Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"
Автор книги: Герд Кёнен
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц)
В своей основе стратегия Ленина, которую он мог применять лишь постепенно, состояла в продолжении политики «революционного пораженчества» и гражданской войны – в том числе и главным образом против молодой демократической республики. Требование немедленного «мира» было поэтому не менее демагогическим и тактическим, чем требование «хлеба» и «земли» (которая, согласно его собственным программным установкам, должна была принадлежать вовсе не крестьянам, а государству).
В несравнимо более кровавой форме, чем при свержении царизма в феврале – марте 1917 г., большевистский лозунг «повернуть штыки» воплотился в убийствах офицеров в апреле – мае 1917 г.; «борьба за собственное поражение» завершилась катастрофическими отступлениями и провалом наступления Керенского в июне-июле. Сотни офицеров, расстрелянных, утопленных и растерзанных красными матросами и солдатами, давно уже не имели дворянского происхождения, это было молодое пополнение в офицерском корпусе – выходцы из буржуазных семей или свежеиспеченные армейские комиссары, которые нацепили республиканский триколор и хотели повести свои части (нередко под красными знаменами) в «последний бой» за справедливый мир.
Концепция революционной оборонительной войны, которую отстаивали А. Ф. Керенский и комиссары советов рабочих и солдатских депутатов, была вполне логичной, после того как на российское предложение о мире в апреле 1917 г. адекватного ответа с германской стороны не поступило. «Революционную оборонительную войну», разумеется, предусматривал и Ленин на случай победы собственной партии, а Гражданская война 1918–1920 гг. велась им даже под лозунгом «отечественной войны» против интервенции союзников. Политика Временного правительства (во всяком случае после смещения либерального министра иностранных дел Милюкова из-за его склонности постоянно выдвигать притязания на Константинополь) также была весьма далека от шовинистических завоевательных целей и следовала скорее иллюзорной интернационалистической стратегии. По образцу французских якобинцев революция должна была защищать себя штыками против интервентов, а все оккупированные земли и народы следовало освободить, чтобы в конце концов благодаря умеренному поражению усилить революционное брожение в Германии, что всегда связывалось с предложением мира без аннексий и контрибуций. Естественно, речь шла также и о восстановлении «революционной дисциплины» в армии и авторитета демократического государства в России.
Ленинская пропаганда (рука об руку с германской фронтовой пропагандой) развенчала эту политику революционного наступления как продолжение завоевательной войны на службе у капитала Антанты и тем самым как измену родине, что вместе с тем явилось также прямым ответом на обвинения правительства Керенского, которое, в свою очередь, клеймило Ленина со товарищи как «германских агентов».
Если миллионная армия, загнанная в окопы и гарнизоны после первых неудач наступления, разложилась естественным образом или перешла в состояние открытого или скрытого мятежа, то у этого были иные, более веские причины, широко использовавшиеся большевистской пропагандой, но никак не порожденные ею. Стихийные захваты земли крестьянами в деревнях и поместьях, начавшийся развал внутреннего товарообмена, блокада транспортных и коммуникационных средств страны и, наконец, волна сепаратистских акций на национальных окраинах летом 1917 г. – все эти факторы, вместе взятые, подорвали государственный авторитет и порядок и привели к неудержимой «инволюции» Российской империи.
Средства революционного производства
То, что пропагандистская атака большевиков летом 1917 г. финансировалась значительными суммами германских денег, не было, надо сказать, просто одним из слухов. Уже 1 апреля 1917 г. Министерство иностранных дел Германии ходатайствовало о выделении «на политическую пропаганду в России» очередных 5 млн. марок, которые немедленно были отпущены и, по-видимому, утекли в основном к большевикам{297}.
Во всяком случае, налицо тот факт, что партия большевиков, еще в марте 1917 г. едва насчитывавшая 20 тыс. активных членов, через несколько недель и месяцев после этого создала организационный и издательский аппарат, который успешно справлялся с притоком новых активистов из гарнизонов и фабрик и едва ли мог содержаться на партийные взносы. Уже в феврале партия за четверть миллиона рублей приобрела новую типографию{298}. В середине мая в Петрограде к ней была прикуплена типография «Труд», имевшая современное оборудование{299}. «Правда», центральный орган партии, наращивала свои тиражи, доходившие до сотни тысяч экземпляров ежедневно. Еще более важную роль играли «Солдатская правда» для гарнизонных войск, «Голос правды» для матросов и «Окопная правда» для фронтовиков – эти газеты печатались и рассылались тиражами в несколько тысяч экземпляров, так что теоретически каждая рота получала по экземпляру. В целом партия в июле 1917 г. располагала уже 41 газетой, которые выходили на нескольких языках ежедневным общим тиражом в 320 тыс. экземпляров, не считая массы брошюр, листовок и плакатов по любому актуальному поводу{300}. Никакая другая российская партия не располагала таким боеспособным пропагандистским аппаратом. И если приписывать большевистской агитации действие, усиливавшее и оправдывавшее стихийные массовые настроения, то публицистически сдержанные выступления партии за свою победу в октябре-ноябре 1917 г. имели не менее решающее значение.
