Текст книги "Ум лисицы"
Автор книги: Георгий Семенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
Ей очень не понравилась кличка. Она понимала, конечно, что отметить или поменять ее не удастся никогда.
Второй год она работала в горисполкоме. Ее уговорили перейти сюда из школы, включив в комиссию по работе с молодежью, а точнее сказать, по борьбе с некоторыми вредными привычками, грозящими здоровью подростков. Теперь она вплотную была связана с органами внутренних дел. Хотя комиссия, в которой она работала штатно, не обладала никакой властью. В задачу ее входило выявление неблагополучных молодых людей, к чему была привлечена общественность: директора школ, ПТУ, заводов. Геше приходилось много времени тратить в районном управлении внутренних дел, убеждая работников милиции в неизбежности совместной борьбы с коварным злом, методы и способы обнаружения которого не были еще как следует разработаны и внедрены в практику.
Когда знакомые любопытствовали, где она работает, она отвечала однозначно: в горисполкоме, не вдаваясь в подробности. И вид у нее при этом бывал такой, что казалось, ей неприятно говорить о своей работе.
Но это было не так. Она страстно увлеклась новым делом, понимая всю его чрезвычайную важность, и, по привычке думать о себе в высоком стиле, считала себя сражающейся за идеалы общества на самом переднем крае тихой войны. Это ей придавало энергию и уверенность. И она с удивлением вспоминала о прошлой своей работе, жалея о зря потраченном времени. Впрочем, французский язык пригодился ей и на новом месте: в старинный город нередко наезжали иностранные туристы. Геша очень старалась быть хорошим переводчиком, развивая в себе артистические способности и совершенствуясь с каждым разом в искусстве общения с людьми. Она не испытывала при этом ни тени страха или сомнения. Бывала естественна и обаятельна, наученная еще Ибрагимом улыбаться гостям даже в те минуты жизни, когда хотелось плакать.
Разумеется, все эти вынужденные превращения нужны были лишь для того, чтобы пресечь, если понадобится, контрабанду «дури», источники проникновения которой в известную среду молодежи были непредсказуемы и требовали тщательного поиска.
В сложных этих занятиях проходила теперь вся ее жизнь. Она много читала специальной литературы, включая и медицинскую, и часто задумывалась, откладывая книгу, вперившись невидящим взглядом в пространство, в зыбком свете которого возникал вдруг образ Ибрагима, многорукого красавца с яблочным румянцем, заваленного разноцветными купюрами денег и внешторговских чеков. В душе ее звенела в эти мгновения электрическая струнка, издавая предельно тонкий, как мышиный писк, пронзительный звук, словно в сознании ее включался экран испорченного аппарата, искажающего изображение до неузнаваемости. Мозг ее, отключившись от будничных дел, начинал играть, рисуя воображаемые картины мести с изощренностью малолетнего садиста, не укрепившегося в нравственных принципах. «Так-так, – говорила она, злорадно усмехаясь и дрожа ресницами, – значит, из тумбочки? Так и запишем – из тумбочки»… И почему-то пистолет оказывался у нее в руке, и почему-то свекровь падала на колени. «Не убивай моего сына! Не убивай моего сына!» – умоляла она, сцепив костистые пальцы с молочно-белыми, длинными ногтями. «Мама, не мешай! – требовал сын, лицо которого взялось землистым цветом. – Я заслужил!» – «Он отец твоего сына! – стонала свекровь, ломая руки. – Пожалей моего сына!» – «Он убийца», – спокойно говорила Геша, прижав к бедру руку с пистолетом. И так, с бедра… Нет! Тут картина вдруг пропадала, и Геша не слышала грохота выстрелов. Она только видела страдальческую улыбку на землистом лице Ибрагима. Оцепенело смотрела на себя в зеркало, и ей казалось в эти минуты, что она похожа на врубелевскую Тамару. Сердце ее бешено колотилось, дыхание было затруднено. «Нужны сирени, – думала она. – Огромные мокрые цветы, какие мог писать лишь Врубель. Такие цветы только на его полотнах, такие не бывают в жизни, они лучше, чем в жизни… Боже мой, с каким наслаждением я положила бы его в эти сирени! Какая я была курица!»
