355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Ум лисицы » Текст книги (страница 17)
Ум лисицы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:59

Текст книги "Ум лисицы"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

Сад запущен, но это тоже нравится Жанне Купреич. Даже старые яблони, убитые морозом и стоящие среди прочей зелени какими-то странными, будто бы сотканными из дыма изваяниями, трогают ее душу, наводя на раздумья о бренности всего сущего на земле, и она не хочет и слышать о том, что надо выкорчевывать их и сажать на их место молодые деревья…

Четыре дерева, замерзшие в лютые морозы, видны из окошек ее спальни. Стоят они дымчато-серые, на склоне к реке, напоминая всегда о туманах, об утках, о зимнем холоде, и кажутся лиловыми среди буйной зелени и цветов.

Под елками и лиственницами разросся шиповник. Свекольно-яркие его цветы с солнечным пятном тычинок перемешались с лиловыми и нежно-розовыми вспышками люпина, с ажурными кружевами цветущего дудочника, с желтыми, глянцево поблескивающими цветами ледвенца, похожими на цветы весеннего дрока, который тянется по стеблям люпина, дудочника и шиповника, чтобы как можно выше вознести соцветия, поймав солнце и заманив пчел. Заросли источают освежающе нежный аромат, и в знойные часы дня кажется, что здесь прохладнее воздух и легче дышать.

Втоптанный в землю песок, завезенный сюда в то время, когда строился корт, зарастает по краям травою. Мелколистный клеверок затянул темно-бархатными листочками окраину песка. Цветут, как это ни странно, запоздавшие лютики, тоже очень мелкие и совсем не похожие на те весенние, которые давно уже погасли на опушках леса и в лугах.

На это разноцветье можно смотреть, как смотрят люди на живое пламя, – не отрываясь.

И если кто-нибудь спрашивает у Жанны Николаевны в эти минуты:

– Грустим?

– Нет, – отвечает она с отстраненной улыбкой. – Растворилась в цвете.

– Значит, ушла?

– Уйти – это уйти! А я, скорее, пришла… Потому что уйти – умереть. Уйти за угол. А я пришла и вот любуюсь… Живу.

Голос у нее молодой, но особенно молодо звучит он по телефону, смущая абонентов, которые иногда даже теряются, думая, что их неправильно соединили. Она искусно играет гласными окончаниями слов, неуловимо меняя фонемы, переплетая их в певучей своей речи, похожей на какое-то сладостное и нежное стенание, будто голос ей дан не только для того, чтобы говорить с людьми, выражая мысли и чувства, но и для того еще, чтобы обласкивать им людей, обволакивать томным воркованием, когда человек забывает о смысле слова, прислушиваясь только к его звучанию. Странное чувство испытывают люди, с которыми говорит Жанна Купреич!

По сути своей она прирожденная соблазнительница. Она даже женщин умеет покорять, влюбляя в себя.

– Вы очень несовременная, – тихонечко, как бы по секрету, говорит она новой своей знакомой, очарованно разглядывая ее и любуясь ею. – Удивительно несовременная! – страстно повторяет Жанна Николаевна, зная, что смущенная ее словами молоденькая женщина будет долго помнить лестное для себя определение, которое почему-то всем приходится по вкусу.

Неужели только потому, что никто из женщин не хочет быть похожей на своих современниц? Тогда надо отдать должное Жанне Николаевне – она к тому же еще, оказывается, прирожденный психолог, интуитивно нащупывающий в своих целях слабые и сильные стороны человеческой натуры.

– Если бы я была портретисткой, – говорит она, вглядываясь в лицо другой своей знакомой, – я бы ваш портрет писала в сиреневых тонах, в широкополой шляпке, которые носили в конце прошлого века, из золотистой соломки… Вы вся в сиренево-золотистых тонах! Вы просто чудо! Я не встречала ничего подобного! Вы пришли к нам из прошлого века…