Большевики упорно отрицали свою готовность к «сепаратному миру» со странами Центральной Европы, но их лозунг перерастания мировой войны в мировую социалистическую революцию был поначалу чисто демагогическим – и скорее всего нашел действенный отклик в жестоко подавленных французских мятежах летом 1917 г. Реальность же представлял захват колоссальных территорий на востоке германской армией, которая еще была/далека от разложения, а после провалившегося наступления Керенского в июле 1917 г. укрепилась еще больше и готовилась к новому, решающему наступлению на фронтах на юге и западе Европы. Поэтому было ясно, что в случае продолжения мировой войны большевикам придется выбирать себе другое гражданство, как только они захватят власть, которая в октябре после неудавшегося путча генерала Корнилова действительно «валялась на земле»{301}.
Опровержения и публичные извинения
В дискуссиях 1917 г. Ленин и его соратники с примечательным возмущением отвергали обвинение Временного правительства в том, что они получают «германские деньги» и являются «агентами германского правительства» (хотя это разные вещи). Сравнивая ведущееся против них тщательное расследование с «процессом Бейлиса» в 1913 г. или клеймя его как «дрейфусиаду», они чернили своих обвинителей из рядов социалистов и еврейского Бунда, называя их орудиями антисемитского «черносотенного» заговора, о чем вообще не могло быть речи. По сути самого дела они ограничивались простыми контрвыпадами и сдержанными половинчатыми опровержениями.
Когда в июле Временное правительство выдвинуло официальное обвинение против партии большевиков и Ленин скрылся в Финляндии, в короткий период паники был собран материал для защиты на процессе о государственной измене. Частично сохранившиеся телеграммы, которыми обменивались Стокгольм, Копенгаген и Берлин, показывают, с какой личной доверительностью поддерживали друг друга все участники (включая компаньона Парвуса и агента Верховного главнокомандования Георга Скларца). В одной приписываемой Радеку, но скорее всего совместно сочиненной заметке в издаваемом ими на немецком языке стокгольмском корреспондентском бюллетене «Корреспонденц-Правда» уже в конце июля в крайне двусмысленной форме приводились возражения на обвинения.
Согласно этой заметке, у партии сложилось «единое мнение» о ренегатстве и социал-шовинизме Парвуса-Гельфанда. А потому все большевики отказались от работы в его копенгагенском исследовательском институте. Ганецкий, прибыв в Копенгаген, лишь потому принял предложение Парвуса сотрудничать в его торговом предприятии, что он «1. считал Парвуса лично честным человеком (и считает до сих пор), 2. благодаря этому получил возможность не только содержать свою семью, но и основательно поддерживать польскую партийную организацию в российской Польше». Фактически он действовал «против политики Парвуса». Что же касается большевиков как партии, то никто «не получил ни единого гроша на какие бы то ни было политические цели». А Парвус «и не делал им никаких подобных предложений».
Мало того – заметка подтверждала, что Гельфанд никогда не был агентом ни германского, ни австрийского империализма. Ленин видел основание шовинистической военной политики бывшего товарища в его деловой хватке. Ганецкий же считал, что истоки политики Парвуса коренятся в ложной теории социализма. Только история покажет, «кто был прав в своем суждении о человеке Парвусе: Ленин или Ганецкий»{302}. Это не только полуоправдание Парвуса. Текст в поразительно хладнокровной манере намекал на то, что «личная» позиция Парвуса во всяком случае более совместима с позицией большевиков, чем позиция правящих «социалшовинистов», т. е. эсеров Керенского и меньшевиков.