В небольшом ее кабинете, под настольным стеклом, рядом с распластанным календарем, глянцево блестела фотография Эмиля, сидящего на трехколесном велосипеде. Он был очень похож на отца. И только на переносице, между густыми бровями голубел, как чернильный штрих, тонкий кровеносный сосудик, который с невероятной точностью передался ему от матери: Геша до сих пор смущалась, когда кто-нибудь путал этот сосудик на ее переносице с мазком синих чернил. «Ты чернилами испачкалась, – говорили ей иногда мужчины, любившие ее. – Послюнявь платок».
А мужчины любили ее с той великолепной забывчивостью, какая свойственна, пожалуй, только людям женатым, обладающим в полной мере чувством долга и верности, – любили, как любят дети цветы, солнечный восход, не зная еще о том, что вся эта красота, данная им словно бы в награду, вечна, а сами они, увы, ненадолго прописаны на земле. Георгина Сергеевна, или Геша, словно бы одним своим взглядом отпускала грехи и заставляла без всякого усилия со своей стороны забыть о бренности всего живого на земле, как если бы обладала, сама того не подозревая, таинственным даром омолаживать души и заглушать вопли и стоны страдающей памяти, напоминавшей о глухой толще прожитых лет. Мужчины старше сорока млели в ее присутствии и готовы были согласиться на все, что требовала от них эта добродушная красавица. Работники РУВД, встречая Гешу, распускали на лицах улыбки, и даже самые строгие из них не могли побороть в себе чувства восхищения, ломая свои привычки, если она заходила в их кабинеты. Они плыли в выжидательной полуусмешке, как будто хотели предупредить ее, что с ними она не сумеет расправиться с той легкостью, с какой удавалось ей это с менее стойкими товарищами, но в конце концов тоже расслаблялись и всячески хотели оставить о себе приятное впечатление.
– Георгина Сергеевна, – говорил ей седой подполковник, доверительно прикасаясь кончиками волосатых пальцев к ее руке, – вы умница. Вы расставляете все точки над «i», и это хорошо… При условии… При единственном условии! – восклицал он, с отеческой улыбкой глядя на Гешу. – Если существует само это «i»… Понимаете меня?! Не ставите ли вы точки над пустым местом? Надо прямо сказать, проблема эта не придумана вами, но, может быть, вы преувеличиваете?
Она тоже улыбалась красивому подполковнику, волосы которого, переняв цвет мундира, казалось, отсвечивали голубизной, и говорила как будто бы совсем о другом, не имеющем никакого отношения к делу:
– Я знаю одну знаменитую оперную певицу… У нее голос – божественный… Но знаете, чего ей не хватает? Легкости вдоха. Слышно, как она набирает воздух на вдохе. На выдохе у нее все прекрасно. А на вдохе… Тайна пропадает, загадки нет… Все есть, а этого нет и не будет никогда. Так и вы тоже! На выдохе у вас все хорошо, а на вдохе – шумно.
– Не понял вас…
– Что же тут непонятного?! Не хотите всерьез – то есть легко и просто! – взяться за новое дело. Поете хорошо, а на вдохе тяжеловаты, не можете легко набрать воздуха в грудь. Вон она какая у вас широкая! А вы не хотите… Я вас вычислила, работы вам хватает. Но и вы нас поймите. Что мы без вас?
Подполковник усмехался, хотя и слыл гневливым человеком.
– Тогда и я вам тоже издалека, – говорил он, откидываясь на стуле. – Вчера иду мимо универмага, а в урне торчат хорошие туфли, которые лет тридцать пять назад стоили больших денег. Вы не помните, к счастью. Вы другие люди – молодежь. Купили новые, а старые тут же выбросили. Это, наверное, хорошо. Так и надо. Но моя супруга да и я сам тоже никогда бы этого не сделали. Привычки нет. Я привык ремонтировать обувь. Износились туфли, их бы выбросить, а я несу в мастерскую и, признаюсь, радуюсь, когда получаю хорошо починенные: еще на несколько месяцев сгодятся. А вы что предлагаете? Плюньте на старье и давайте обнову. Завидую вам: вы многого не знаете. Вы не знаете, что значит чинить старую обувь, которая не жмет ногу. Я ведь не от скупердяйства, а потому, что люблю старую обувь, привык к ней. Это, знаете, как охотник пошел на охоту в новых сапогах и убил ноги вместо дичи. Нет, Георгина Сергеевна! Прежде надо хорошенько все обсудить, а уж потом, как вы говорите, воздуху в грудь без шума набрать. Для меня важно, как я выдохну и что выдохну. А как вдохну – это дело личное. А вообще, вы умница. Работаете в правильном направлении. Будем откровенны! Сбросим шелуху, – говорил он, свысока поглядев на свою собеседницу. – Я люблю думать и всегда думаю, что занимаюсь карающими операциями. Я воин, оберегающий отечество от внутренних врагов. Значит, в руках у меня карающий меч. Красиво! Но верно. Поговорка есть такая: куда дерево клонилось, туда и повалилось. Покажите мне это дерево! Но не предлагайте, чтоб я его исправил… Это не мое дело. Не современно? Понимаю. Но мое дело вырубить это дерево, чтоб оно не портило лес, а не ставить подпорки. У меня старая закалка. Знаете, как я в свое время карманников вылавливал в городском парке? Провоцировал! Незаконно? Верно. В пиджачонке в толпу воткнусь, а вот сюда, в верхний кармашек, тридцаточку суну, красненькую… Раньше тридцаточки были, вы не помните… Рука в карман, а я за руку. Куда клонилось, туда и повалилось. Я караю, Георгина Сергеевна, караю! И не хочу знать ничего лишнего! Это мне мешает. Я человек дела. И меня в обмашку не возьмешь!
– Слово какое-то непонятное… В обмашку, – говорила Геша сердясь.
– А очень просто… Обманным путем.
– Ах, это старина! Конечно! Очень важно не забыть, помнить всегда… «В обмашку»… Это в старину тоже говаривали: «Супруге, прошу покорнейше, напомнить о себе», – говорила Геша, поднимаясь и чувствуя, что на лбу у нее под волосами выступил пот, которого она всегда боялась… – «Прошу покорнейше!»
– Перестаньте, пожалуйста. Сядьте! Сядьте, сейчас же! – говорил осерчавший подполковник, хватая ее за узкое, хрупкое, непривычное запястье, выбить из которого руку ничего не стоит, никаких усилий… – Что вы от меня хотите?
– Помощи! Господи, простой, человеческой, запрограммированной помощи! Ничего больше, честное слово!
– Что значит запрограммированной? – сердито тоже спрашивал подполковник, глаза которого становились похожими на глаза невыспавшегося человека. – Говорите яснее, Георгина Сергеевна.
– А то! Ваша обязанность, ваша программа – помощь, а потом уже кара.
– У нас что получается… Вы на каких-то иностранных оборотах обходите меня. Я на наших, русских. Что такое? Вы русская? Русский язык знаете? Говорите со мной просто, по-русски… Что надо? Я скажу да или нет. Надоело!
– А что это вы так со мной разошлись? Я к вам не с улицы!
– Не с улицы. А я как с товарищем. С товарищем ругаюсь! Надо прямо сказать. С улицы придут, – говорил подполковник, меняя гнев на милость и улыбаясь опять отечески, – я с ним знаете какой вежливый. Положение обязывает. А мы с вами, Георгина Сергеевна, товарищи по оружию, нам не грех и поругаться ради выяснения позиций. Думаю, что мы с вами сработаемся… Шефу своему привет. Кстати, как ваша машина бегает? Если что надо, скажите, поможем. И вот что еще помните, – говорил он, вставая из-за стола и кладя на спину Геши теплую руку, под ладонью которой волновались, как птичьи крылья, Гешины лопатки. – Помните, Георгина Сергеевна, вы занимаетесь серьезным делом. Будьте осторожны. Чтоб никакой самодеятельности!
– Но вы-то сами понимаете? – спрашивала Геша, ощущая обжигающе-горячее прикосновение руки. – Ухожу от вас ни с чем.
– Как это ни с чем? – изумленно воскликнул подполковник. – А голова? Надо прямо сказать. Она битком набита информацией! Будем думать! Разве этого мало? Набросали столько вопросиков, а говорите – ни с чем! Будем думать. Ах, лет на тридцать помоложе бы! – говорил он, провожая Гешу до дверей. – В нашей молодости таких красавиц не было. Таких красавиц мы не видели, нет. Удачи вам! И не забывайте старика. Вот что еще напоследок хотел я сказать вам, уважаемая Георгина Сергеевна! Вы ведь знаете, есть самолеты туполевские, а есть ильюшинские… Какая разница, знаете? А та, что туполевские идут в небо круче, чем ильюшинские. Ту – сразу нос задирает, а Илы постепенно набирают высоту. Если же летчик с Ту на Ил пересядет, может по привычке и Илу тоже нос после взлета задрать… Что получится, знаете? Самолет рухнет. Так вот, я вроде бы по характеру как ильюшинский самолет, а вы, девочка моя, туполевской конструкции. Понятна разница? Давайте летать, как положено: вы по-своему, а я уж по-своему, как привык. Хорошо?
– Хорошо.
– Ну вот и умница. Надо прямо сказать – умница.
Подполковник носил сапоги из хрома высокого качества, сшитые, видимо, по заказу. Они всегда блестели у него, какая бы ни была погода на улице, делая ноги похожими на стеклянные бутыли. Этот секрет раскрывался просто: подполковник держал в кармане тюбик пасты и маленькую сапожную щеточку в чехле, ни одной капельки грязи никогда не оставляя на поверхности черной кожи.
А на улице тогда моросил тихий дождик. Белая машина, на которой всюду ездила Геша, была грязна, как белая охотничья собака, набегавшаяся по болоту. Два полукружия на ветровом стекле чернели в глинистой мути. Геша тоже терпеть не могла грязную машину, как подполковник нечищеные сапоги, ей даже казалось, что мотор хуже тянет, а она сама хуже управляет, когда машина испачкана по самую крышу.
Была весна. Снег растаял. Только кое-где лежали еще пласты черного спрессованного льда. Дворники долбили его ломами, разбрасывая колотые куски сочащейся черноты на мостовую, полагая, что колеса автомашины раскрошат их вдребезги. Приходилось тормозить и объезжать ледяные выбросы.
Старые дома тесно стояли вдоль улицы, желтея крашеной штукатуркой. Улица шла под уклон. Внизу блестели мокрые крыши старого города, двухэтажных особняков, обветшалых и требующих постоянного ремонта. Когда-то перед фасадами этих купеческих и мещанских домиков зеленели палисадники, пестрела булыжная мостовая, пропахшая лошадиным навозом, чирикающая воробьями, каркающая и звонко вскрикивающая воронами и галками. Тучи их чернели в небе, кружились над куполами церквей и шпилями колоколен. Теперь асфальт, как полая вода, подошел под самые цоколи домов, затопив улицу серой массой, в безликости которой выстроились вдоль тротуара американские клены. Над покатыми крышами домов торчали бесчисленные телевизионные антенны всевозможных конфигураций, а над мостовой натянуты провода троллейбусов и уличных фонарей. Теперь особняки кажутся очень старыми, а архитектурные их достоинства – фронтончики с лепными лавровыми венками, перевитыми лентой, с летящим ангелом или каким-нибудь вензелем, похожим на герб; лепные карнизы или даже колонны с капителями – все эти особенные лики домов теперь представлялись жителям и гостям города приятной достопримечательностью, воплощенной в камень и пробуждающей ностальгические чувства.
В горисполкоме давно уже спорили о будущем этой улицы или, точнее, многих улиц, составлявших исторически сложившуюся центральную часть города. В последние годы побеждало мнение, что дома эти надо сохранить, благоустроив жилища людей, мечтающих переехать в те новые кварталы, которые видны были из любого места города. Они белой массой возвышались над старыми домами в дневные часы и светились в ночи бесчисленными окнами, как горы горячей, тлеющей золы с пробегающими тут и там искрами.
Геша жила в деревянном доме и не хотела никуда переезжать. Дом этот стоял в переулке с булыжной мостовой и с булыжными тротуарами, между камней которых зеленела трава. Рядом с домом сохранились тяжелые деревянные ворота, висящие на ржавых петлях, и калитка, открывавшаяся с визгливым пением. За калиткой был дворик с тремя дощатыми сарайчиками, по числу семей, живших в доме. По договоренности с соседями Геша ставила машину во дворе, возле самых ворот, где под травою глыбились вдавленные в землю булыжники. Во всех уголках дворика росла густая курчавая трава. Пахло тут влажными дровами, а летом жареной или вареной пищей. У всех жильцов была своя квашеная капуста, которую они шинковали или рубили поздней осенью во дворе, на широкой, врытой в землю скамейке. На этой же скамейке грелись на солнышке старики или играли дети. Играла когда-то и Геша.
Деревянный дом, обшитый выгоревшей, потемневшей вагонкой с шелушащейся краской, был похож на большую голубятню. Застекленные террасы, поблескивая мутными квадратиками, громоздились и на втором его этаже, поддерживаемые толстыми кирпичными тумбами, между которыми, в свою очередь, тоже блестело стекло террас первого этажа. Чудилось порой, что не люди строили этот растрепанный дом, а сам он вырос тут, как растут деревья, горы мусора или грибы.
Дом страдал неистребимой жаждой, пропуская все дожди через свое нутро. Профиль крыши был так изломан, что вода обязательно находила себе какую-нибудь щелку и просачивалась в комнаты второго этажа. Но этот дом искусно спроектирован, у каждой семьи была небольшая квартирка с отдельным входом и при этом одна комната размещалась на втором этаже, а две и кухня на первом: было где спрятаться от капели. Террасы тоже были у каждой семьи, как будто кто-то когда-то позаботился о том, чтобы в доме этом люди чувствовали себя независимыми друг от друга хозяевами, у которых общим был только двор, место для встреч и разговоров о жизни, о делах, о детях, о войне и международной политике. Люди так привыкли к своему жилищу, так ругали его и так любили, что слухи о сносе дома приводили их в уныние. Забывались тогда протекающие потолки и гулькающие звуки капель, падающих в тазы и мешающих спать по ночам. Люди себя чувствовали так, будто им хотели предложить взамен на старенькую беличью шубку синтетическое великолепие. Особенно горевали, конечно, старики и старухи, которые представить себе не могли жизни в многолюдном гиганте и заранее ругались, ворчали, спорили заочно с местными властями, отстаивая свое право спокойно закончить жизнь в родном доме. В общем, старобытная жизнь в деревянном доме устраивала всех без исключения, и никто никуда не хотел уезжать.
К вечеру вместо дождя полетел снег. Как всякий весенний снег, он казался бессмысленно веселым и, точно глупец, пытающийся развлечь своими шутками умных людей, был пушист и настырен, битком набив воздух белой кашей. Поднявшийся ветер взвихривал лохматые снежинки, они празднично и светло носились в воздухе, пугаясь мокрой земли и мокрого асфальта, соприкосновение с которыми грозило им гибелью. Снег этот, как всякий весенний снег, красовался в воздухе и пропадал на земле. Только крыши холодных автомашин, крыши сараев и стебли прошлогодней травы давали ему временный приют.
Но утром город проснулся в черно-белых тонах, как будто глупый снег сумел договориться с темным ночным морозцем и настоял на своем назло умным людям, которые знали, что этого не должно было случиться.
Рано утром Геша проснулась с острой тоской на душе. Тоска эта словно бы мучила ее всю ночь, а теперь совсем расслабила волю. Ей хотелось плакать, и она с трудом сдерживала раздражительность.
По радио говорили о трудностях. О трудностях полеводов и животноводов. Дикторша, читавшая текст, упивалась трудностями, известными ей понаслышке, выдерживала паузы, горестно вздыхала, украшая текст соответствующей интонацией.
– С ума, что ли, сошли! – злым полушепотом воскликнула Геша, выключая приемник. – Трудно, трудно, трудно! Лентяю и неумёхе все на свете трудно! За что ни возьмется, все трудно! Безобразие какое! Скоро договоримся до того, что жить тоже трудно… Совсем обалдели! Тоску на людей нагоняют, нагоняют! Кто это все пишет? Зачем? Радоваться совсем разучились…
Она это говорила, ни к кому не обращаясь, с механической, нервозной торопливостью жуя пережаренную яичницу, о которой вдруг вспомнила, и резко отодвинула от себя горячую сковородку, бросив вилку, звякнувшую об стол.
Этот звякнувший звук вилки, которая, стукнувшись об стол, упала на пол и тоже дребезжаще звякнула, совпал с неожиданным и продолжительным звонком в дверь.
– Да что это такое! – сказала Геша, плаксиво морщись. – Иди открой, мама. Но только никого не пускай. Всех к черту! Подожди, я уйду наверх.
Уже сверху она слышала, как мать открыла дверь, как мужские голоса шумно ворвались в дом, как тяжело затопали по полу чьи-то ноги, неся кого-то в этот ранний час в полусонное ее жилище с той решительностью, какая бывает только у людей, имеющих право войти в чужой дом.
У нее зашлось сердце в предчувствии непонятной беды, но на ум не приходило ни одно мало-мальски подходящее предположение, кто бы это мог быть.
И вдруг она услышала имя сына, произнесенное мужским голосом. У нее закружилась голова, на лбу выступил пот, она опустилась на жесткий диван и стала с силой растирать виски, ничего не понимая, находясь в полуобморочном состоянии, из которого никак не могла выкарабкаться.
«Идите все к черту! – хотелось крикнуть ей вниз, но сил у нее не было. – Все к черту! Убирайтесь!»
Вот уж кого не ожидала она в этот день в своем доме, так это Ибрагима. То есть не то чтобы в этот день! Она вообще не думала, не могла себе представить, что он ворвется в ее жизнь спустя столько лет почти полного забвения.
Она была очень смущена. И больше всего потому, что в это утро плохо выглядела, не успела причесаться и была слишком раздражена, чтобы выглядеть счастливой и вполне независимой. Она была истинной женщиной и знала, что раздражительность и красота – несовместимые понятия. Заперлась в комнате и принялась приводить себя в порядок, то и дело выпячивая нижнюю губу и поглядывая исподлобья с задумчивой хмуростью. Она знала также, что если прическа, какую она задумала, не получится с первого раза, то и нечего больше стараться – все равно ничего не выйдет. У нее были послушные волосы, и она легко собрала их в пучок на макушке, оголив шею и оставив на ней только два-три тонких полупрозрачных завитка. Она знала, что и небрежность в прическе должна быть хорошо продумана и отлично исполнена, – и ей это удалось. Такие же тонкие пряди она оставила на висках, а на лоб пустила густую челку, тоже как бы небрежно упавшую с темени. Легкомысленное выражение, которое не замедлило появиться на лице, она усилила, выбросив локон, отделив его от массы вьющихся на лбу волос и придав горячими щипцами, которые были у нее под рукой, игривое движение. Она со всех сторон оглядела свою голову, сделав это с помощью небольшого овального зеркальца, и осталась довольна собой. Тенями она никогда не пользовалась, но на этот раз, чтобы скрыть заспанность на лице, едва заметно тронула надглазья коричневым тоном. А на губах усилила блеск бесцветной помадой. Она помнила, что Ибрагим любил, когда от нее сильно пахло хорошими духами. У Геши были хорошие духи, которыми она не пользовалась с той далекой поры.
Ей, конечно, хотелось бы усилить блеск коричневой радужки глаз, чтобы получились три сияющих пятна на лице, составленных из глаз и темной губы. Но она была и так уже хороша необыкновенно. Волнение, которое охватило ее, прибавляло теперь красоты: ресницы вздрагивали, ноздри тоже, взгляд был тревожен и робок, даже губа и та волновалась, когда она, надев на себя строгий костюм темно-зеленого цвета, спустилась вниз. Она спускалась по крутой деревянной лестнице, придерживаясь за скользкое перильце с таким чувством, будто выходила впервые в жизни на большую сцену. Нога ее в узенькой туфле тянулась к следующей, к нижней ступени с той грацией, с какой, быть может, только Наяда ступала обнаженной ножкой в прозрачный ручей, вода которого холодна и быстротечна, а дно каменисто.
Голоса умолкли, когда она вся появилась на нижнем этаже, изображая крайнее удивление.
В комнате, которая считалась гостиной, сидели трое мужчин. Все они поднялись со стульев. Ибрагим поздоровался, склонив голову, и, ошалело улыбаясь, громко сказал:
– Что я говорил?! – обращаясь к тем двоим, с которыми приехал. – Красавица! Я им говорил: первая моя жена – красавица! Не верили! – сказал он, как бы извиняясь перед Гешей. – Это мои друзья.
Геша подняла брови и посмотрела на друзей Ибрагима. Один из них с ярко-белой лысиной и оттого высоким лбом, под которым прятались в бровях и ресницах пронзительно-голубые глаза – некрасивое, но умное лицо. Второй – каких много: бесцветный, с седеющими волосами, тяжелая голова на короткой шее, подбородок упирается в узел галстука, воротник рубашки чуть ли не до ушей – невзрачный и, наверное, равнодушный. Поднялся со стула, потому что все поднялись, поздоровался, потому что так полагается, увел взгляд, потому что ему все равно, красива или нет первая жена Ибрагима. В темном клетчатом пиджаке, из обшлагов которого багровели налитые силой и тяжестью руки, он первый уселся на стул и как бы исчез из поля зрения.
Геша качнула глазами, здороваясь со всеми, и, овладев собой, сказала матери:
– Напоила бы чаем, что ли… Ранние гости – наказание.
– Мы с аэропорта, – вежливо сказал Ибрагим. – Прилетел посмотреть на Эмиля. Имею право.
– Если хотите травмировать мальчика, скажите, что вы его отец, – сказала Геша, не глядя на Ибрагима, и добавила презрительно: – Имеете право.
Вместо Ибрагима ответил лысый:
– Что-нибудь придумаем, – придвинувшись слишком близко к ней.
– Кстати, – обратилась Геша к нему, – вы с аэропорта. Очень хорошо! Но у меня не харчевня и не гостиница!
– Не позорь меня, – взмолился Ибрагим. – Я говорил, ты красивая, интеллигентная женщина! Я пришел к сыну. Ты его мать, я отец. Зачем так?! Мы остановились в гостинице. Э-э, нехорошо! В жизни бывает всякое, но об этом не надо знать Эмилю. Зачем ты меня обижаешь? Разве я не понимаю! Я подарки привез! – сказал он обидчиво, как избалованный ребенок.
Голос его дрожал, когда он жалобно и страстно говорил все это.
Она сказала:
– Надеюсь на твое благоразумие. А как ты… что ты ему скажешь? Он спросит, а ты?
– А что говорила ему ты?
– Я говорила? Говорила, что папа живет очень далеко и что когда… потом… Я говорила, что ты когда-нибудь приедешь… Вообще он не спрашивает. Ты можешь передать ему привет от якобы отца… Что он якобы очень занят… Что-нибудь в этом роде, я не знаю… А разве тебе обязательно разговаривать с ним?
– Где он сейчас?
– Спит. В соседней комнате. Если мы не разбудили.
– Я подумаю, – сказал Ибрагим.
– Могу подвезти до гостиницы. Всех! Я тороплюсь. Мне бы не хотелось, чтоб все это произошло без меня. Извини. Я этого очень боюсь. Вы надолго в наш город?
– Я нет. Вот они – да. Что значит надолго? Все относительно.
– Выходит, ты с ними. Ну ладно. Не они с тобой, а ты с ними. Попутно.
– Надо поговорить.
– Поговорим по дороге.
Лысый, самый вежливый и умный из троих стал надевать кожаное пальто. Поднялся и Серый, не выражая никаких эмоций.
– Хорошо, – сказал Ибрагим и тоже стал одеваться. Запахло новой кожей. В помещении потемнело от тесноты, громоздкости мужских тел.
Геша долго грела мотор, долго соскабливала обледеневший снег со стекол грязной машины. Мужчины о чем-то азартно, но тихо спорили, не обращая на нее внимания. А для Геши было самым главным сейчас увезти эту троицу из дома и, может быть, потом, уже на нейтральной территории, встретиться с Ибрагимом, если он будет настаивать. Прийти с Эмилем, если этого нельзя избежать, и все сделать так, чтобы Эмиль не догадался, кто этот красивый мужчина.
Лысый стал отворять ворота. Вытащил деревянный, круглый и гладкий засов, с усилием раздвинул широкие створки, примерзшие к снегу, потащил в сторону сначала одну, проводя на заснеженной земле циркульный след, потом другую. Бугристый переулок белым светом хлынул во двор.
Из окон смотрели соседи, прячась за занавески. Все они, конечно, могли подумать, что трое мужчин ночевали в ее доме.
– Выезжайте, я закрою, – сказал Лысый, пряча в черных ресницах васильковую синеву.
Сказал так, будто успел затесаться в друзья, понимая больше, чем кто-либо другой, ее волнение и невольную грубость. «Что-нибудь придумаем», – словно бы говорил его взгляд.
Ибрагим, усевшись рядом с Гешей, критически разглядывал постаревшую машину. В моторе громко барабанил распределительный вал. Когда-то на черной панели приборов была наклеена яркая тигриная морда с ощеренной клыкастой пастью. Геша заметила, как он погладил пустое место, глазам своим не поверив, что такая красота бесследно исчезла.
– А где же тигр? – спросил он, задумчиво улыбаясь.
– Слинял.
Лысый затворил ворота и, скользя, подошел к машине, вытряхивая из-за шиворота снег, упавший с навершия ворот. На ногах у него были тонкие, на коже, черные ботинки знаменитой фирмы «Саламандра» – пешком этот человек не ходил.
– Итак, – сказал он, колыхнув машину грузным телом. – Путь открыт… Все за семафором! За рулем цветок по имени Георгина. Машина старая, как печка, а в салоне Чудо. Нет, Ибрагим, ты Емеля-дурак! Из русской сказки. Я как человек за семафором могу тебе это прямо сказать, и ты не обидишься. Знаете, – обратился он к Геше, приблизив дыхание свое к самому ее уху, – мужчина в командировке – это мужчина за семафором.
– Вы мне мешаете, – сказала она, отстраняясь.
Тяжело груженная машина требовала газа, но скользкую дорогу держала лучше. Геша подъехала к гостинице и, остановившись, молча ждала.
– Чего или кого ждем? – спросил Ибрагим.
– То есть? – спросила Геша, скосившись.
– Ха! – воскликнул Лысый. – Но это не та гостиница! Ничего, ничего! Мы зайдем и сюда. Выходим! Как раз время завтрака. Все выходим!
– У нас другой, – сказала Геша, стараясь скрыть удивление, – нет.
– У вас – нет, у нас – есть, – загадочно пояснил Лысый, намекая как бы на что-то такое, о чем не надо всем знать. – У нас особая гостиница, закрытая.
Ибрагим задержался.
– Надо поговорить, – сказал он и повернул ключик в замке зажигания.
Улица шумела. Автомашины опять, как зимой, вертели пушистыми хвостиками пара, люди словно бы почернели, одевшись в зимнее, торопились по белым нетающим покровам тротуаров. Геша смотрела сквозь боковое стеклышко, вслушиваясь в хруст шагов и жесткий гул резиновых скатов, катящихся по мостовой.
– Вы, оказывается, в командировке… – сказала она с усмешкой. – Или опять не имею права спрашивать? Не загрызешь?
– Надо поговорить, – сказал Ибрагим с упрямством в голосе.
– О чем? – воскликнула она, оборачиваясь к нему всем корпусом. – Ты бы спросил, хочу ли я говорить с тобой? Для начала. Нам с тобой не о чем. Надо тебе или нет – мне все равно. Не о чем говорить!
– Я отец Эмиля.
– Слушай, сделай так, чтоб я тебя искала! Уйди за горизонт! – вырвалось у нее чужое, вновь приобретенное, хлесткое, как ей казалось, выражение. – Сделай, пожалуйста! Какой ты отец! Ты просто алиментщик. Знаешь лучше меня. Иди к черту!