Однажды на корте появилась новая пара: Сухоруков Василий Александрович и Сухорукова Екатерина Аркадьевна – так они отрекомендовались, представленные хозяйке, тридцатипятилетние, приятные люди, при знакомстве с которыми Жанна Николаевна почувствовала себя очень неуверенно, словно бы растерялась, как бывает, когда долго ждешь нужного человека и готовишься к встрече, проигрывая в сознании возможные варианты своего поведения, репетируя свою роль, а при встрече теряешься, забывая слова, и говоришь глупости. Так случилось и с Жанной, когда Василий Александрович Сухоруков, чрезвычайно красивый и стройный, высокий мужчина, голосом, похожим на басовый голос виолончели, сказал ей, зная, что он красив и умен:

– Не знал, что здесь общество. Играю в шахматы, хожу израненный… А тут, оказывается…

– Что так? – скоро спросила Жанна, выразив сочувствие на лице.

– То доска на голову, то ладья… Выигрываю все время! – объяснил ей аристократически-изысканный, с холодной усмешкой на лице, Сухоруков, добавив насмешливо: – Нервные люди! А я играю на деньги.

Ей стало очень стыдно, что она не поняла этой глупой шутки про доску и ладью.

– В шахматы – на деньги?

– В шахматы на деньги, – внятно подтвердил он, с явным напряжением склонив горделиво посаженную голову. Худой, как доска, он весь был переплетен мускулами, которые пульсировали, когда Сухоруков поднимал руку, чтобы пожать руку Жанны Николаевны.

Она протянула ему руку так, как протягивают для поцелуя, а он, заметив это, сказал с улыбкой, но так тихо, что никто не услышал:

– Предпочитаю целовать у женщин другие местечки.

Сказал так, будто пропел на басовой ноте, водянисто-струнно и ветрено.

Жанна Николаевна покраснела и промолчала, сумев, однако, осуждающе, с боку на бок, покачать головой.

Екатерина Аркадьевна, или Катенька Сухорукова, была резкой противоположностью мужа. Курносая, жиденькая, непрочная, озаренная все время восторгом, она не стояла на месте, куда-то звала мужа, что-то показывала, успела сбегать вниз к забору, принесла оттуда яблоневый сучок причудливой формы, любовалась им, увидав в изгибах его затаившуюся рысь, которую никто не мог себе представить, хотя Катенька и старалась подсказать, объяснить, растолковать. Василий Александрович добродушно отмахивался от нее, говоря ей, как кошке: «брысь».

– Екатерина Аркадьевна всюду видит зверей. Я у нее похож на гепарда, вы, Жанна Николаевна, уверяю вас, тоже уже на кого-то похожи. Она иначе не умеет, – сказал он о жене, как о девочке.

– Я ее понимаю. Но у гепарда маленькая круглая головка? – вопрошающе сказала Жанна, посмотрев наконец-то на очень мужскую какую-то голову Сухорукова, в которой не было ничего от гепарда. Такие головы хорошо удаются скульпторам – все черты выявлены: подбородок, губы, скулы, впалые щеки и глазные впадины, из глубины которых смотрят то ли полусонные, то ли насмешливые, то ли просто холодные, темно-серого цвета, смелые глаза.

Ей вдруг стало скучно, она почувствовала смертельную усталость, легко представив себе, что этот самоуверенный Васенька, как про себя назвала она его, скоро уйдет и никогда ничего толком не узнает про нее. А полоумная Екатерина сравнит ее с каким-нибудь животным, они посмеются вместе и тут же забудут, над чем смеялись. И она ни с того ни с сего рассердилась на этих новых людей, которые пришли под вечер. Пришли так, будто им нечего было делать и они решили показать себя, покрасоваться, демонстрируя типичного мужчину и типичную женщину.

– А я знаю, на кого я похожа! – сказала она с надменной ноткой в голосе. – Давно уже пригляделась.

– Я тоже, – сказал Сухоруков.

– Я похожа на старуху в молодости, – жестко отчеканила она и, почувствовав, что краснеет от той неожиданности, с какой вырвалось это у нее, добавила: – Или на ребенка в старости. Впрочем, это все равно. А кстати, ошибаются те, кто думает, что шахматисты очень умные люди. Они умные машины. У них хорошо развита одна лишь функция мозга: комбинаторика. А когда гипертрофированно развивается одна какая-нибудь функция – это признак вырождения.

Сухоруков голосисто рассмеялся и виолончельно-грустно спросил:

– За что же вы меня так? Помилуйте! Вы совсем не похожи на старуху или ребенка! Кто вам сказал?! Я вас уже видел в магазине и теперь узнал и хотел сказать… Простите, – и он крикнул жене, – Катенька! – которая собирала в кулак опавшие лепестки шиповника. – Нам пора!

– Вы никуда не пойдете! – резко прикрикнула на него Жанна, которая, не сознавая себя, валилась в какое-то месиво, из которого ей уже невозможно было выбраться. – Да! Никуда не пойдете! И останетесь с нами чай пить. Вот так!

– Ну и ну! – только и сказал на это Сухоруков, склонив голову набок и поглядывая на Жанну сверху вниз.

Вот тут как раз, уважаемый читатель, я и должен прервать свой рассказ и, если мне удастся, поразмыслить по поводу «одинокой и загадочной» женщины, которая так странно и так непредсказуемо дерзко повела себя, встретившись с незнакомым ей, женатым, хотя, на первый взгляд, и неприятным, по-моему, мужчиной. То есть не то чтобы поразмыслить, а должен просто рассказать о ней, похожей на некую барыньку, меценатствующую в своем имении, как это делали когда-то некоторые помещицы, окружая себя талантливой молодежью, художниками, артистами, музыкантами… Мне, признаться, и самому показалось странным ее поведение, и особенно ее злость и какое-то мстительное нерасположение к Сухорукову и его супруге, которые, конечно, не заслужили такого отношения к себе. И начну я, пожалуй, издалека, чтобы ничего не оставить без внимания…

Лет десять назад было лето, была гроза в конце знойного дня и ливень. А после грозы среди темных дубов, в золотистых лужах, в траве, во влажном воздухе – всюду чмокали и гулькали, хлюпали и по-птичьи попискивали падающие с листьев капли. Отсыревший воздух палево туманился закатом, мутно светился над мокрыми дубами.

Наступал вечер, но чудилось, будто занимается утро и тьма грозовой тучи уходит с небосвода, освобождая пространство для наступающего дня. Ноги скользили на глинистой тропе, намыленной дождем. В ясном тумане, в сырости, в блеске сочной зелени ореховых кустов через тропу перелетали дрозды, странно сухие во вселенской мокряди, пепельно-желтые, всполошенно квохчущие.

Приятно было все это так неожиданно и необычно видеть и до озноба приятно было слышать и чувствовать, ощущать озябшей кожей, что гроза далеко и не вернется, что жизнь, совсем недавно пропадавшая под молниями, колотится в груди, избавленная от страха.

Промокший насквозь, шумно дыша грозовым воздухом, Миша Купреич торопливо шел домой, скользя по глине, и чувствовал себя так, будто плыл по озеру среди зарослей душно цветущих кувшинок. Вода в озере темная от нависшего леса, а кувшинки покачиваются на длинных волнах, кружа голову своей таинственностью, пугая подводным царством, в глубинах которого они народились, поднялись к солнцу, чтобы с последним лучом опять опуститься во мрак глубины.

Дом ему казался прочным берегом. Вот он, рядом, видны уже окна за стволами деревьев, слышна речь диктора, читающего последние известия, а под ногами уже прочная, присыпанная песком дорожка к дому, размытая ливнем, со сломанной веткой дуба, лежащей на мокром песке. На ветке маленькие зеленые желуди, листья прекрасны в своей скульптурной завершенности: подарок Жанне от него и от грозы.

– Это тебе от Ильи-пророка, – говорит он, улыбаясь под мокрой чернотой вьющихся волос и протягивая ветку жене, которая любит рвать цветы, собирая букеты с искусством художницы.

Ей нравится мокрая ветка, нравится он сам, стягивающий ботинки, джинсы, рубашку, мокрые трусы и остающийся в чем мать родила перед ней, которая, не переставая, думала о нем, пока гремела гроза. Она сидела дома, закрыв окна, холодея от каждой вспышки, от ударов и треска электрических разрядов, веселящихся в померкшем небе.

Они давно уже вместе, и нагота не смущает ее, она лишь задергивает занавески на окне. Хотя вряд ли кому-нибудь постороннему интересно смотреть на голого мужчину, тем более что сам Миша Купреич относится к этому с цинизмом некоего высшего существа, которому нет дела до всяких прочих человеков. Ему даже как будто бы приятно выйти рано утром на балкон дачного дома, заняться гимнастикой и кое-какими упражнениями хатха-йоги.

– Сегодня такая жарища в Москве! Удрали с обеда купаться в Серебряный бор, – кричит из комнаты Миша, надевая на себя сухое.

– Я уже поняла, – откликается Жанна и входит в комнату с его мокрыми, измазанными в глине джинсами, которые хотела бросить в таз с водой. – Я это вижу, – говорит она в растерянности, держа в руке зеленый маленький влажный купальник, модный тогда мини-бикини, который она вытащила из кармана, думая, что вытаскивает носовой платок… – Что это такое? Чей это?

Миша смотрит на купальник и улыбается. Лицо его краснеет, глаза слезятся от смущения, и он хорошо это сам чувствует, но ничего не может с собой поделать.

– Да это… дура! Наша эта, Светка… – говорит он, выпутываясь из тьмы смущения. – Переоделась и сунула мне в карман… А потом дождь… А эта дура забыла…

– Какая Светка?! – восклицает Жанна, швыряя на пол шелковый купальник. – Что ты врешь! Подлец! Какая Светка!

Криком он отвечает ей:

– Какая, какая! Наша машинистка! Я-то тут при чем? Это она!

Он почти не врет: да, действительно поехали в Серебряный бор, Светка была не готова к этому, и он ей купил по дороге купальник, который она потом сунула ему в карман, когда они побежали домой под хлынувшим ливнем и оба забыли про злополучный купальник, которого не было у Светки еще днем и к которому она не успела привыкнуть. Все примерно так и было, если не считать, что Светка для него давно уже не просто машинистка…

Он с отвращением, на какое только способен, ругает Светку, безмозглую эту дуру, у которой не оказалось сумочки, и она попросила его на время спрятать купальник, чтобы потом, в метро, взять у него и завернуть в купленную газету.

Но Жанна не хочет этому верить, плачет и ругается, прислушиваясь, что там еще ей врет этот мерзопакостник.

– Неужели я такой дурак! – кричит Миша. – Принес купальник домой! Подумай сама! Если бы я что-то… если бы у нас со Светкой, то уж, будь спокойна, я про купальник бы не забыл.

– Пошляк! – стоном говорит ему Жанна, глядя на него опухшими от слез ядовитыми глазами обманутой жены. – Какое мне дело, что у тебя там с этой Светкой! Меня бесит, почему именно к тебе в карман она положила купальник? Почему к тебе, а не к кому-нибудь другому?

– Откуда я знаю! Другие в брюках, а у меня джинсы, может, поэтому! Откуда я знаю! – кричит он на Жанну. – Я и сам забыл про это! Черт бы вас всех побрал с этим купальником! Дичь какая-то! Успокойся, пожалуйста, и не зли меня. Ты же знаешь этих эмансипэ! Дети стыдливее их… Тебя, может быть, это удивляет, но наши женщины целуются со мной при встрече, целуются, зовут Мишей и вообще не считают меня за мужчину… Разве ты не знаешь? Стиль поведения. Ты далека от этого, тебе трудно понять, но что же мне-то делать? Не могу же я со своей специальностью работать надомником. Если уж на то пошло, я бы мог тебе вообще не говорить, что мы сбежали купаться. Духота была такая, просто невозможно находиться в помещении. Завтра могут быть неприятности, но черт бы с ними.

Жанна, свалившись на кровать и уткнувшись лицом в подушку, начинает как будто успокаиваться, и он, пользуясь затишьем, продолжает объясняться с ней, рассказывая о нравах своих сотрудниц.

– Ты же знаешь, я не из тех, кто за каждой юбкой волочится, но что мне делать, если мы вместе ходим в столовую и я обедаю не с тобой, к сожалению, а с той же Светкой или еще с кем-нибудь, сижу за столом, разговариваю, они кокетничают, вместе смеемся. Что же делать? Я тебе даже больше скажу! Когда Светка вспомнит, что забыла купальник в моем кармане, ей и в голову не придет, что ты можешь… что тебе это будет неприятно. А если рассказать про нашу ругань из-за этой тряпки, она лопнет от смеха. Ты понимаешь? Она сочтет тебя ревнивой дурой, идиоткой, бабой, выжившей из ума, кретинкой. Потому что у нее отсутствует чувство стыда, она не поймет, как это можно возмущаться, если она просто-напросто забыла в кармане у товарища свою тряпку.

– Замолчи, – слышит он голос Жанны, которая почти поверила ему и совсем не хочет слушать рассказы о том, как он проводит время на работе, как целуется, обедает и что про нее подумает эта девчонка… – Какое мне дело до этого! Целуйся с кем хочешь, только оставь меня в покое и, пока мы вместе, не занеси в дом какую-нибудь заразу. Я очень прошу! – Она резко поднимается с кровати и, полыхая красным, измятым в подушке лицом, кричит, опять чуть ли не плача: – Очень прошу! И скажи мне на милость, чем, каким уксусом, или содой, или чем еще отмывать мне теперь руки? – И она вытягивает их перед ним, растопырив пальцы, которые мелко дрожат. – Чем отмывать?

– Не-ет! – рычит Миша, закрыв лицо руками. – Это невозможно терпеть! Это какой-то кошмар! Кстати, лазить по чужим карманам, даже если это карманы моих брюк, неприлично!

Он ждет ответного удара, но Жанна, с трудом владея собой, тихо отвечает:

– Нужны мне твои грязные карманы. Я думала, что это носовой платок. Хотела, дура, выстирать твои джинсы. Слесарь ходит на работу чище, чем ты, неряха.

Ей и в самом деле очень неприятно чувствовать на своих руках воображаемую чужую грязь, ощущать влажную скользкость чужого купальника, ей кажется, что пальцы плохо пахнут.

– Можешь быть свободен, – говорит она ему с холодным равнодушием в голосе. – Вольному воля, – добавляет она и сухо смотрит на него, мокрого, жалкого, полураздетого, зримо представляя себе, как он купался с этой девкой, с которой ходит обедать. Она и сама пугается словам, слетевшим у нее с языка. Но дело сделано. И она повторяет: – Можешь быть свободен. Между прочим, для справки: о своих сотрудницах так плохо, как это ты делаешь, мужчина не имеет права говорить. Нельзя о тех, с кем работаешь, отзываться так плохо. Это бесчестно.

Миша Купреич раздавлен. У него нет сил защищаться. Она победила.

– Молодчина, – говорит он, хмуро усмехаясь. – Честное слово, молодчина.

Это все, на что он способен. И это, пожалуй, лучшее, что могло прийти ему в голову.

Хоть и дьявольское дело – помнить зло, но Жанна Купреич запомнила, и у нее появилось к мужу чувство некоторой брезгливости, выражавшейся в неловкости и заторможенности поведения, будто она стала хуже видеть и слышать.

А Миша вскоре забыл про свою промашку, обладая чуть ли не с детских лет способностью забывать все то, о чем ему неприятно было знать. Летом он любил футбол, зимой хоккей, страстно болел за «Спартак», помнил каждого игрока, знал, откуда, кто и когда пришел в команду, и если играл «Спартак», у него не было дела важнее этой игры, и ничто не могло тогда свернуть с пути к телевизионному экрану. Возле экрана вел себя так, будто цветные фигурки хоккеистов, скользящие по льду, могли слышать его крики негодования или радости, будто бы комментатор сидел с ним рядышком и тоже слышал замечания Миши Купреича, которые он делал с ехидством или возмущением, если комментатор ошибался… Он кричал на арбитра, если тот удалял спартаковца в сомнительной ситуации, когда можно было бы, по мнению Миши, не удалять игрока. У него поднималось настроение, когда «Спартак» забивал шайбу или мяч в ворота противника, и портилось, если команда проигрывала.

