355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Ум лисицы » Текст книги (страница 15)
Ум лисицы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:59

Текст книги "Ум лисицы"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)

Запах сгоревшего пороха

Страсть, которая преследовала его всю жизнь, возникла внезапно, как заразная болезнь. Старая «бердана» с медной гильзой в патроннике резко толкнула в плечо, и раздался громкий хлопок выстрела; взрыв черного пороха метнулся из ствола клубом дыма, а консервная банка, поставленная на березовый пень, вдруг исчезла, словно ее сдунуло.

Сереже Куликову было в то время четырнадцать лет. Онемев от восторга, он смотрел на друга, который дал ему выстрелить из ружья, и в минуту этого высшего напряжения сил понял, зачем родился на свет.

Он недоверчиво погладил холодный металл, мягко повернул и дернул на себя затвор. Черное нутро медной гильзы издавало пряную вонь сгоревшего пороха. Запах этот вскружил ему голову, как запах первого снега, как заячий след в заснеженной меже обледенелого пегого поля, на окраине которого, в сухой траве, пересыпанной колючим снегом, на опушке прорубленного, пнистого подлеска Сережа впервые в жизни выстрелил из настоящего ружья…

– Попал! – закричал он, смеясь от радости и веселя своим восторгом друга, который, приехав в Москву с Печоры, знавал уже утиные охоты. – Видишь! Вот она, валяется! Ага!! Вот!

Самодельные дробины оставили вмятины на жестянке. Только одна из них пробила банку насквозь. Пыжи из газетной бумаги, забитые и сплющенные навойником, не сумели сообщить дробовому снаряду нужного ускорения. Дробина, осилив одну лишь стенку, так и осталась лежать на донышке. Сережа, алчно разглядывая рваную дыру, увидел в темном чреве банки свежесрезанный блеск свинца и с тем же, наверное, трепетом, с каким ныряльщик извлекает крупную жемчужину из раковины, извлек смятую дробинку.

– Насквозь! – закричал он. – Во сила! Смотри! Светится дырочка! Ого-го! – кричал он, не зная еще, как слаб и бессилен был позеленевший патрон, снаряженный неумелой рукой друга. Плохи были и ружье, и рубленая дробь, и газетные пыжи… и лишь сам выстрел был для него чудом, а живой толчок отдачи как будто подтолкнул его, бесцельно бредущего по жизни, направил, разбудил дремавшую в нем страсть к охоте, и он целиком отдался ей, все свои планы и мечты сопрягая только с охотой. Даже книги теперь он читал только те, в которых писалось об охоте. Читал и перечитывал Пржевальского, упиваясь рассказами о баснословных охотах в Уссурийском крае, зачитывался Аксаковым, вчитывался в краткие строчки мудрого Пришвина, вычитывал у Брема все, что касалось охотничьих птиц и зверей, перемежая чтение мечтательными картинками своих будущих охот, которые заманчиво грезились ему, дразня воображение.

Был он бледен и худ, этот взрослый мальчик, мечтавший в сорок пятом голодном, послевоенном году о собственном ружье и об охоте на кряковых уток, вкуса которых он отродясь не знал, хотя и слышал, что, жаренные, они очень вкусны. Он легко представлял себе удачную охоту на зайцев, в грезах видя счастливую мать, которой принес бы он двух или трех тяжелых русаков, огромное это богатство, или пять больших и тоже очень вкусных тетеревов, мяса которых ни он, ни его братья, ни мать никогда еще в жизни не пробовали. Мало ли чего еще можно было добыть на охоте?

Рябчики и кулики, дрозды и лесные голуби – всё это бегающее, летающее, ныряющее и скачущее племя дикарей казалось Сереже Куликову единственной в жизни достойной целью, на которую нужно было направить все свое внимание, чтобы как следует изучить повадки сторожких птиц и зверей. Для того только изучить, чтобы легче добыть их на мясо, которого так недоставало всем им, живущим из последних сил на зарплату матери. Даже на самое необходимое не хватало тех денег, какие она зарабатывала на фабрике, возвращаясь в опустевший дом с отчаянием прожившего жизнь, очень старого, несчастного человека, изломанного горем, хотя ей в ту пору было всего лишь тридцать четыре года.

