Текст книги "Ум лисицы"
Автор книги: Георгий Семенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
Увы, случилось непоправимое. Ничего теперь не вернешь, осталось только мучиться, как если бы в несчастье, в беде этой я играл одну из главных преступных ролей и, избежав наказания, сам себя навеки наказал угрызениями совести.
В тот душный день на мои знаки остановился помятый «Москвич» медицинской службы, в нем пахло валериановым корнем пополам с бензином. Через полчаса мы были в перегретой моей квартире, в которой под вечер хозяйничало солнце.
– У меня беспорядок, – бросил я дежурную фразу, когда поднимались на лифте, – не обращай внимания.
Но это мягко было сказано – квартира представляла собой вопиющее безобразие. Неубранная, скомканная постель; старые носки посреди комнаты; банка с квасом, в шафрановой мути которого плавали бледно-зеленые лепешки плесени, похожие на миниатюрные листья или цветы тропических болот; журнал, валяющийся на полу возле кровати; чашка со следами высохшего чая. Черт знает что! И так-то я никогда не отличался аккуратностью, но то, что я увидел в тот день глазами Марии, заставило меня содрогнуться от жгучего стыда.
Мои оправдания, впрочем, никак не подействовали на гостью, будто она ничего не увидела, занятая только собой. Села возле открытого мною окна, из которого вместо свежего воздуха плавно и таинственно вплыли в комнату тополиные пушинки.
Она давно перестала стыдиться меня, и, когда я поцеловал ее в плечо, рыже-крапчатая кожа которого была солоноватой на вкус, она вздрогнула и, словно бы придя в себя, сказала с мольбой в голосе:
– Ты лучше не подходи ко мне. Я плохая, Васенька! Нет ли у тебя холодной воды?
Я достал лед, который всегда держал в холодильнике, налил в стакан воды из-под крана и бросил туда два кусочка.
– Все, что есть, – сказал, подавая ей стакан с прозрачными ледышками. – Погоди немножко, пусть охладится.
Но она не послушала и выпила воду, а лед разгрызла и съела.
– Дай еще кусочек, – попросила она.
– Горло застудишь… Нельзя в такую жару. Заболеешь.
Она посмотрела на меня с жалобой во взгляде и вдруг зарыдала. Мне и самому с трудом удалось сдержать слезы, но Марию я успокаивать не стал, дожидаясь, когда она выплачется. В голову лезли всякие страхи, и я боялся, что опасения мои подтвердятся, как только Мария расскажет о своей беде.
Лед я ей все-таки принес, и она стала его грызть, делая это с безумоватой отрешенностью, как будто нутро ее горело огнем; зубы у нее были прочные – лед хрустел на них, как сахар, а из глаз лились и лились слезы. Я смотрел на нее, и улыбка появилась у меня на лице, потому что и в самом деле смешно было видеть ее плачущей и грызущей лед. Мария и сама вскоре улыбнулась сквозь слезы, утерла распухший нос, свою картофелинку, порозовевшую от плача.
– Ну так что же случилось с тобой? – спросил я. – Расскажи, пожалуйста. Кстати, в прошлый раз я забыл спросить… Помнишь, ты встала и вышла, когда он сказал про курицу, которая запела петухом… Какая кошка пробежала?
– А! – отмахнулась она. – Мелочи жизни!
– И все-таки?
– Язык мой, господи! Услышал, как я рассказывала про его лазер, рассердился… Он не велел никому рассказывать, как будто я могу открыть какую-нибудь тайну… Все это мелочи, Васенька. Я, конечно, слишком болтлива, он терпеть не может эту черту во мне. Но ведь имею же я право гордиться мужем? Господи! – жалобно воскликнула она, хлюпнув носом. – Теперь все кончено! Теперь я ни на что не имею права. Я гибну, Васенька! Ты один только можешь пожалеть меня.
– Почему же именно жалеть? Я не вижу причины жалеть тебя. Ты плачешь, мне тебя жалко. Но ты ничего не хочешь сказать. Только вздыхаешь, жалуешься, а ничего толком не говоришь. Что за беда с тобой приключилась? Скажи.
Она вздохнула, грудь ее поднялась и опустилась в глубоком этом вздохе, руки упали на колени, глаза, вперившись в меня, осветились неживым ртутным блеском.