К серьезным делам жизни он относился куда менее заинтересованно, чем к спортивным играм, оберегая себя от неприятностей. Любил посмеяться над человеком, но без всякого желания обидеть, уверовав с какой-то удивительной легкостью, что будто бы ни один человек на свете не вправе обижаться на него, на Мишу Купреича, потому что, как он думал, всякая идея должна иметь улыбку на хвостике. В том числе и человек, которого он рассматривал не иначе, как носителя определенной идеи. А раз так, то у каждого на хвостике непременно должна быть улыбка, а на улыбку можно всегда откликнуться улыбкой.

Он даже со своей Светкой, женщиной некрасивой, но добивающейся успеха у мужчин легкомыслием и доступностью, счел нужным посмеяться над глупым положением, в какое попал с ее купальником, рассказав и о том, как вела себя Жанна, посмеявшись заодно и над ней, хотя вскоре и пожалел об этом, потому что история с купальником стала всеобщим достоянием и над историей этой стали посмеиваться люди, которым Миша Купреич никогда бы не доверился. Эта неприятность насторожила его, он строго выговорил Светке, которая клялась, что никому ничего не рассказывала, но насторожила ненадолго. «Спартак» в очередной раз проиграл с разгромным счетом, и это повергло Мишу Купреича в такое уныние, что все другие неприятности показались ему легким дымом, который рано или поздно развеется сам.

Но он ошибался, думая так.

Жанна Купреич, приехав однажды в Москву и открыв почтовый ящик, нашла там конверт с письмом, в котором язвительно рассказывалось о купальнике, подаренном ее мужем некоей Светочке, над историей с которым всласть посмеялись друзья (?) Миши Купреича.

Она читала письмо, перебегая со строки на строку, путаясь и торопясь, хотя уже сразу, с первых же слов, поняла, о чем этот донос, написанный со старательностью начинающего юмориста, которому во что бы то ни стало надо рассмешить. Она скомкала подметное письмо, бросила его на пол, стремительно побежала от почтовых ящиков к лифту, нажала на кнопку и, оглушенная собственным пульсом, поняла, что случилось в ее жизни непоправимое, тут же вернулась, подхватила с пола письмо и, скомканное, сунула в сумку. Кабина лифта тем временем опустилась, а дверцы раскрылись, подождали немножко и опять стиснулись, и пока Жанна бегала за брошенным письмом, кто-то уже вызвал кабину, и она, словно бы издеваясь над Жанной, ушла наверх. Видеть сейчас кого-нибудь из людей ей было невмоготу, и она пошла по лестнице на шестой этаж, совершенно не понимая, что она делает, куда идет, зачем… На площадке четвертого этажа, запыхавшись, достала скомканную бумажку, расправила и попыталась внимательно прочесть «произведение» без подписи и без адреса.

Но опять глаз ее выхватывал лишь куски текста, мозг отказывался верить в то, что там было написано про «Светочку и Мишу»… «Какого Мишу, какую?.. – словно бы спрашивала она себя. – При чем тут я? Нельзя верить анонимкам! Это безнравственно – читать такое! Надо себя не уважать, чтобы верить…» Но, увы, не поверить она не могла, потому что «друг» писал о таких подробностях, которые хорошо были знакомы ей самой, но с той лишь разницей, что Миша все ей объяснил иначе, чем его «друг».

На улице было холодно, она приехала в пальто. Не раздеваясь, подошла к зеркалу и долго, внимательно смотрела на свое отражение, а точнее, на свою улыбку, которую как будто впервые увидела у себя на лице, – это была улыбка спящего человека, видящего во сне себя в стране небывалых чудес: испуганная, но в то же время умиротворенная, мудрая улыбка все понимающего, познавшего истину человека – что-то среднее между усмешкой и улыбкой.

Позвонила подруга, с которой когда-то учились. Та в декретном отпуске, кормит вторую девочку: все забросила, краски засохли, кисти запылились; звала взглянуть на маленькую, которую, конечно же, назвала Дарьей, Дашенькой.

Жанна подумала и согласилась.

Девочка как девочка, но Жанна похвалила: прелесть! Мать исхудалая, с сизыми подглазьями, с натянутыми струнами бледно-желтых рук, с большой молочной грудью на истощавшем теле.

– Ну и к черту! – кивает на мольберт, на кисти, на холсты. – Все равно лучше ничего не напишу, чем мои девки. Дурью-то мучиться!

Смеется, жалуется, хвастается и опять жалуется. На этот раз на приходящую домработницу. Говорит о ней шепотом, не стесняясь слов, которыми обрисовывает девицу. Она и в институте любила нецензурно ругаться, делая это с шиком, который никак теперь не идет ей, ставшей матерью. Ребенок, сосущий грудь, и вдруг из той же груди площадное словечко, как взрыв, разрушающий святое, чему всегда поклонялось человечество, – материнство.

Домработницу свою боится, потому что она, не стесняясь, заигрывает с ее мужем, прошла огни и воды и медные трубы, хуже самогонки, такая же отрава, которой страшно доверять детей. Муж потихоньку балдеет, девочка ему нравится – молоденькая, смазливая, с остреньким язычком, – не хочет и слышать о замене, да и трудно это сделать. Хоть бы кто-нибудь переманил ее.

И вдруг улыбка, которую Жанна заметила сегодня на своем лице и которая как бы сама по себе существовала, не отражая никаких душевных движений, никакой радости или удивления, – улыбка эта опять разлеглась на ее лице жмурящейся кошечкой, поймавшей мышь. В ушах у нее зашумело, голова закружилась, и она услышала, как сказала подруге:

– А у нас такое хозяйство… так много всяких забот… мне одной никак не удается… Я бы пригласила. Я бы взяла, если бы она пошла.

Когда же увидела эту «девку», вернувшуюся из магазина, поняла, как жить дальше и что теперь нужно делать.

Она ни словом не обмолвилась Мише о письме и о домработнице, которую легко уговорила, соблазнив ее дачей, а главное, тем, что у них не было и никогда не будет детей.

– У нас гости? – радостно воскликнул Миша, увидев молоденькую особу, словно бы только что покинувшую институт красоты.

В этот день должен был играть «Спартак», Миша очень волновался, предвкушая победу, но то, что он узнал от Жанны, которая познакомила его с этой очаровательной девочкой по имени Таня, сбило его с толку, он едва ли помнил теперь о «Спартаке», мысли его и помыслы закружились вокруг Танечки, как будто жена преподнесла ему бесценный подарок, сказав, что Танечка летом будет жить у них на даче, а зимой в Москве. Опытным глазом он сразу разглядел в Танюше, как он стал называть эту девочку, те особенные, плохо скрываемые черты характера, которые вскружили ему голову, точно он давно уже был знаком с ней, знал ее губы, улыбку, знал, что она курит, щуря глаза в дыме, знал ее говорящие глаза, хотя не мог понять одного: как это Жанна решилась привести в дом такую красавицу?

Впрочем, это нисколько не насторожило его, он даже подумал с благодарностью, что Жанна полностью доверяет ему, что она в некотором смысле дурочка – хорошая, добрая женщина с широкой душой, решившая, как он думал, доказать ему этим жестом свою независимость и то, что она способна отказаться от предрассудков.

– Конечно, тебе тяжело одной, – оживленно говорил он Жанне, соглашаясь с ней во всем. – Такой домище содержать в порядке – это надо всю себя посвятить мокрой тряпке. Тебе надо работать, ходить на этюды, писать… Все правильно. А Танюша – девочка молодая, сильная, справится, она все успеет: и обед сготовить, и в магазин сходить, и убраться, и погулять, – говорил он, с ухмылкой поглядывая на очень скромно сидящую за столом женщину, которая ледяными пальчиками стала доставать сигарету из пачки. Пачка трепетала, шурша в руках, – Танюша волновалась.

Миша щелкнул зажигалкой, перегнулся к ней через стол, поджег сигарету, на что Танюша очень скромно и как-то уж очень торопливо откликнулась:

– Большое спасибо…

– Теперь и покурить можно в компании, – воскликнул он, приглашая посмеяться и Жанну и Танюшу, а сам тоже зажег сигарету, пустив дым в сторону новой своей знакомой, которой всячески хотел понравиться.

Все это заметила напряженно-молчаливая Жанна, похожая в эти минуты на затаившуюся охотницу, подсадная утка которой успела подманить очумевшего от страсти селезня. На лицо ее опять легла сонная улыбка, хотя на этот раз сильный тик передергивал веко левого глаза, мешая ей смотреть на грязного этого мужчину, избалованного и пустого, страдающего лишь оттого, что ему не с кем сыграть партию в шахматы или же если проигрывал «Спартак». Как же она сразу не поняла его?! Семь лет жила с омерзительным типом, привыкла считать себя любимой и любящей, жалела подруг, у которых не сложилась личная жизнь, и стеснялась говорить им о своем благополучии, о том, что подходит очередь на автомашину, что они мечтают объехать на машине Прибалтику и обязательно съездить в Закарпатье. Боже мой, какой самодовольной дурой она была, думала Жанна, видя словно бы во сне оживленного петушка, который ел в этот день с неприятной торопливостью, пополам с глупыми разговорами, с ухаживанием за скрытной Танюшей, которая всякий раз отвечала ему кивком головы – «большое спасибо». Были мгновения, когда Жанне хотелось закричать, завопить во всю силу легких и выгнать всех из дома, но она пересиливала себя и, прикрыв глаза, как бы засыпала с полуулыбкой-полуусмешкой на лице, маясь непроходящим тиком.

Через год Танюша забеременела, и, как Миша ни выворачивался, как ни клялся в своей невиновности, как ни плакал, вымаливая прощения у Жанны и у Танюши, на этот раз ему не удалось выкрутиться. И более того, хитренькая Танюша женила его на себе, родив мальчика, а потом другого: Гришу и Петю.

За эти годы Жанна Купреич резко изменилась к худшему: состарилась лет на десять, стала раздражительной, мучилась бессонницей, от которой спасалась таблетками родедорма. У нее даже с восприятием цвета что-то произошло. Этюды ее приобрели зеленовато-синий, холодный оттенок, были небрежно исполнены, а картины, над которыми она работала, так и оставались размалевками, словно она никак не могла закончить их, разучившись писать маслом. На живопись теперь у нее не хватало терпения, она ругала краски, кисти, холсты, картон… И занялась акварелью, решив, что по своей стихии это более подходящий для нее материал. Уходила теперь из дома с легким по сравнению с прежним этюдником, приспособив для воды круглую грелку, садилась на какой-нибудь пень или поваленное дерево в шуршащем от прошлогодних листьев, коричневом понизу теплом уже лесу и училась заново работать, осваивая трудную технику акварельной живописи.

В лесу теперь часто можно было увидеть на земле клочки плотной белой бумаги с цветовыми пятнами акварели: это Жанна Купреич пробовала краски. Пятна были живописны, прозрачны и неожиданно гармоничны, как бывают гармоничны звуки гитары, которую пробует опытный музыкант, извлекая из ее звучащего нутра задумчивые, бессвязные аккорды. Эти цветовые пятна вызывали порой больший отклик в душе зрителя, чем сам пейзаж, старательно списанный с натуры.

Дело и тут не двигалось, хотя самой Жанне казалось, что акварели ей удаются.

Она виделась с бывшим своим мужем, который приезжал к ней жаловаться на судьбу. Но она улыбалась и спрашивала, как будто бы о сущем пустяке:

– А помнишь, – говорила она, вся встрепенувшись, – ты сказал обо мне, что я вчерашний обед?

– Я этого никогда о тебе не говорил.

– Я знаю, это ты обо мне говорил, – мягко возразила она.

– Нет, ты ошибаешься.

– Я не ошибаюсь, я услышала, не подслушала, а случайно услышала, как ты это сказал. Очень остроумно! Но не вовремя было сказано. Сейчас – да! Сейчас это было бы очень своевременно. Но я тебе тоже должна напомнить одно остроумное высказывание. Оно тоже очень своевременно, – говорила она, не переставая улыбаться и не сводя глаз с Миши, который отпустил черную курчавую бородку. – Тебе, кстати, не идет борода. Ты похож на какого-то киношного меньшевика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю