолепно выписана фигура ученого. Этот господин – повелитель, наделенный сильной волей, – не считаясь ни с чем, служит своему делу и своим духовным превосходством сламывает сопротивление русского работника»{20}.
Ненависть русского слуги вспыхнула из-за записной книжки его хозяина. «У этого немца есть Бог, который делает невозможной всякую общность с Ваней, – его записная книжка. Этой книжечке, которую он носит в кармане, служит он с утра до ночи. Бог знает, что он там понаписал»{21}. Эта записная книжка сохранилась – стопка пропитанных потом и грязью тетрадок производит сильное впечатление, давая представление о психологическом состоянии автора. «Страна простиралась предо мной как карта… Сила воли: она превозмогает смерти и болезни», – записывает он еще по пути в Томск{22}. На будущее, после возвращения, он набрасывает «план стихотворения или эпоса» об Азии: «Социологическое, моторное и духовное в первую очередь, воздействие европеизма, выраженное в эпическом стиле… Как у Гомера!»{23}
О грандиозных жизненных альтернативах, представших перед ним, можно судить по следующей записи: «Вопрос, подняться теперь на ступеньку к власти или окончательно отречься от всего: обрести величие вне времени… сделаться [ученым и] писателем, пользующимся колоссальным успехом, политическим мыслителем (не партизанским вождем)… а может быть, основателем религии»[6]6
В квадратных скобках слова, зачеркнутые в оригинале.
[Закрыть].{24}
В этих немногих поддающихся расшифровке обрывочных фразах уже содержатся все ингредиенты, которым предстоит – пусть лишь виртуально – определять дальнейшую судьбу нашего героя: писатель, ученый, политический мыслитель, партизанский вождь, основатель новой религии – на «ступеньке к власти»… Хорошо слышны интонации Заратустры. Можно отнестись к этому просто как к проявлению индивидуальной экзальтированности, так оно и есть. Но вместе с тем эти строки позволяют прикоснуться к галлюцинаторному мирочувствию и прометеевской дерзости целого поколения.
Западный человек на Востоке
О путешествующем писателе и журналисте Альфонсе Паке, авторе вышеприведенных ранних заметок, в работе Альберта Зёргеля «Поэзия и поэты нашего времени», очередной выпуск которой «Очарованные экспрессионизмом» вышел в 1925 г., говорится: «Задолго до того, как глаза всех обратились на Восток, Паке уже обжился на Востоке и, будучи человеком Запада, понял, что „любой вопрос, от ответа на который зависит наша европейская судьба, дремлет на Востоке“»{25}.[7]7
Это слова Ганса Херцфельда в предисловии к книжному изданию «Московских дневников» Альфонса Паке. См.: Baumgart W. Von Brest-Litovsk zur Deutschen Novemberrevolution. Aus den Tagebüchern, Briefen und Aufzeichnungen von Alfons Paquet, Wilhelm Groener und Albert Hopman, Marz bis November 1918. Gottingen, 1971. S. 8.
[Закрыть]
Паке в самом деле не только снабдил главными ключевыми словами весьма заразительное течение того времени – духовно-литературную ориентацию на Восток, о которой Зёргель пишет как о неоспоримом факте («когда глаза всех обратились на Восток»), но и воплотил их во всей своей биографии. При этом ему как писателю еще предстояло пережить свой наибольший успех, ожидавший поставленные в 1924—1926 гг. «в русском стиле» Эрвином Пискатором революционные драмы «Знамена» и «Бурный поток».
Тогда еще не были известны московские дневники Паке, относившиеся к революционному 1918 году, которые десятилетия спустя будут причислены «к классическим источникам этого столь важного для мировой истории события».[8]8
Скрытая цитата из шутливого стихотворения Гёте «Обед в Кобленце летом 1774 г,» (Diner zu Coblenz im Sommer 1774). Полностью заключительные стихи этого произведения читаются так: «Пророк справа, пророк слева, Дитя мира посредине» (Prophete rechts, Prophete links, das Weltkind in der Mitten). Герой стихотворения сидит за обедом между витающими в облаках высоких тем философом Базедовом и евангелическим теологом Лафатером и думает лишь о кулинарных изысках. – Прим. пер.
[Закрыть]
Тем более знаменитым сделали Паке его «Письма из Москвы», корреспонденции для газеты «Франкфуртер цайтунг» из осажденной Москвы (1918), и доклады о «духе русской революции», с которыми он выступил по возвращении в 1919 г. перед широкой публикой{26}, а также, наконец, серия многочисленных статей и эссе, принесших ему – именно благодаря своей интонации исторического пророчества – славу признанного знатока и интерпретатора всего, что скрывалось, пробуждая смутные надежды и тревоги, за железным занавесом с таинственной надписью «большевизм».
Эта тема уже больше не отпускала его. Он принял участие в кампаниях по поддержке голодающей, борющейся за выживание Советской России, в 1923 г. вошел в число членов-основателей «Общества друзей новой России». В серии статей и эссе («Рим или Москва»), в футуристическом романе о революции («Пророчества») и в драмах о революции («Знамена» и «Бурный поток») он постоянно возвращался к опыту и творческим импульсам, полученным в России.
Если добавить сюда еще ранние путевые заметки и корреспонденции Паке из Азии, прочие его беллетристические и эссеистические работы и, наконец, неопубликованный (и, что характерно, неудачный) роман-аллегорию «От ноября до ноября», написанный в начале 1930-х гг. на основе стокгольмских и московских заметок[9]9
Paquet A. Von November bis November. В архиве Паке имеются несколько машинописных редакций романа. Мартина Вагнер составила из различных редакций текста полное комментированное издание романа, выход которого в свет был анонсирован, но пока так и не состоялся. См.: Wagner M. Von November bis November. Ein nachgelassener Roman // «In der ganzen Welt zu Hause». Tagungsband Alfons Paquet / hg. O. M. Piecha, S. Brenner. Dusseldorf, 2003. S. 58-59.
[Закрыть], – то высвечиваются непрерывные раздумья о России и «Востоке», которые по времени и по тематике вписывались в гораздо более широкое подспудное течение в немецком обществе эпохи мировых войн.
Дитя мира посредине
Можно, конечно, спросить, способен ли этот эмоциональный гражданин мира, религиозный диссидент, давнишний друг Советской России и стойкий противник нацизма дать правдивую картину настроений в отношении России, распространенных среди немецкой общественности в указанный период с 1900 по 1933 г. С другой стороны, стилизованный портрет Паке как гуманиста-отщепенца и белой вороны{27} едва ли согласуется с тем фактом, что его становление и взгляды в целом отвечали основным направлениям германской мировой политики, ключевые мотивы и важнейшие аспекты содержания которой он сформулировал и осмыслил с присущим ему своеобразием{28}.
Приземистый молодой человек с большими широко раскрытыми глазами и чертами немецкого простака – Simplicius Simplicissimus, сын «добропорядочных мелкобуржуазных деловых людей», проделавший путь от простого ученика до ученого специалиста по проблемам государства, путешествующего исследователя, писателя и поэта, газетного корреспондента и атташе посольства по особым поручениям, в жизни олицетворял еще и поиски немецкой перспективы, которая сулила бы Германии обретение мировой значимости и могущества как великой державы. Он постоянно очаровывался стратегически выбранными объектами своего внимания, прежде всего странами и культурами Ближнего и Дальнего «Востока», в чужом искал свое, а в своем чужое, и никогда не упускал случая извлечь отсюда универсальные идеи о человечестве и линии национальных судеб, так что его никак не назовешь нетипичным.
Наоборот, можно было бы даже сказать, что абсолютность немецкой воли стать великой мировой державой в романтически-универсалистской версии, которую представлял Паке, проступала тем явственнее, что этот подчеркнутый универсализм был как раз указанием на тотальность такого устремления. Жажда сопричастности, деятельного участия, доходящая до страсти к творению в самых грандиозных масштабах, являлась коренной и типичной для того времени чертой характера этого человека. Об этом свидетельствуют уже его ранние, дальние путешествия, в которых, забегая вперед, нащупывая предстоящий путь, исследуя, он двигался по силовым линиям немецкой мировой политики. «Я ощущал безмерную силу молодости, гордящейся высоким служением, воспринимал себя как растение, как ветвь растущей радостной Германии, находясь посредине – между духом и природой»{29}.
Паке – дитя мира посередине его – сочетал в своих текстах деловитость с поэтичностью, геополитику с религией, философию с экономикой. Он почти в чистом виде воплощал кичливую уверенность в том, что расцвет рейха, если тот станет великой мировой державой, пойдет на пользу всему миру и что Германия должна выполнить некую миссию среди других народов. Космополитическое начало было у него окрашено имперски, имперское – космополитически, причем и то, и другое органически коренилось и в национальном, и в региональном.
Если он называл себя «франком» и вместе с тем «рейнцем», то это было только более точное определение его «немецкоести» и «европейства». «От Кёльна на северо-запад я повсюду встречаю свой собственный, несколько грубоватый русоволосый тип, напоминающий о связях германцев и кельтов»{30}. Паке оценивал по «происхождению», «физиогномике» и «типажу» всех людей, которые попадались ему на пути, с любопытством разглядывал и расспрашивал их. Каждая такая характеристика имела для него важное значение. Физическое и ментальное, историческое, мифологическое и социальное сплетались в ней почти естественным образом. Он ощущал себя «человеком, которому до мельчайших подробностей открылись пространственные отношения народов и самых мелких групп людей», и все в нем восставало против того, чтобы «называть себя на американский манер selfmademan»: «Я просто прямое продолжение моих отцов и матерей и не более того, просто кусочек жизни немецких провинций, откуда я родом»{31}.
Во всем этом было не столько мещанское заигрывание с народничеством, сколько творческое задание и высшее предназначение. Так, Паке, именно как «франк», не признавал проведенную римлянами «проклятую границу» между Галлией и Германией, поскольку она «отделяет меня от той части моей более крупной, тысячелетней родины, которая пролегает от складок горного массива Таунуса… до солнечной Лотарингии»{32}. Его предки – ремесленники, пекари, учителя, адвокаты и солдаты – жили по обе стороны этой границы. «Рейнская» составляющая происхождения Паке уводила его далеко вперед, она уже в зародыше содержала будущую Европу, чьей сердцевинной провинцией в свое время могла бы стать Рейнская область. Это была наступательная трансформация немецко-национального представления о «Рейне как о немецкой судьбоносной реке», возвышенного до идеи европейского империализма, естественный центр которого представляла Германия. Поэтому в 1920-х гг. Паке причислил бы себя к «рейнским поэтам». Именно в этом качестве он и попал на Восток.