Ах, как хотел полуголодный с серыми тенями под глазами мальчик накормить мясом двух младших братьев и бедную мать, чтобы увидеть радость и маслянистую сытость в провалившихся их глазах! К этой цели он не знал пути короче, чем ружейная охота!

В тринадцать лет он уже мог свободно рассуждать с охотниками о знаменитых угодьях и оружейных фирмах, мог вступить в разговор об охоте, никогда, впрочем, не выставляя себя бывалым, а лишь спрашивая, лишь накапливая знания о разных охотах, чтобы как можно быстрее освоить в будущем это чудесное дело, казавшееся ему несбыточным.

Он хорошо рисовал и без труда поступил к тому времени в художественно-промышленное училище, получил бесплатно черную, похожую на военно-морскую, шинель, с бортов которой он, как и все его новые друзья, спорол пуговицы с эмблемой трудовых резервов, заменив их двумя рядами золотых пуговиц с тусклыми якорями.

Но самое главное – он теперь получал ежемесячно карточки на завтрак, обед и ужин.

В столовой, в которой кормились шумные, изначально гениальные соученики, мечтающие о славе Репина или Антокольского, думающие о будущей своей профессии лепщиков, альфрейщиков, чеканщиков, краснодеревщиков как о чем-то временном и малозначительном, в обеденный час он съедал за один присест и завтрак, и обед, и ужин, талончики на которые отбирала официантка.

Сережа Куликов бывал теперь сытым каждый день, получая к тому же еще семьсот граммов черного хлеба… О белом люди забыли, как будто пшеничная мука и та стала при выпечке давать хлеб темного цвета. Черный хлеб с очень черной, глянцевой коркой был тяжел и плотен, но был самым вкусным хлебом, какой когда-либо потом едал в своей жизни Сергей Куликов. Это был хлеб! К нему тянулись жадные и бережные взгляды изголодавшихся людей. Его тепло и сытый, исцеляющий запах делали человека увереннее в себе, придавая ему не только физические, но и духовные силы. Позже, когда появились коммерческие магазины, торгующие хлебом без карточек, хотя и по повышенной цене, Сережа чуть ли не целый день простоял в толпе счастливых людей, записав номер очереди химическим карандашом на ладошке, зато принес домой три буханки хлеба, которым в тот вечер наелись досыта братья и мать, наслаждаясь жеванием хлеба, хлеба, хлеба. Его было так много, что даже не верилось, что это хлеб. Это было пиршество, никогда потом в жизни не повторившееся, хотя были потом действительно пиршественные столы со всевозможными яствами, о которых тогда и подумать никто не смел – не хватило бы фантазии…

Но это было потом. А в начале сорок седьмого, когда Сереже должно было исполниться шестнадцать лет, которых он ждал как освобождения от бесправного детства, ждал, чтобы с паспортом в руках прийти в общество охотников и получить билет, – в начале сорок седьмого, учась на втором курсе, он голодал уже третий месяц, продавая через день талоны в столовую, копя таким образом деньги на вожделенное ружье, снившееся ему по ночам… Денег было уже достаточно, чтобы купить одноствольное ружье, но они плыли из рук, истраченные на коммерческое мороженое. Эскимо в шоколаде стоило двадцать пять рублей, а без шоколада – десять. Сережа, гуляя в парке с девушкой, позволял себе этот безумный шик – эскимо в шоколаде, которым он угощал такую же полуголодную, истосковавшуюся по сытной и радостной жизни девушку. Она брала ледяное эскимо, делая вид, что это лакомство привычно ей и ничего не стоит, но по задумчивости, которая туманила лицо девушки, Сережа понимал, что мороженое она ест впервые после довоенных лет… «А сам ты не хочешь?» – спрашивала она, спохватываясь. «Нет, – отвечал с небрежностью в голосе Сережа. – Я терпеть не могу сладкое». «Не понимаю! – восклицала девушка. – А я так люблю сладкое…»

В то прекрасное время, когда его шатало от голода, когда темный обморок, приключившийся с ним, напугал его старшего друга, талантливого рисовальщика и заядлого охотника, знакомого с самим Мантейфелем, который приглашал его в экспедицию по Средней Азии, где он, Саша Федоров, рисовал всяких гадов, совершенствуясь в искусстве анималиста, – в прекрасное это время он зашел однажды и охотничий магазин, который был открыт тогда на углу Кузнецкого моста и Неглинной, где теперь помещается продовольственный, и засмотрелся на блистающие ряды репарационных немецких ружей, не смея мечтать ни об одном из них.

– Что, молодой человек, – услышал он голос за ухом, – любуемся? А вот купите у меня ружейный погон. Хороший! Видите, ремень кожаный, нашитый на зеленую тесьму. А это видите? Пряжки металлические обшиты кожей, чтоб не поцарапать ружье. Это старинный погон, вы никогда не купите такого. Купите… не пожалеете.

– У меня ружья еще нет, – признался Сережа, любуясь погонным ремнем.

– А деньги? – с сожалением спросил голос.

– Что деньги! Билета охотничьего нет, потому что паспорта нет. – Сережа доверчиво посмотрел в лицо толстого, отечного горбуна, который держал в дрожащих, разбухших от водянки пальцах этот потертый погон, стоимость которого равнялась стоимости бутылки белоголовой водки. – Да денег-то всего!.. – воскликнул Сережа, смущенно разглядывая ружейный погон невиданной красоты и прочности, который мог бы украсить любое ружье. – Денег-то у меня на одностволку, – сказал он, боясь, что горбун принимает его за настоящего покупателя.

– А что ж! Это тоже ружье! В ваши-то годы… – Он лукаво взглянул исподлобья, вывернув коричневые белки отечных глаз, в которых скользнула улыбка доброго человека. – Если хотите, мы можем договориться. Я запишу ружье в свой билет, а вы… Что мне нужно! Вы мне кинете десять процентов от стоимости. И делу конец. Что мне нужно! Вот продаю, что осталось… На этом погоне я носил «Лебо», вот об это плечо потерлась тесьма. А теперь – что мне нужно?! Прошла пора весны. Все продал, все бросил в кучу пепла. Только и остался от костра моей жизни… этот пепел… Вот так, молодой человек. Если хотите, не мешкайте… Я могу вас здесь подождать. – Горбун повернулся к нему спиной, туго стянутой защитного цвета солдатским бушлатом, и пошел к дверям магазина, неся на руке погонный ремень. Но остановился и добавил: – Я не шучу, молодой человек, я буду вас ждать. Торопитесь. Возьмите, в залог этот погон… Я вижу, что вы не обманете и вернетесь хотя бы для того, чтобы вернуть мне эту вещицу. Возьмите, возьмите… Если у вас останутся деньги, я уступлю. Вам же не обойтись без погона! Это и ребенок понимает… Возьмите, иначе я не ручаюсь, что я дождусь вас. А мне вам хочется помочь…

Сережа Куликов никогда так не спешил, как в этот морозный, туманно-солнечный день января. Он вернулся в охотничий магазин весь мокрый от пота, из-под цигейковой шапки на горячее лицо сползали соленые капли… Белый шелковый шарфик выбился из-под черного ворота шинели, и Сережа никак не мог его заправить. Крутоспинного, согбенного застарелой болезнью старика нигде не было видно. Маслянисто щелкали затворы дорогих ружей. Сережа с отчаяньем смотрел на длинные «ижевки» с березовыми, ярко-желтыми лакированными ложами, которые жались в сторонке, в крайней секции стеклянной витрины, как бы смущаясь соседства с ореховыми, шоколадно отполированными, хищно вытянутыми двустволками, с этими знаменитыми «Зауэрами» и «Мефертами», бокфлинтами фирмы «Меркель» или «Зимсонами», блистающими воронением и перламутровой побежалостью, разлитой на казенниках. Но ни одно из этих немецких ружей не привлекало к себе внимания Сережи Куликова: он влюбленно смотрел на прогонистые стволы «ижевок», ровно выстроившихся за стеклом, – такие близкие и такие далекие… Он все еще находился под властью первого своего выстрела из одноствольного ружья и не видел ничего привлекательного в двустволках, которые казались ему даже не настоящим оружием, а как бы игрушечным. Другое дело одностволки! Тяжелые, грубые, как армейские винтовки, надежные и дальнобойные стальные звери, способные исторгнуть из своей пасти смертоносный снаряд дроби или картечи, – он был влюблен в их примитивную красоту, в березовые их ложа, удобные цевья, в хищно прижатое ухо курка, торчащего над стволом. Он слышал щелк взводимого тугого курка и готов был расплакаться от обиды, не видя среди толпящихся охотников доброго своего горбуна в бушлате и солдатской ушанке.