Парвус немедленно отблагодарил апологетической брошюрой «Мой ответ Керенскому и Ко.», вышедшей большим тиражом на нескольких языках, в которой демонстративно поддержал политику большевиков. Последние, по его словам, чувствовали себя поставленными вне закона с помощью сомнительных обвинений, тогда как «английские, французские, американские деньги развращают государство, экономически закабаляют империю, порабощают ее политически». Ленин постоянно отказывался принять что-либо из «находящихся в моем распоряжении средств… и в качестве подарка, и в качестве займа», а «денежный оборот с Фюрстенбергом носил чисто коммерческий характер и происходил в Копенгагене открыто, на глазах у всех»{303}.
Параллельные связи
В действительности структура связей, возникших во время войны между германскими инстанциями и представителями большевиков, была, видимо, куда сложнее и разветвленнее, чем это описывалось до сих пор.
Так, например, важную самостоятельную роль, вероятно, играл Густав Майер, который в качестве «независимого наблюдателя» по поручению Министерства иностранных дел (по его же заданию он до этого действовал в оккупированной Бельгии) в июне 1917 г. был послан в Стокгольм. Майер, еврейски-патриотически настроенный социалист-либерал и бывший редактор газеты «Франкфуртер цайтунг», контактировал в довоенные годы, особенноблагодаря своей работе над биографией Фридриха Энгельса, с ведущими деятелями германской и международной социал-демократии. Его завербовал один знакомый по имени Нассе, сотрудник Ромберга в швейцарском посольстве. Майер регулярно слал из Стокгольма отчеты, разрешал пользоваться своим «абсолютно не подозрительным адресом»: «Письма, рукописи, временами и денежные переводы должны были время от времени поступать ко мне по почте или через курьера, как правило женского пола, и храниться нераспечатанными, пока либо сам он [Нассе], либо уполномоченный им курьер не заберут их»{304}.
Вскоре Майер стал вести с Радеком, с которым был знаком и раньше, оживленные беседы. Во время неудавшейся стокгольмской мирной конференции один немецкий профсоюзный деятель предостерег Радека от контактов с Майером, поскольку тот связан с берлинским Министерством иностранных дел, но Радек холодно ответил: «Майер наверняка пишет в Министерство иностранных дел только о том, о чем бы он хотел, чтобы там знали»{305}. Затем он сам передал этот разговор Майеру. Такова была его типичная манера, столь же беспечная, сколь и умелая: намекать о своей осведомленности о секретных миссиях и связях собеседника и благодаря этой откровенности создавать атмосферу интимной доверительности.
В самом деле, Радеку удалось завлечь Майера в свои сети таким же способом, как в то же самое время и Паке. В письмах жене Майер восхвалял Радека, называя его «самой сильной духовной личностью, которую я здесь до сих пор встречал». Да и его мечтательная интонация напоминала интонацию Паке: «Как эти люди, включая мою собственную особу, благодаря ему [Радеку] всецело отдаются великим течениям эпохи… – это касается сегодня только еще восточноевропейских евреев и русских. Только у них еще сохранились в душе огромные просторы невозделанной целины, там, где у нас уже на протяжении многих поколений обработан каждый клочок земли, возделан каждый садик… а они, эти новые, молодые люди, для них сегодняшний мир, в котором у них нет места, обречен на гибель. Они видят очертания нового мира, который вырастает из войны и революций»{306}.
В июле Министерство иностранных дел поручило Майеру расширенную, «по-настоящему самостоятельную и масштабную миссию», предметом которой были «всемирно-исторические события, назревавшие на Востоке». Сразу после возвращения его с женой пригласили «в гости на чай семейства Радека и Ганецкого-Фюрстенберга в Неглингене». В этом фешенебельном предместье Стокгольма Фюрстенберг снял весной виллу (с помощью жившего там Улофа Ашберга, шведского главы кооперативного банка[65]65
Улоф Ашберг – еще одна интересная фигура в общей картине большевистско-германских контактов во время Первой мировой войны. Его кооперативный «Ниа-Банк» был домашним банком для копенгагенской торговой конторы Гельфанда и Ганецкого. Этот банк, в свою очередь, поддерживал тесные деловые связи с «Русско-Азиатским банком» Красина. После захвата масти большевиками Улоф Ашберг стал главным иностранным банкиром советской внешней торговли, находившейся под блокадой Антанты, вот почему журналисты в те годы наделяли его такими эпитетами, как «банкир Ленина» или «банкир российской революции».
[Закрыть]). «После этого Радек и его жена проводили нас до ближайших ворот парка виллы, снятой на лето доктором Фрицем Варбургом, у которого мы должны были ужинать этим вечером. Теплым августовским днем супруги Варбург со своими детьми стояли… у входной калитки. Вот так, еще немного – и “коммунистический” интернационал прямо передал нас “капиталистическому”. По крайней мере, так оценили курьезную ситуацию… господин и госпожа Радек»{307}.
Вполне возможно, что в этом забавном анекдоте, записанном спустя тридцать лет и после двух мировых войн, содержался скрытый намек. Во всяком случае, Фриц Варбург – не только член известной гамбургской банкирской семьи, но и сотрудник германского посольства – был, по-видимому, тем человеком, который отвечал во время войны за «деловые» операции, осуществлявшиеся в Скандинавских странах и через них. С другой стороны, вилла в Неглингене, где жили семьи Ганецкого и Радека как иностранных представителей большевиков, все еще оставалась летом 1917 г. и стокгольмским адресом экспортно-импортной конторы, по заданию которой высланные из Копенгагена Ганецкий или его жена Гиза (работавшая главным бухгалтером) посылали в Петроград десятки телеграмм и переводов (перехватывавшихся Временным правительством). Они же в основном занимались нелегальной торговлей немецкими товарами, преодолевавшими продолжавшуюся блокаду и разные ограничения{308}.
Мавр и его дело
В мае сразу по прибытии Майер был представлен его знакомым Нассе также Карлу Мору[66]66
В заголовке раздела игра слов: по-немецки фамилия Моор звучит так же, как и слово «Mohr» («мавр»), этот мавр фигурирует в ставшей поговоркой Фразе из драмы Шиллера «Заговор Фиеско в Генуе»: «Мавр сделал свое дело, мавр может уходить». – Прим. пер.
[Закрыть] – и из тона, в каком оба разговаривали друг с другом, заключил, «что они наверняка раньше вместе работали»{309}. Между тем известно, что состоятельный швейцарский социал-демократ Карл Моор, который лично знал Ленина с 1913 г. и не раз содействовал ему при его переезде в Швейцарию в 1914 г. (поручился за Ленина перед властями, помог ему в предоставлении залога, а также нашел квартиру для его близкой знакомой Инессы Арманд), сыграл под кличкой «Байер» собственную и весьма многостороннюю роль в структуре германо-большевистских отношений в 1917–1918 гг. и после окончания войны.
Моор родился в 1852 г., он был внебрачным сыном офицера-дворянина немецко-австрийского происхождения и швейцарки. Его социалистические убеждения носили своеобразный характер и отличались страстным неприятием буржуазно-капиталистических западных держав. Отчет Моора о стокгольмской конференции весной 1917 г., адресованный венской придворной бюрократии, связь с которой он поддерживал так же, как и с берлинским Министерством иностранных дел, можно назвать почти трагикомическим в тех местах, где он эмоционально ратует за братание рабочих, которое «стремятся сорвать империалистические правительства и общественные круги Англии и Франции». За всем этим, писал он, стоит «смертельный ужас империалистических поджигателей войны во Франции и Англии, что международный пролетариат, сегодня разделенный и расколотый, все еще приносимый в жертву идолу капитализма ради его интересов, сможет снова найти общий язык в своих рядах»{310}.
В августе 1917 г. Моор – через Н. А. Семашко (будущего наркома здравоохранения) – предложил 230 тыс. марок (деньги, полученные якобы частным образом по наследству) стокгольмскому «заграничному представительству» большевиков для поддержки их международной пропаганды. Ленин из своей конспиративной квартиры в Финляндии, где он скрывался от Временного правительства, ответил подчеркнуто сурово: «Но что за человек Моор? Вполне ли и абсолютно ли доказано, что он честный человек? что у него никогда и не было и нет ни прямого ни косвенного снюхивания с немецкими социал-империалистами? Если правда, что Моор в Стокгольме, и если Вы знакомы с ним, то я очень и очень просил бы, убедительно просил бы, настойчиво просил бы принять все меры для строжайшей и документальнейшей проверки этого»{311}.
В действительности это следовало понимать только как настоятельное требование обеспечить отсутствие всяких компрометирующих «документов» при переводе денег. Во всяком случае, согласно опубликованным с тех пор документам Центрального комитета КПСС, эти почти четверть миллиона в конце лета 1917 г. попали к большевикам и, видимо, послужили для финансирования выпускавшихся в Стокгольме изданий, таких, как «Корреспонденц-Правда» и еженедельник «Боте дер руссишен революцион»{312}. Так или иначе, по-видимому, в эту солидную субсидию действительно влился личный капитал Моора. И позднее московский пенсионер Моор точно датировал свою личную финансовую ссуду большевикам, указал точную сумму и потребовал ее возврата[67]67
В ходе многолетних мучительных объяснений с советскими властями (с привлечением Ленина, Радека и Ганецкого) Моор, который жил в Москве в доме для ветеранов партии, требовал возврата занятых у него денег на сумму 45 тыс. долларов по его оценке. Он получил эти деньги в несколько приемов, постоянно подавая протесты, и уехал в Германию, где вскоре умер. Выдержки из переписки и документов цит.: Латышев А. Г. Рассекреченный Ленин. М., 1994. С. 98–114.
[Закрыть].
Установлено, что Моор (он же «Байер») был тем человеком, который 15 ноября, всего за несколько дней до захвата власти большевиками, переслал в Берн, Ромбергу, призыв о помощи, полученный от Воровского: «Выполните, пожалуйста, немедленно ваше обещание. Основываясь на нем, мы связали себя обязательствами, потому что к нам предъявляются большие требования»{313}. На следующий день Ромберг телеграфировал: «Запрошенная финансовая помощь отправляется по надежным каналам наверх». А 28 ноября получил из Берлина еще одно указание: «…правительство в Петрограде терпит огромные финансовые затруднения. Поэтому чрезвычайно желательно, чтобы им выслали деньги»{314}. Затем в начале декабря были предложены (через Рицлера) и, очевидно, приняты 15 млн. из последней субсидии. С их помощью была проложена дорога к Брестскому перемирию.
Германская подрывная пропаганда
Параллельное действие большевистской и германской пропаганды среди солдат в окопах можно весьма наглядно реконструировать по ежедневным отчетам политического отдела IIIb Верховного командования «Ост» о ситуации на различных участках фронта на исходе лета и осенью 1917 года.
Возникает картина многостороннего, почти интимного общения между остатками обеих армий через линию фронта. Бывало, «солдаты и граждане свободной русской революционной армии» обращались под Барановичами с письмом к «товарищам монархического войска» и указывали им «в обходительной форме на ужасы войны и на вину монархов» с просьбой «позаботиться о скорейшем окончании войны»{315}. Но чаще германские офицеры-пропагандисты занимались обработкой солдат противника и констатировали: «Наши газеты принимаются с огромной благодарностью»{316}, – хотя бы из-за хронического недостатка информации и развлечений в русских окопах. Нарушая запреты, группы солдат и унтер-офицеров приходили в немецкие окопы и охотно рассказывали о невыполнении приказов открывать огонь, несмотря на частые угрозы физической расправы или расстрела со стороны собственных офицеров и боеспособных частей. Материальную связь между фронтами обеспечивала торговля бритвенными приборами, мылом, презервативами, часами или едой, сознательно поощрявшаяся германским начальством и – особенно в период перемирия – достигавшая значительных масштабов.
В отчетах от 9 ноября 1917 г., через день после большевистского переворота в Петрограде, говорится: «Насколько до сих пор можно понять, российские войска на фронте… еще не знают о событиях в стране. Наша пропаганда действует согласно приказу». 11 ноября с удовлетворением констатируется: «Борьба Керенского – Ленина в разгаре. Армейские комитеты и высокие чины в большинстве своем за Временное правительство. Войскам в отдельных частях строго запрещают проводить митинги; в большинстве случаев они узнавали о перевороте благодаря нашей пропаганде и с восторгом приветствовали его, с уверенностью ожидая заключения мира»{317}.
Переговоры о перемирии, которые начались в конце ноября на отдельных участках фронта, немедленно давали результаты. На больших пространствах они носили характер односторонней капитуляции. В «Иллюстрирте кригскроникдес Дахайм» («Иллюстрированной военной хронике журнала “Родина”») можно было прочитать: «Это случилось около 11 часов утра. Телефонист выскочил из своей будки и крикнул нам: “Мир! Боевое донесение: на российском плацдарме появились три белых флага. Русский оркестр играет, поднявшись на бруствер, русские офицеры подошли к нашему плацдарму, намереваясь вести переговоры о перемирии!” (…) И действительно: на всех опорных пунктах вывешены белые флаги; на взорванном мосту германские и российские офицеры ведут переговоры… “Мир! Мир!” Из блиндажей слышны веселые песни. Но среди них все громче и громче доносится отчаянно-упрямая песня, будто вернулись августовские дни 1914 г.: “Франция, ах, Франция, что же станет с тобою…”»{318}
Такой поворот в отчете (который, разумеется, обязан был морально поддерживать солдатскую стойкость) все же позволяет почувствовать неоднозначность ситуации.