– Думаешь, это так легко – сказать? – спросила она чуть ли не с упреком и злостью.
Меня всегда поражала ее непосредственность, граничащая порой с полной неспособностью отдавать отчет своим поступкам, но я прощал ее, и мне даже нравилась в ней эта бесшабашность. Но в тот день неприятно было слышать в ее голосочке злой упрек, будто пытался выведать ее тайну я, а не сама она хотела облегчить страдания исповедью. Она и раньше испытывала страстную потребность в исповеди, доверяя мне любовные свои увлечения, то есть мучая меня такими подробностями, что невольно приходила мысль, будто я имею дело с отчаянной эротоманкой, наслаждающейся нравственным падением, рассказ о котором доставляет ей не меньшее удовольствие, чем сами поступки.
– Как хочешь, – сказал я, пожимая плечами. – Если так трудно… Мне твой рассказ… Сама пойми, зачем мне?
– Ну хорошо, хорошо! Не сердись! – раздраженно сказала Мария, будто в конце концов я уломал ее; я даже усмехнулся, покачал головой в знак удивления, но она не обратила на это никакого внимания, потому что опять была далеко от меня. – Представь себе, Васенька, – со вздохом сказала она, – чудесный майский вечер… У меня, между прочим, разболелись зубы от твоего льда. Хорош кавалер! Ледышками накормил. – Она смотрела на меня, и я понял, что Мария уже переменила свой взгляд на беду, только что мучавшую ее; улыбнулась под солнышком, и ласково поблескивала бегучей водицей привычная серость, которая в палево-рыжем окружении казалась голубой, как небо в желтых листьях клена. Вся она опять светилась и была так красива, так естественна и приманчива, что я простил ей все былые и будущие прегрешения, кинулся к ней и стал целовать. А она как будто только и ждала этого…
– Нет, ты все-таки представить себе не можешь, какой это дикий дурак! – говорила она, восхищенно глядя на меня, но не видя ничего перед собой, кроме воображаемого «дурака», о котором не успела рассказать мне.
– Черт с ним… Не хочу я ничего слышать.
– Нет, Васенька, ты послушай! Красив, как бог! Стою на тротуаре, на краешке, жду, когда можно перебежать улицу. Машины – одна за другой! И вдруг черная «Волга». «Садись», – говорит. Я говорю: «Мне никуда не нужно». А он: «Садись, садись». А я: ну и что, подумаешь! Села, а он меня спрашивает: «Не узнала?» Сразу как старой знакомой. Я посмотрела. Ну просто красавец! Губы как у Давида, кудри, а взгляд – нет, Васенька, все-таки взгляд дурака это взгляд дурака, в нем все как на ладошке. Скрыть ничего невозможно. Я говорю: «А откуда вы меня знаете?» – «Я живу, – говорит, – в одном с вами подъезде». – «Неужели? И давно вы там живете?» Я, Васенька, почему-то очень испугалась, я подумала, что это провокация. А он засмеялся, говорит: «Ровно столько же, сколько и ты. И каждый день наблюдаю, как ты выходишь из подъезда и идешь на работу». Я говорю: «Вы шутите, конечно». – «Нисколько! Тебе сейчас домой? Ну так вот поехали, я только, – говорит, – заеду в магазин, заказ возьму шефу. Надоело все, но приходится». И такое мне порассказал о своем шефе, которого он возит, такие пакости, что просто страшно. Он о своем шефе знает столько, что я на месте этого шефа боялась бы своего шофера… Мы подъехали к магазину, он мне велел сидеть, а сам ушел и вернулся с сумкой. Из сумки колбаса копченая, курьи ноги, хвост рыбий. «Во, – говорит, – на сорок с лишним дублонов… Икорка, балычок для моего Мухомора». До чего ж он, Васенька, развратен! Ужас!
– Кто? – спросил я. – Мухомор?
– Нет, Саша этот. Его Сашей зовут. Молодой, а развращен до невозможности. Циник! Прислуживает, а сам издевается над хозяином, как лакей. Противно. Все его разговоры только о заказе, о шефе, о всяких фокусах… Все знает! Видит изнанку, грязное белье и плюет на это, но все равно работает, потому что и ему тоже перепадает. Квартиру построил. Пригласил меня пиво чешское пить. А я подумала и согласилась. Если б ты видел, как он красив! Я не виновата, Васенька! Он такой искренний, взгляд телячий, ума никакого… Но, Васенька… что ж мне теперь делать? Он совсем меня свел с ума! Это добродушное животное. Он теперь заезжает за мной, катает на «Волге»… Я боюсь его и не могу отказать. Он такой самоуверенный, с ним невозможно спорить. Ты должен с ним поговорить. Ты не представляешь себе, как я несчастна! Я боюсь теперь собственного дома, я все время чувствую присутствие Саши, измучилась от страха, что все это рано или поздно откроется… А Станислав, ты знаешь, он не простит. Он современный человек, но он не простит, что я связалась с дураком. Он физически не может терпеть дураков. Ты, наверное, заметил. Мне он никогда не простит. А дурак этот такой наглый стал! Звонит чуть ли не каждый день. Если бы ты, Васенька, поговорил с ним! Я его очень боюсь. Он меня и не слушает. Я попала в жуткую историю, ты мне должен помочь. Я только на тебя теперь могу надеяться, кроме тебя, у меня нет друзей… Ты понимаешь, Васенька? Нет никого. А ты можешь, я знаю, ты можешь на него повлиять… Он тебя послушается, – говорила она, и в голосе ее я слышал капризные нотки, как будто ее, невинную, несчастную жертву, шантажировал негодяй, а я этого не понимал.
– Ты просто чудо у меня! – сказал я в сердцах. – Ты хоть подумала о последствиях разговора с этим Сашей?
– А что? Какие последствия? Зачем ты меня пугаешь? – воскликнула она с новой тревогой, охватившей ее.
– Я не пугаю.
– А что же? Ты разве боишься? Я не понимаю! Почему ты не хочешь выручить меня? – спрашивала она с удивлением.
– Ну хорошо! Ты не понимаешь… Какую же роль определила ты мне в этой миссии? Я кто – твой дядя? Не отца же мне разыгрывать перед ним! Да и будет ли он вообще слушать меня?! Я что же – неживой совсем? Машина, что ли? Или рыба?
В тот душный день я и в самом деле чувствовал себя пойманной рыбой. Бессмысленность всего происходящего раздражала меня. Я никогда не считал себя трусливым человеком, но теперь мне трудно было доказать это Марии, которая отказ мой расценила бы только как трусость. Простодушие ее, коим всегда любовался я, распростерло свои щупальца слишком далеко, стало агрессивным; Мария пугала меня своей вопиющей наивностью, отсутствием всяких сдерживающих начал или хотя бы некоторой щепетильности, некоторого уважения ко мне. Она не чувствовала никакой вины и лишь боялась наказания, которое ей представлялось несправедливым и нелепым. Она вела себя так, будто некто незаслуженно обидел ее, а я, ее лучший друг, отказываю в защите и покровительстве. Я изнемогал от безумной сумятицы, какую она внесла в мою голову, и сам себе уже казался осторожным и трусливым ничтожеством. Хотя здравый смысл подсказывал, что это совсем не так и что просьба Марии безрассудна, как и все, что она натворила в маниакальной своей погоне за развлечениями.
– Ах Васенька! – со слезами пропела она. – Вот не ожидала! Я думала, я всегда считала, что ты не такой, как все. А ты… ты тоже только о себе. А я-то… Ну прости, прости дорогой…
Немало сил пришлось затратить на то, чтобы разубедить Марию и вернуть доброе ее расположение: она плакала, я успокаивал ее, обещал сделать все, что она только захочет, клялся в преданности.
Расстались мы с ней друзьями – она даже квартиру принялась убирать, но разбила чашку, собрала осколки, сказала:
– Все из рук валится. – И ушла, поцеловав меня на прощанье.
Это был сумасшедший день в моей жизни. Поручение, которое я вопреки логике принял от Марии, нависло надо мной и ни на минуту не давало освобождения, словно я был приговорен к дуэли с неведомым противником. То оружие, какое вложила в мои руки Мария, было так непривычно и настолько чуждо мне, что я заранее знал о своем поражении и бесславном конце.
Но делать было нечего: согласие я дал, час назначен, и мне ничего не осталось, как только попытать у судьбы счастья. Жизнь, которая голубеньким лоскутком трепетала за пределами отпущенного мне времени, казалась бесконечно прекрасной. Я думал о ней, как думает обреченный человек о несбывшихся мечтах. Не надеясь на помилование, я оплакивал свою судьбину, в водоворот которой был так глупо вовлечен ненасытной своей страстью, чрезмерным поклонением рыжему идолу, не ведавшему ни жалости ни истинной любви. В момент отчаяния я готов был столкнуть с пьедестала золотую эту бабу, но слабость доставляла мне еще больше мучений, я отметал ее с презрением и опять оставался один на один с бесцеремонным и грубым противником, который, конечно же, не пощадит меня.
Вспоминая теперь то прошлое противоборство с самим собой, я с грустью улыбаюсь: ничтожными кажутся мне все мои страдания, но гложут душу мольбы Марии о помощи. Знаю теперь, что не о помощи она взывала, а молила о пощаде, предчувствуя близкую кончину, которую так рано уготовил ей рок. Да только кто же мог подумать тогда, глядя на беззаботную пожирательницу жизни, что первый снег станет последним ее снегом, белым ее саваном, окрашенным мученической кровью.
А я не спал, я обдумывал каждое слово, каждый жест, я готовил себя для предстоящего поединка, понимая себя жертвой, принесенной на алтарь великой любви, хотя дело-то это не стоило выеденного яйца.
Как часто мы жалеем себя, свои нервишки, спасаем душу во имя высших порывов, которые якобы ждут нас впереди, мелочно спасаем сомнительный комфорт и покой, приобретенный праведными трудами; как оскорбленно мучаемся, если этот комфорт нарушается страждущим, просящим о помощи; как трудно отвлекаемся от высокой цели, куда направлены все наши помыслы, чтобы сделать всего лишь шаг навстречу погибающему! Сколько сомнений, сколько «за» и «против» будоражат нашу совесть, пока мы сделаем этот шаг, быть может, единственный верный в жизни шаг, который очеловечивает нас и спасает от забвения!
Печально думать об этом, когда ничего уже нельзя поправить.
День, на который выпала встреча, выдался, на мое счастье, дождливым и приятно прохладным. Воздух пропах мокрыми тополями, черный асфальт блестел, я шел, ничего не видя и не слыша вокруг, и только прохлада бодрила меня.
В условленном месте остановился – это был задний двор гастронома, в котором я тоже когда-то что-то покупал. Асфальтированная площадка; внутренние, обшитые оцинкованной жестью двери магазина; женщина в белом халате, разговаривающая с шофером продуктовой машины; две «Волги», несколько «Жигулей» стояли тут и там. Я огляделся, но ни в одной из машин не увидел Марии, хотя время было мое. Она должна была именно в этот час окликнуть меня. Сердце бешено колотилось в груди, я понимал, что слова, которые я заготовил для Саши, прозвучат не очень-то веско и убедительно, я, скорей всего, накричу на него, находясь в таком возбужденном состоянии, и, стараясь успокоиться, подумал, что обстановка заднего двора, мирный разговор шофера с женщиной, улыбки, играющие на их лицах, никак не располагали меня к агрессивности. Признаться, мне и самому не хотелось с кем бы то ни было ругаться в этот приятный свежий день, когда с неба невесомо летели крохотные капли дождя, едва заметно касаясь кожи лица; когда старые домики горбатого переулка туманились в отдалении, желтые и кирпично-красные их стены, покатые крыши акварельно таяли, размытые дождевой далью, и словно бы отдыхали, нежились во влажном воздухе, напоенном чуть ли не весенним запахом отсыревших тополей. Светофор на перекрестке ритмично мигал огнем, делая это с задумчивостью и сонливой забывчивостью старого человека, занятого праздным подсчетом пешеходов.
Я совсем уже было собрался сбежать со своего поста, прождав бесполезно около четверти часа, как вдруг с перекрестка, взвизгнув резиной, резко свернула направо и метнулась ко мне темно-вишневая «Волга», внутри которой я никак не ожидал увидеть Марию, ибо ждал машину черного цвета.
Но, к удивлению и отчаянию своему, увидел: она была весела, смеялась и, высунув руку из дверного оконца, шевелила пальчиками, приветствуя меня. Улыбался и шофер, глядя на меня через ветровое стекло. Он резко затормозил в полуметре, так что я даже почуял волну горячего воздуха, обдавшего меня запахом разогретого масла, услышал торопливый перестук клапанов под капотом, забрызганным грязью.
Оба они – и Мария и шофер – вышли из машины. Парень был толстоватый для красавца, курчавая голова на жирной шее, ярко-голубые улыбчивые глаза, женственные губы. Тьфу ты господи – Давид!
– Вот и мы! – озвучилась сияющая Мария. – Познакомься, это Саша, – сказала она как ни в чем не бывало. – Гнал сейчас!.. Думала, за нами погоня. Долго ждешь? Ты без зонтика! У тебя что же, зонтика нет? Ты промок? Что ж ты стоишь под дождем?!
Я ничего не понимал, и вид у меня, наверное, был глуповатый, потому что даже Саша, бренча ключиками от машины, с ухмылкой оглядел меня с головы до ног, окропив васильковой синевой.
– Сухой твой Васенька, сухой, – сказал он сочным баритоном. – Не смущай человека.
Снисходительный тон и словечко это, прозвучавшее как гром среди ясного неба, привели меня в чувство, мне показалось вдруг, что я наконец-то все понял и что более дурацкого положения, чем то, в какое попал, не бывает: Мария за что-то жестоко посмеялась надо мною.
– Вот именно, – сказал я, ворочая шершавым языком, – не смущай. – Во рту пересохло, как у диабетика, слова застревали и, корявые, были невнятны и хриплы, мозг отказывался что-либо путное подсказать мне. Я прохрипел сквозь кашель: – Стою тут, считаю пешеходов. Восемьдесят четыре за пятнадцать минут. Не много. Теперь вот вы, значит, восемьдесят шесть. Интересное занятие. Выйду на пенсию – займусь. А вы, я вижу, – сказал я, гневно взглянув на Марию, – весело проводите время?!
И вспомнил вдруг, как говорила когда-то Мария, что люди в давние времена учитывали ум лисицы; мысль эта обожгла сознание скрытым смыслом, словно я сделал открытие, значение которого еще не понял до конца. Лисица улыбнулась черными губами, выказала зубы в лукавой ухмылке, прищурила прозрачные злобные глаза. И сказала человеческим голосом:
– Ты все забыл, Васенька… Где твоя голова? О чем ты?
Саша нетерпеливо брякнул ключами, сунул их в карман облезлой кожаной куртки коричневого цвета. Такие коротенькие по пояс курточки носят, кажется, офицеры военно-воздушных сил. Такая курточка осталась несбывшейся мечтой моей юности. Вытертая до белесости на складках, она как будто бы тоже усмехнулась вместе со своим хозяином.
– Ты тут разберись, – сказала курточка, – где его голова, а я пока сбегаю за товаром.
Круглые ягодицы, обтянутые лоснящейся тканью, торопливо запрыгали мячиками. Походка у «Давида» была напористая, не знающая преград и препятствий: встретится – он перепрыгнет, юркнет в сторону лисицей и дойдет до цели, чего бы ни стоило это. Все его тело, налитое удачливой силой, было создано для стремительных бросков в случае надобности и ленивой полудремы в долгие часы безделья, когда темно-вишневая «Волга» с остывшим мотором мокла под дождем или грелась под солнцем, белела под снегом в ожидании хозяина – Мухомора, как называл его синеглазый живчик.
– Поздравляю, – сказал я Марии и подумал, что оба они в чем-то похожи друг на друга, как дети одного сада. – Такая вот простокваша. Кажется, делать тут нечего мне.
– Но это нечестно, Васенька! – воскликнула она. – Ты обещал! Ты теперь видишь, какой это человек? Разве он послушает меня? Я очень боюсь… Ты пойми, пожалуйста, и не осуждай. Знаешь что! Ты сделай так… Ты подружись. Постарайся, пожалуйста! А Стасику я скажу, что это твой друг. Он рвется в мой дом. Ему мало! Он хочет, господи! хочет, чтобы я открыла ему дверь. Он так это говорит, будто имеет право. Я боюсь разозлить, он способен на все. Ты понимаешь?!
– Понимаю. Спасибо за друга.
– Но что же мне делать, Васенька?! Ты хочешь моей погибели? Нет же? Скажи мне…
Рука ее легла мне на грудь, я увидел острый казанок за запястьем, белую косточку, бугорком выступающую под кожей. Косточка эта, делавшая руку Марии похожей на угловатую руку незрелой девочки, расслабила меня, словно бы именно в ней я увидел всю хрупкую непрочность рыжей женщины, и крепко прижал эту руку к своей груди.
– Что же я могу для тебя сделать? – спросил я с состраданием, которое вновь охватило меня при одном лишь прикосновении ее тепла к моему сердцу.
Я чувствовал ее тепло с необыкновенным удивлением, точно не рука, а что-то гораздо более значительное и действенное, как если бы это был солнечный лучик, согревало пульсирующую глубину грудной клетки. Мне было очень приятно ощущать этот живой огонь, растекающийся по телу.
– Что-нибудь! – слышал я стонущие звуки ее голоса. – Придумай, Васенька, хотя бы, что тебе нужна вобла, пообещай ему что-нибудь… Он угощал этой воблой, говорил, что может… Попроси! Пообещай редкую книгу… Детектив какой-нибудь. А потом, когда подружишься, объясни ему, пожалуйста, что так нельзя, что я не какая-нибудь… Он ничего не понимает! Ему все равно. Преследует! Разговаривает со мной так, как будто я обязана ему подчиняться. Я ненавижу его и боюсь. Мне иногда кричать от страха хочется. Проснусь среди ночи, вспомню, что он где-то спит неподалеку, и схожу с ума. Страшно сказать, но я даже смерти ему желаю… Думаю, вот хорошо, если бы разбился, врезался в какой-нибудь самосвал… Ты понимаешь, до чего дошло! Мне обязательно надо помочь, я одна не справлюсь. Слышишь, Васенька?!
Гулко хлопнула оцинкованная дверь, Мария вздрогнула, рука ее скользнула вниз. Саша с двумя пакетами в руках резво прыгнул через лужу и напористо, по-хозяйски зашагал к машине. Он заметно косолапил, точно в ногах у него катился послушный футбольный мяч. Радость и задор были в каждом его движении; здоровое тело играло на ходу всеми мускулами; глаза, когда он поднял их, осчастливили нас заоблачной синевой, засияли в солнечной улыбке самого хорошего человека на свете. Тугие губы пиявками плавали в змеящейся улыбке.
Передо мной был человек, готовый любого, кто только изъявит желание, заразить своим душистым, как черный хлеб, грубым здоровьем, своим простым, как жизнь, ощущением счастья пребывания на земле среди себе подобных. Но почему-то желания этого не возникало во мне, как если бы жизнь, не имеющая никакого смысла, только отталкивала от себя, будила в темных подвалах сознания пещерные страхи вперемешку со звериной, рычащей злобой.
Я поставил себя на место бедной Марии и ужаснулся: быть в объятиях этой жизнерадостной биомассы – что еще отвратительнее может предложить самое изощренное воображение?! Во мне, конечно, говорила страшная ревность, какую я никогда и не подозревал в себе, но все-таки разве это возможно, чтобы моя загадочная, туманно-золотистая Мария, из-за которой я претерпел в своей жизни столько страданий, познал столько блаженных минут, была покорна и безропотна, была распластанно-нежна в руках этого сгустка диковатой энергии, безумно направленной чьей-то злой волей к единственной цели: взять от жизни все, что только можно, все, без остатка, запихать в бездонный свой живот…
– Ну как? – спросил я, чтобы что-нибудь спросить. – Все в порядке? – В голосе своем я уловил веселые нотки.
– Еще бы! – ответил Саша. – А как же? У нас всегда порядок.
– Неужели всегда? – веселясь, спросил я, почему-то сразу поверив, что он именно так и думает.
– А как же?!
– Ну вот как хорошо! Позавидовать можно.
– Еще бы!
Я услышал заискивающий смех Марии; она во все глаза смотрела на Сашу, помогая ему размещать пакеты на заднем сиденье, подчиняясь с готовностью прислуги, боящейся хозяйского гнева.
– Не сюда, – говорил он строго. – Сюда сядет твой Васенька. Сколько еще пешеходов насчитал? – спросил он у меня и громко засмеялся. – Считал?
– Что? – переспросил я, не веря своим ушам.
– Считал пешеходов? Сколько еще протопало?
Нет, он не хотел обидеть меня: ему просто было очень весело, и он целиком отдавался этому веселью, питая свою массу необходимыми современному человеку положительными эмоциями, а масса эта наверняка вырабатывала в эти мгновения необходимые ей витамины, запускала их в дело, чтобы не оскудели силы.
– Считал, Сашенька, считал, – ответил я, пораженный, – но вот таких веселых, как ты, что-то не заметил.
– Еще бы! – воскликнул он с особой залихватостью в голосе, словно ему очень нравилось это многозначительное, многосмысленное сочетание простых словечек, похожих на междометие.
Веселье его объяснилось несколько позже, когда мы уже куда-то поехали: Мухомор с семьей укатил отдыхать на море, заказы поручил еженедельно брать Саше, снабдив его деньгами, но для себя велел оставлять только икру в фирменных баночках, остальное приказал съедать Саше.
– Он у меня, знаешь, какой! Так посмотришь – хмырь хмырем. А душа есть. Провожал на вокзал, – рассказывал Саша, разогнав машину до ста километров, – провожал на вокзал… Приказ, говорит: жри все, что получишь, а теперь, говорит, просьба – пришлю телеграмму, не опоздай к поезду… Все наоборот! Там он приказать должен, а здесь попросить… А наоборот! Ох, Мухомор… Поцеловал и говорит: «Иди». Жена его: «Сашенька, Сашенька…» Знала бы она!
Попутно он поругивал частников, мешавших ему маневрировать. Вел машину рискованно, но дело свое знал: ограничение скорости до шестидесяти в час словно бы не касалось его – видимо, надеялся на особые номерные знаки, наверняка известные инспекторам ГАИ.
– Везу, например, к бабам, – продолжал он с неизменной улыбкой. – А их у него три, кроме жены, конечно. Нет, вру! Две теперь только. Одна в Сокольниках, а другая недавно переехала в Теплый Стан. Хоть бы жили поблизости, а то в разных концах! Смешно. На совещание, говорит, в Теплый Стан. Ты, говорит, Сашок… Да что ж ты делаешь, гад! – выкрикивал он, бросая ногу на тормоз. – Видал, что делает?! – Но тут же успокаивался и опять улыбался. – Ты, говорит, Сашок, доверие вызываешь, жена тебе верит, ты ей почаще говори, сколько у нас заседаний всяких и совещаний. Вот тебе, говорит, четвертной. Что ж он тормоза-то так отрегулировал! – опять злился Саша. – Чужая машина! Я сейчас в отпуске. Взял в гараже… Старуха! Моя в капремонте. Ну вот… Еще бы! – говорю… Я ей при всяком удобном случае. А она доверчивая, как курица. Сашенька, Сашенька, вот тебе пирожок с мясом, сама пекла. Ох, Мухомор! Старый, а ходок тот еще! Два часа совещание, а то и три… А я тем временем еще четвертной.
Мария сидела с зацепеневшей улыбкой, боясь оглянуться на меня.
– Туда, сюда, глядишь, и шуршат… А как же! – весело рассказывал Саша. – Люди торопятся, такси нет, а я пожалуйста… Кому любовь, а кому это самое, кислород. Верно? Хоть бы собрать всех вместе: жен и этих баб! Посмотрел бы на Мухомора!
За веселеньким этим разговором я и не заметил, как мы подкатили к дому Наварзиных.
– Ко мне, ко мне! – с неубывающим весельем приказывал Саша. – Пиво будем пить. «Золотой фазан». Из холодильника! Вобла есть… Э-э, Васенька! Ты брось… Я приглашаю… Отказов не терплю. Тут же в зубы и к стоматологу!
Кого-то он мне очень напоминал, разудалый этот Сашок, не знающий, куда девать свою молодую необузданную энергию. Опять он покатил свой мяч-невидимку, а мы с Марией покорно, с измятыми, смущенными лицами поплелись за ним, мямля, как в том анекдоте: «Может быть, все-таки в реанимацию?» – «В морг, в морг»… С неимоверным усилием воли я остановился и как можно решительнее сказал:
– Нет, Сашенька, я все-таки не пойду. У меня и времени нет на это… Да и пиво я не люблю… Золотое оно или серебряное… Не пойду.
Но услышал стонущий голос Марии, увидел побледневшее ее, осунувшееся лицо:
– Ну как же так?! Вместе так вместе. Я одна тоже… Нет, Васенька, я умоляю, пошли… Ты опять все забыл!
– А что пиво?! – чуть ли не вскричал наш весельчак. – Не любишь, не надо! У меня вон закуски сколько! Думаешь, жидкостей мало? Чего хочешь, то и пей. Отказов не принимаю. Все! Верно, Маш? Слушай… Твой дома? Может быть, пригласить? А? Чего ты боишься? – спросил он у побледневшей, обесцветившейся вдруг Марии, одичавший взгляд которой заострился и судорожно ударил блеснувшим наконечником в синие до невероятности глаза бесшабашного соседа.
– Нет! – шепотом крикнула Мария. – Отстань, я никуда не пойду! Если будешь еще…
Я ненавидел себя, присутствующего при этой позорной сцене, смотрел со стороны и презирал хилую свою улыбку, потупленный взгляд робкого свидетеля; словно обмерли, затаились в норках, как трусливые грызуны, все мои прежние представления о чести, совести, о мужском достоинстве, которое было раздавлено жизнерадостной, но тупой силой веселящегося человека. Я чувствовал панический страх, прокравшийся в душу, как если бы непредсказуемая эта сила вытравила во мне волю к сопротивлению.
Что-то похожее на сон испытывал я, входя вместе с Марией в голубую кабину лифта, которая и прежде возносила меня на известный этаж, где собирались под сенью золотого леса завзятые интеллигенты. И эта же кабина, с таким же гудением мотора, с тем же беспрекословным усердием подняла меня на другой этаж и любезно предложила выйти, раздвинув голубые дверцы.
И я вышел. Поморщился, отдав должное обстоятельствам, втянувшим меня в неприглядную историю. А когда отворилась обитая искусственной кожей дверь квартиры, похожей на мою, я со вздохом обреченного шагнул в полутемную прихожую и услышал за собой клацкающий звук такого же, как у меня, шестирублевого замка.
Впрочем, я успел подумать и о том еще, что поступком своим, который казался мне, конечно, жертвенным, выручаю из беды несчастную женщину, спасаю ее от хама, то есть иду несмотря ни на что к намеченной цели, изменив убеждениям, а это соответствует моим принципам – все вроде бы складывается у меня не так уж и плохо. Размышляя так, я впитывал в себя кондитерский запах чужой квартиры. Даже пошутил, как полагается гостю:
– У тебя, Саша, конфетами пахнет. Любитель?
– Это нет! Не конфеты. Новый ковер! Что ты! Какие конфеты? А вообще – есть. Если хочешь… Ты алкоголик, что ли? Это алкоголик – хоп, конфеткой. А нам зачем? Верно, Маш?
– О боже мой! – простонала Мария.
– Два на три на пол кинул, а другой полтора на два на стену. А ты конфеты любишь? Есть. Сейчас разберемся, – говорил он уже на кухне, сваливая тяжелые пакеты и суетясь, как обычно суетятся хозяева в таких неординарных случаях жизни. – Сейчас, – слышал я его голос, – все будет. Все! А как же?!
– Васенька, – шепнула мне полуживая Мария, – не оставляй меня. Под любым предлогом, ладно?! Ты слышишь?
Я кивнул ей и приложил палец к губам.
Скучно вспоминать о пустом времяпровождении в гостях у Саши, еще скучнее рассказывать о том, как ступили мы на ковер «два на три», посмотрели на тот, что «полтора на два», отпробовали всяких яств и, собравшись с духом, поднялись из-за стола. Тут произошло некоторое замешательство: Саша явно хотел выпроводить меня и оставить Марию.
Я наконец взбесился. Со мной это бывает: рву пелену, застилающую душу, и, словно бы задыхаясь, хватаю ртом свежий воздух, который возвращает меня к жизни.