Но вдруг голова его с багрово-красными щеками, в заиндевелой шапке, бодливо просунулась в дверь магазина, коричневые белки мутно оглядели залу и блеснули, наткнувшись на Сережу, который радостно кинулся навстречу и доверился доброму своему гению, отдав и деньги, и ружейный погон, рассчитав все так, как велел ему старик: десять процентов и плюс стоимость бутылки водки за погон. Старик достал из-за пазухи потрепанный охотничий билет, трясущимися пальцами раскрыл красненькую книжицу, предел мечтаний Сережи Куликова, и протиснулся к стеклянному прилавку.

Сережа со страхом наблюдал за ним, покусывая губы от волнения. Он не боялся за деньги, которые скопил с таким трудом, продавая обеденные талоны и хлеб на базарно-щумной, старой Домниковской улице, у входа в столовую, – он боялся, что продавец, любовно ласкающий масляной тряпочкой иссиня-черные стволы дорогих ружей, которые возвращали ему покупатели, выбирающие себе одно-единственное, прикладистое, с добротным витым орехом ружье, – что этот суровый и строгий продавец фыркнет презрительно и прогонит от прилавка сгорбленного, толстого старика, отмахнется от него и с привычной деловитостью займется с солидными покупателями, понимающими толк в оружии.

И он не поверил своим ушам, когда старик, страдая от одышки, сказал вдруг громко и сердито-требовательно:

– Степаныч! Ты что же это меня-то не замечаешь? Стою тут стою, а ты ноль внимания.

Продавец улыбнулся, склонился над ним, кивая головой и выслушивая старого своего знакомого, а потом торопливо пошел к крайней секции, где стояли «ижевки», и так же осторожно, как дорогое ружье, достал одну из них – самую лучшую, самую драгоценную, самую что ни на есть подходящую Сереже одностволку с медово-желтым ложем и плоскими черными щечками замка. С привычной сноровкой переломил ее, осмотрел на свет сверловку ствола, вложил пустую гильзу с пружинным капсюлем, захлопнул, отвел курок и, нажав на спусковой крючок, щелкнул. «Порядок! – сказал кто-то из покупателей. – Сто лет будет служить. Бой у них зверский…»

– А что! – сказал невозмутимый продавец, отсоединяя цевье. – Хоть и чума на вид, а бой действительно сильный. Берешь, Александр Ларионович? Ну так я заворачиваю, а ты иди в кассу… Билетик оставь.

Сережа с затаенным дыханием смотрел, как этот добрейший Александр Ларионович, трясясь, отсчитывает большие листья казначейской бумаги, как берет он маленький чек и, набычившись, идет обратно к прилавку.

Завернутое в плотную серую бумагу, перевязанное бечевкой, тяжелое ружье, которое Сережа принял в руки, как драгоценный подарок, так возбудило его, так он был счастлив, держа его в руках, что и слова не мог вымолвить путного, а только говорил старику: «Спасибо большое… спасибо большое…»

А старик улыбался, пучась на него коричневым глазом и тяжело ступая по жидкой грязце на плиточном полу, вышел вместе с Сережей на улицу, придержал его за рукав легкой шинельки.

– Не холодно в такой-то мороз? – спросил, как у внука, которого осчастливил подарком.

Сережа только засмеялся в ответ.

Стояли они напротив картографического магазина, над перекрестьем двух старинных улиц – Кузнецкого моста и Неглинной. По-зимнему звонко раздавались шаги торопливых прохожих под стенами домов, изукрашенных лепкой; иней обметал провода над улицей, и они висели, как бельевые веревки над мостовой… Сереже не терпелось убежать от доброго горбуна, чтобы скорей очутиться дома, развернуть и собрать ружье, которое он видел лишь издалека.

– Вы с ним поосторожнее, молодой человек, – сказал Александр Ларионович. – Не забывайте – это оружие. А номерок – в моем билете. Случись что, меня к ответу потянут. Ну да я уверен в вас! И вот что еще хочу сказать! Не гонитесь вы за дорогими ружьями. Уж каких только ружей не бывало у меня! И «Лебо», и «Франкотт», и «Льеж»… Ах ты, господи! А пока не завел себе хорошую собачку, был стрелком, а не охотником. Пух-пух! Когда собака хорошо работает, вы и с таким вот ружьишком с добычей будете, с великой радостью. Вот я и хочу сказать: вы еще не охотник, а стрелок. Конечно, не все сразу, приобретете когда-нибудь и ружьишко двуствольное, и собачку, а пока гуляйте с богом по белой и черной тропке, по болотам, по лесам. Как же я вам завидую! Ах ты, господи! Прошла моя пора… всё продал, ружья… вот и погон продал, ничего не осталось… Два года тому собака моя околела от старости. Шоколадно-пегая сука, но не континенталь, а поинтеришка с черным глазом, смышленая, легкая, как струнка, я еще с ней лет пять тому, как охотился по выводкам. Таких подавала мне петушков, Рона моя золотая… Ступайте, молодой человек, и не поминайте лихом, не обижайтесь на меня – дело житейское. Не дай бог вам такой старости! Прощайте.

И Сережа рванулся от него, как бегун от старта.

Часами он мог любоваться новым своим, еще не пристрелянным ружьем, по нескольку раз на день снимая со стены, любуясь погоном, и, вскидывая, ловил на мушку какой-нибудь фарфоровый ролик на потолке старой комнаты с почерневшими от времени кручеными проводами, протянутыми по стенам и потолку; вел стволом за воображаемой уткой, летящей под высоким дымчато-серым потолком, и, нажимая на спуск, издавал губами стреляющий звук: «пах!» Слева направо, справа налево, встречную и угонную, взлетающую и идущую на посадку: «пах!» С терпением заправского зубрилы штудировал он книжечку, в которой подробно рассказывалось об охотничьем оружии, о снаряжении патронов, о пристрелке ружья, об искусстве стрельбы навскидку и с поводкой, об упреждении, какое нужно давать летящему чирку или крякве…

Ружье, висевшее не стене, постепенно зрело для первого выстрела, для первого злобного плевка смертоносной дробью, направленного в живую цель. Так же, исподволь, созревал и Сережа Куликов, готовясь к первой своей охоте, которая, как он предполагал, должна была начаться весной, с прилетом птицы. Он всё рассчитал! Двадцатого февраля сорок седьмого года ему будет шестнадцать, через неделю после этого он получит паспорт и тут же вступит в общество охотников, благо вступить в это общество не составит никакого труда: заявление, вступительный взнос, госпошлина, две фотографии… Что там еще? Нужна ли рекомендация? Это надо узнать у Саши Федорова, который второй уже год как член охотничьего общества.

Все в жизни Сережи складывалось в том году счастливо; он ждал февраля, ждал весну, которая набухнет, провиснет талыми снегами речных долин, зашумит мутной водой, над которой пролетит первая чайка, первый чибис, первый селезень, освещаемый утренним солнцем. Под рыхлым, тающим снегом, через который пойдет он напролом к бегущей воде, оставляя за собой дыры следов в крупенистом снегу… А что будет дальше? Подойдет к воде, проваливаясь в снегу… Нет! Под рыхлым снегом нога почувствует землю!.. Ах, как соскучился он по земле, по ее прочной надежности, по озимой траве, залитой чистой водой половодья, по теплу весеннего солнца и запаху согретых елей, по вечнозеленой бруснике, глянцевеющей в солнечных лучах…

Он плохо спал, страдал от этих зримых картин, звуков и запахов раскрывшейся весны – первой весны в его жизни, когда он придет в ее теплый мир охотником, включившись в неумолимый ход ее законов, в игру жизни со смертью, где он будет вершить свой неправый суд, силой оружия захватив власть над всем сущим под туманно-голубым небом, царствуя и упиваясь пьянящей властью.

Какая жалость! О чем это вы?! Только верный выстрел, только добыча, только восторг при мысли о невидимом острие летящей к цели дробинки, которая сумеет порвать живые ткани птицы и сломать ей кости, чтобы она упала бездыханной на землю. Только это! Лишь бы не упустить налетевшего вальдшнепа! Не промахнуться, целя в токующего на лесной поляне тетерева, к которому с таким трудом подошел на верный выстрел! Только бы свалить зазевавшегося селезня, свечой взлетающего из затопленных кустов. Только бы насладиться рыхлым пером и пухом теплой еще птицы, на жареное мясо которой набросятся голодные братья, выжимая жадностью своей слёзы из глаз страдающей матери.

Какая уж там жалость!

– Хочешь пострелять? – спросил однажды долговязый Федоров, сияя розовыми прыщами и медвежьи-загадочными глазками. – Тебе надо потренироваться, привыкнуть к ружью… А это, то-сё, как раз что нужно…

И он стал объяснять с азартом увлекающегося человека, куда и зачем надо ехать. То была новая территория московского зоопарка, закрытая еще со времен войны для посетителей. В вольерах бродили медведи и тигры, в клетках и загонах жили, как прежде, звери, птицы и копытные, их кормили мясом, зерном и сеном. Прокорм их стоил довольно дорого. Притом какой-нибудь бурый или белый мишка, живущий в открытой вольере, не сразу набрасывался на кусок мяса, который получал на обед, а мог спокойно проспать обеденный час, решив расправиться с мясом попозже. Серые вороны и галки тем временем не терялись и оставляли медведю одну лишь общипанную кость. Эти пиратские налеты бесили работников зоопарка, на глазах у которых вороны драли драгоценное мясо, обрекая хищников на голод. Саша Федоров, завсегдатай зоопарка, где он пропадал с бумагой и карандашами, имея честь быть на короткой ноге даже с самим Мантейфелем, предложил свои услуги, и, как он уверял Сережу Куликова, сам профессор дал ему разрешение на отстрел ворон и галок, которые стали бичом для зоопарка. Он уже ходил стрелять, но одному скучно.

Все это он рассказал с такой страстной убежденностью, что Сережа сразу согласился, услышав тем более, что жареные вороны, а особенно галки очень вкусные, а кто не знает вкуса дичи, ни за что не отличит воронятину от какого-нибудь глухариного мяса: такое же темное и жесткое.

В воскресенье на рассвете они встретились на площади Восстания. Десятиградусный морозец веселил и без того веселых и возбужденных ребят, в резиновых сапогах и в старых телогрейках, с вещевыми мешками за спинами шагающих под горку в сторону Большой Грузинской улицы…

В то время плохо было с порохом, и в продаже появился мощный, но опасный пистолетный, обладающий способностью иногда детонировать без видимых причин, рвать ружейные стволы и руки… Снаряжение патронов требовало особого внимания. Ни в коем случае нельзя было туго досылать пороховой пыж, нельзя было туго закручивать папковую гильзу, чтобы не стронуть с места этот пыж, нависающий над пороховым зарядом, над зеленовато-острыми цилиндриками толщиной с конский волос, которые после снаряжения патрона должны были прослушиваться, если потрясти гильзу, чуть заметным шорохом, какой издают семена мака в сухой коробочке.

Для Сережи Куликова, который никогда в жизни не снаряжал патронов, это стало серьезным испытанием.

Не было в продаже и пыжей, которые он нарубил медной гильзой двадцатого калибра из старого валенка, обмазав их потом горячим стеарином.

Не было и дроби, которую пришлось рубить из свинцовых полос, а потом раскатывать на большой чугунной сковороде сковородкой поменьше, стараясь кое-как замять острые углы.

Но все эти заботы остались позади. Тяжелые патроны оттягивали карманы – первые в жизни патроны, снаряженные Сережей. Он чуть ли не целую неделю провозился с ними, снарядив ровно пятнадцать штук.

Он еще не успел купить чехол для ружья – не было денег, – и оно, разобранное и завернутое в тряпку, торчало стволом вверх из вещевого мешка. У Саши Федорова был потертый брезентовый чехол, как у настоящего охотника.

– Кому сказать, не поверят! – говорил, смеясь, Сережа. – На охоту в зоопарк! Умора!

– На тигров! На львов! На медведей, то-сё, – говорил ему длинноногий друг. Лицо его на морозе казалось фиолетовым, глазки хищно щурились. – А что! Мы с матерью ели ворон и облизывались. А галки – те вообще объеденье. Каждую косточку обсосали. Жрать-то надо чего-то. У тебя вон братья, им, то-сё, расти надо, а для роста мясо необходимо. Вот и давай… Ты, главное, не торопись. Они там непуганые, налетают на верный выстрел… Будь спок! Настреляем. Бабушка пришла в гости, а мы как раз едим с матерью ворон. Я их четыре штуки приволок и двух галок. Ой, чтой-то, говорит, как вкусно пахнет? А мать ей, то-сё, и скажи, что это, мол, Сашка уточек диких настрелял… Бабушка, то-сё, ест и нахваливает, ест и нахваливает… Нет чтобы подумать, откуда зимой утки… Мать зря ей сказала потом, что это вороны были… Плевалась! Она у нас верующая. Ругала нас с матерью, погаными называла, а мы смеялись: ела, главное, и нахваливала, а когда сказали, плеваться стала. Вот что значит предубеждение. Жизнь так устроена. Я беличье мясо ел – во! – говорил Саша Федоров с таким возбуждением, будто спорил с кем-то, доказывая свою правоту. – Жрать-то чего-то надо! Верно?

– Конечно, – соглашался с ним Сережа. – Предрассудки все это. Только бы не погнали нас оттуда. Честно! Есть разрешение или нет?

– Есть, тебе говорят! Что же я, дурак, что ль, стрелять в зоопарке? Сам подумай.

Сережа Куликов совсем успокоился, когда сторож в проходной будке узнал Сашку Федорова и с добрым сердцем пропустил как хорошего приятеля, пожелав ни пуха ни пера… Пропустил он и Сережу, добродушно оглядев его, бледно-зеленого, которого даже морозец не сумел подрумянить.

Но не только худоба и истощение были тому причиной. Жестокий нервный озноб бил его, и справиться с ним Сережа никак не мог. Первый раз в жизни шел он на охоту с собственным ружьем, первый раз в жизни предстояло ему стрелять в живую птицу, стрелять, чтобы убить и съесть… Несовместимость понятий: охота и зоопарк, сомнения в праве на эту стрельбу мучили его и пугали, будто он делал что-то нехорошее, хотя страсть к стрельбе была сильнее этих сомнений и страхов. И когда он, уходя все дальше от звенящих трамваев к каменным вольерам, которые он помнил с детства, увидел лежащего на снегу бурого медведя, увидел сизые сугробы и запустение, увидел закуржавленные сиреневым инеем старые деревья, сивыми дымами вознесшиеся в золотисто-туманное, утреннее небо, подсвеченное солнцем, он успокоился и по-настоящему развеселился, услышав колкие вскрики галок и карканье ворон. Пошептывая крыльями, вороны пролетали над деревьями, садились на ветви, с которых осыпался иней. Пепельно-светлые, большие, с черными крыльями и головами, они показались Сереже упоительно красивыми, невиданными птицами.

Он торопился. Озябшими пальцами развязывал веревку, которой было закручено ружье. Потом никак не мог вставить ствол в казенник, чертыхаясь и злясь на себя, тем более что Сашка был уже готов к стрельбе и вскоре выстрелил, свалив в сугроб ворону, крыло которой черным парусом возникло вдруг над сверкающим розовым снегом.

– Одну угомонил! – крикнул Сашка, проваливаясь в сугробе. – Здоровая! – голос его срывался от возбуждения, выстрел был красивый: ворона падала черным комом, испустив дух еще при падении, и Саша был доволен.

«Как хорошо он стреляет! – думал с завистью Сережа. – С первого выстрела! Вот бы мне-то так!»

Он уже вложил гильзу в патронник, изготовился к стрельбе и, когда над ним, часто махая крыльями, радостно и звонко вскрикивая, пролетели две торопливые галочки, не целясь, выстрелил и, не услышав звука выстрела, понял, что промахнулся.

– Не торопись! – крикнул ему Саша. – Ворона идет… слева.

Но Сережа не успел перезарядить ружье и пропустил неторопливую ворону, пролетевшую с хозяйской серьезностью над его головой. А потом долго ждал, чтобы опять промахнуться, на этот раз по вороне, пролетевшей так низко и так с покойно, что он был уверен, что не промажет.

Черные, они появлялись на фоне заиндевелых, пушистых деревьев, озаренных поднявшимся солнцем. Сережа внимательно целился, вел стволом, как полагалось, но резкий, сухой выстрел толкал в плечо, а ворона медленно, как ни в чем не бывало, летела дальше. Одна из них даже сбросила помет на лету, который тяжелой каплей упал в снег.

– Черт возьми! – вскричал Сережа, промахнувшись в очередной раз. – Что же я никак!

– Не торопись! Все идет своим чередом, – откликнулся Саша, убивший уже две вороны и одну галку.

Вороны – птицы умные и хорошо организованные: они уже знали об опасности, которая подстерегала их возле вольеры бурого медведя, валявшегося ободранной шкурой на обледенелом, утрамбованном снегу своей площадки. И хоть рядом с его треугольной башкой лежал промерзший розовый кусочек вчерашнего мяса с торчащей желтой костью, ни одна из ворон уже не осмеливалась пролететь мимо серебряных деревьев, под которыми стоял человек, стреляющий в них из ружья. Они расселись по дальним деревьям, дожидаясь, когда уйдут эти странные люди, которых они отродясь не видели на своей территории, привыкнув к полной своей безопасности рядом с человеком и зверьем, понимая, наверное, по-своему, что им изрядно повезло по сравнению с другими воронами, живущими в городе. Они, может быть, даже судачили между собой в часы досуга, насытившись мясом или распаренной сахарной свеклой, о тех горемыках, которые обитали в московских двориках, промышляя на помойках, где, кроме тонких картофельных очисток, ничем нельзя было им поживиться, и, может быть, даже по-своему жалели их или злорадно посмеивались, издавая хриплые звуки самодовольства и сытости. Каждая ворона знала всех других ворон, живущих в зверинце, не допуская чужих, которые, впрочем, и не залетали сюда, исполняя законы предков.

И вдруг эта страшная напасть – люди с ружьями! Особенно один из них был страшен, унеся уже не одну жизнь спокон века живущих здесь, на своей территории, птиц. Умные вороны, может быть, даже чувствовали себя так, будто неведомое племя диких кочевников вторглось в их страну, или, быть может, понимали этих двух людей, убивающих их братьев и сестер, взбесившимися выродками человечьего племени, потому что каждая из ворон, не один год живущая на земле, никогда ничего плохого не могла бы сказать о людях, не мешавших им жить по закону предков. И лишь эти двое, внешне похожие на всех остальных людей, вели себя ужасно и непонятно.

В вороньем царстве наступила траурная тишина. Утихли и галки. Лишь изредка тонкий голосок одной из них раскалывал тишину, лишь изредка в стороне пролетала торопливо и высоко одинокая ворона, зная о смертельной опасности, которая подстерегала ее возле медвежьей вольеры. Основная их масса переместилась и расселась на деревьях возле серого купола планетария. Но и там они безмолвствовали, пережидая тревожное время. Оттуда доносились гудки автомобилей, шум Садового кольца, который долетал сюда, в заснеженное безлюдье, где жили звери, шумом другой жизни, отдаленной в сознании озябшего Сережи, как будто ту жизнь передавали сюда по радио, а он слушал ее, не умея выключить радиоприемник, и чертыхался, потому что она мешала ему быть на охоте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю