355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Ум лисицы » Текст книги (страница 20)
Ум лисицы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:59

Текст книги "Ум лисицы"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

Ему даже не хочется встать и посмотреть, откуда она пришла. На подносе винегрет в глубоких керамических посудинках, желтые лепестки сыра, хлеб, вчерашняя бутылка с коньяком. Это как раз то, что сейчас ему просто необходимо, он с жадностью думает, что коньяка маловато. Слишком трезвый какой-то день, слишком трезвые чувства и дела…

– Ну и ну! – говорит он, бодрясь. – Она у тебя бездонная. Я ведь вчера откушал, и чтоб после меня не показалось донышко? Позор на мою голову. Может быть, ты колдунья?

– Может быть, и так, – отвечает Жан. Складки на ее халате волнуются, плывут бледно-голубые махровые узоры… Она садится в кресло, откидываясь на высокую спинку, кивает на поднос. – Ухаживай за мной, – говорит она в счастливом изнеможении.

Рядом с креслом тумбочка, старая, с облезлой фанеровкой, а на тумбочке журнал и фарфоровый ночник – ушастенькая белая сова.

– Что с тобой? – слышит Сухоруков голос женщины, ослушаться которую он уже не смеет. – Почему ты закрыл глаза? Голова?

А он закрыл глаза, потому что разбегающееся, мерцающее сияние появилось вдруг в периферийных зонах зрительного поля, которое не исчезло, когда он закрыл глаза, а стало как будто еще сильнее сиять и искриться.

– Все в порядке. Барахлит одна системна. Чепуха! – задумчиво говорит Сухоруков, открыв глаза и замечая, как сияющий этот круг сужает пространство перед широко раскрытыми глазами. С ним было однажды такое, он сидел на конференции в зале, освещенном большой люстрой, слушал чье-то выступление, и вдруг подкралось напугавшее его тогда сияние. В тот раз он охладил виски водой, и искрение постепенно прошло. Он тогда понял, что это случилось от переутомления. Теперь, наверное, тоже. Глаза как будто горели, подожженные разлетающимися в стороны искрами. – Перегрелся один приборчик, – повторяет он бодреньким тоном. – Надо бы охладить. Где у тебя вода? Внизу?

Он сидит в искрящемся мире, потрясенный всем, что случилось, и, забыв о Катьке, будто ее и не было никогда, чувствует себя летящим с бешеной космической скоростью в плотных слоях неземной какой-то атмосферы, от столкновения с которой обшивка его начинает гореть.

Жанна Николаевна сбегала вниз, сует ему в руки тонкий стакан с голубой холодной водой. Он льет мягкую эту воду на ладонь, прикладывает мокрую ладонь к вискам и ко лбу, к глазам, жжение в которых настолько сильно, что грозит аварией.

– У меня эта системна, – с ухмылкой говорит Сухоруков, – начинает барахлить в самые неподходящие моменты. Вроде бы рассчитана на перегрузки. Кстати, ты слышала, как теперь называют страх? Нет? Говорят: эмоциональные перегрузки… Совсем не страшно, хотя и длинновато, может быть. Надо же, залил тебе пол… Вот такая у меня реакция на просьбу поухаживать… Придется все-таки заняться тебе, – говорит он, вытирая лицо платком. – У тебя это лучше получится… Все знаменитые шеф-повары мужчины, но когда меня кормит мужчина, я с этим не соглашаюсь. Из женских рук вкуснее.

– Тебе надо отдохнуть, – шепчет ему Жанна. – Ты устал.

– Да? Приятно слышать, – откликается Сухоруков. – Мне еще никто не говорил, что я устал. Оказывается, это приятней слышать, чем «давай, давай». Ты все знаешь, – задумчиво говорит он, вглядываясь в лицо этой женщины, которая на корточках сидит перед ним, положив руки на острые его, костистые колени. – Все знаешь…

– Ты очень несовременный, – слышит он ее ласкающий голос, и почему-то ему тоже приятно это слышать, хотя он и сопротивляется.

– Не-ет, – говорит он. – Не-ет, увы…

– Я всю жизнь мечтала о таком решительном и сильном, как ты. – Она вдруг легко и пружинисто взлетает над ним, обдавая душистым воздухом, включает фарфоровую сову, которая желтым комочком светится на тумбочке. Стремительно и бесшумно перелетев к стене, щелкает штепселем и опять опускается перед ним на корточки. – Очень яркий свет, – говорит она, упираясь подбородком в его колени.

Она выключила люстру, но Сухорукову чудится, что света от этого не убавилось… Комочек пустотелого фарфора отдаленно, точно где-то за темным окном, желтеет в искрящемся сиянии. Он смотрит на этот ночник, который и близко и далеко, и вдруг с каким-то вялым удивлением, с расслабляющим страхом видит на освещенном кресле, где недавно сидела Жан, темную, неподвижную глыбу сидящего живого старика с морщинистой шеей и обрюзгшим лицом.

– Кто это? – спрашивает он, отводя глаза от страшного видения, которое словно бы вместе с движением глаз перемещается, не пропадая из поля зрения. Серый, лысый череп с крутыми складками кожи за ушами, и словно бы из-за ушей, больших и острых, тянутся лохматыми толстыми плетями серые руки… Темный и неподвижный в сияющих брызгах ослепительного света. – Садиков, – говорит Сухоруков, слыша свой бред, и растерянно ищет лицо, которое одно лишь способно спасти его сейчас от кошмара, привидевшегося ему.

– Что Садиков? – спрашивает переливчатый голос.

Напряжением воли Сухоруков вглядывается в то пространство, из которого звучит живой голос, и видит сквозь прозрачное пламя, сквозь струящийся, волнистый воздух зыбкое лицо молоденькой женщины с нечеткими очертаниями, коричневое на фоне далекого желтого света, и понимает, что это Жанна Николаевна и что мозг его галлюцинирует, что рецепторы мозга подводят его, выстраивая перед ним колдовские какие-то видения…

– Ты спишь? – слышит он опять колокольчатый голосок. – Ты очень устал?

– Нет, нет, – отвечает он, встряхиваясь душой и выкарабкиваясь из сна или видения. Видит с закрытыми глазами лицо юной девушки, плавающее в раскаленном воздухе, в газообразном мерцающем пространстве, и ему интересно и очень приятно смотреть на юную красавицу, лицо которой похоже на тень, набежавшую на солнечный диск. Протуберанцы плещутся за этой смеющейся тенью, похожей на огненные гребни закрученных волн или на огненных змей Горгоны, роковое лицо которой закрыто смеющейся тенью другого лица… – Я не сплю, – говорит Сухоруков, протягивая руки. И лицо тотчас превращается в теплое лицо Жанны, а волосы в плотные, прохладные потоки осязаемой материи.

Жан заливчато смеется…

– Ты спал! – говорит она. – Я тебя никуда не отпущу! Ты мой! Тебе нужен настоящий отдых, ты будешь жить в этом доме, будешь хозяином, понимаешь? Ты будешь делать всё, что тебе хочется, я дам тебе полную свободу – делай что хочешь! Только будь со мной. Хотя бы иногда, чтоб я знала: ты мой, могла надеяться, что придешь и что я обязательно увижу тебя завтра или через год – все равно… Но я должна знать, что ты мой. Я понимаю, я говорю не то, но мне сейчас все равно, что ты обо мне подумаешь. Я тебе скажу даже так… Слушай, я тебе скажу, я тебе скажу, я не боюсь… Это не цинизм, нет! Это, если хочешь, просто расчет. Я много пережила, и мне ничего не стоит сказать тебе… так, чтобы не было между нами неясности…

Сухоруков внимательно смотрит на нее, радуясь, что видит и слышит, что опять на земле, и мир, в котором живет, прочен и надежен, что лицо взволнованной женщины, которая сидит с ним рядом, – лицо Жанны… Он благодарно гладит ее скользкие, как шлифованный, прохладный камень, плотные волосы, и ему радостно ощущать удивительную, живую прохладу…

– Я тебе скажу, – говорит она в мучительной нерешительности. – Я понимаю, ты можешь плюнуть мне в лицо, я вытерплю и улыбнусь с благодарностью.

– За что же? – удивленно спрашивает Сухоруков. – Давай-ка все-таки что-нибудь пожуем! У меня поморока была, наверное, от голода. Я, знаешь… то ли спал, то ли что-то со мною было, но я сейчас… на этом кресле, – говорит он, с опаской поглядывая на темное, пустое кресло, – видел будто бы черт знает кого…

– Ах, господи! – восклицает Жанна. – Что же мне делать?! Я боюсь сказать тебе то, что хочу сказать… Поморока! Я сама в помороке! Вся беда в том, что я не смогу тебе этого сказать. Тебе хорошо со мной? – спрашивает она с надеждой. – Сейчас, сию минуту, тебе хорошо?

– Хорошо, – отвечает Сухоруков.

– Женись на мне, Вася, – говорит она с ужасом во взгляде, пугаясь слов, которые решилась произнести вслух. – Тебе никогда не будет плохо со мной, я тебе обещаю. Я буду делать все, чтобы ты чувствовал себя лучше всех на свете. И все: этот дом, эта земля – все это будет твоим, ты будешь тут полным хозяином… Прости меня! – прерывает она свой тихий крик ужаса. – Я понимаю, как мерзко все, что говорю. Но и ты пойми, я устала. Я женщина, мне нужен покровитель. О, боже мой! Что я говорю! – Она закрывает лицо руками и валится на диван, рыдая.

Хуже положения, чем то, в какое попал Сухоруков, трудно себе представить. Он посмотрел на часы: время уже перевалило за полночь. Можно еще уйти. Но как оставить плачущую женщину, которую он влюбил в себя? Он отчетливо теперь понимает, что все его поступки, все его чувства и мысли, или весь образ мыслей, как говорит Садиков, были направлены на то, чтобы эта женщина влюбилась в него. Зачем это ему нужно, он не знал и тем более не знает теперь. Теперь, когда он в растерянности гладил плачущую женщину, стараясь успокоить ее. «Да, конечно, – думал он, представляя себя хозяином дома и земли, этого царского подарка, который преподнесла ему капризная судьба, – мне было бы совсем неплохо… Невеста богатая!»

– Да, конечно, Жанна, – сказал он. – Я тебя ни в чем не обвиняю… Зачем же ты плачешь?!

– Но ты же не любишь свою жену! – сказала ему Жанна Николаевна, повернув к нему заплаканное и жалкое лицо со змеиным носом. – Не все ли равно тебе, кого не любить – меня или ее? Но у меня ты будешь жить лучше! Тебе больше удастся сделать в жизни, чего-то достичь, потому что… Ты будешь обеспечен и тебе не надо будет думать о быте, ты всего себя посвятишь науке…

– Чудачка, – ласково сказал он ей. – Ты меня хочешь подкупить? Но ведь подкупить можно только того, кто знает себе цену. А я не знаю. Может быть, я стою дешевле этого дома, а может быть, дороже… Чудачка! Разве в этом дело?

– Ты думаешь, мне стыдно? Думаешь, ты устыдил меня? Я тебя вижу насквозь. Ты из тех, кто сам не умеет любить, но кто не может жить без любви женщины. Я готова. Вот, видишь, я готова с тобой договориться обо всех условиях нашей будущей жизни. Ты меня не любишь… Не любишь в том классическом смысле слова, когда тебе твоя личная свобода становится помехой… Ведь когда человек любит, ему не нужна свобода… Для него главное – подчинить себя любимому человеку, быть с ним рядом, как можно чаще видеть, слышать, дотрагиваться до него… Наверное, так! Ты согласен со мной?

– Я не знаю.

– Согласись, потому что я, к сожалению, знаю. А ты будешь полностью свободен, как сейчас ты свободен от своей жены. Я не ставлю тебе никаких условий. Ну скажи, ты ведь человек дела, для тебя главное – дело, спасительный разум; скажи мне, разве я предлагаю тебе не дело? Ведь страдающей стороной буду я, а вовсе не ты. Ты просто сменишь обстановку, у тебя будет вместо двухкомнатной отличная трехкомнатная квартира в центре, что тоже удобнее, чем жить на окраине, а кроме того, будет эта дача с огромным земельным участком, которого у тебя никогда не будет, если ты не женишься на мне. Вот видишь, какая я циничная баба. А ты говоришь, я хочу тебя подкупить. Нет! Я хочу тебя сделать счастливым. А когда живешь со счастливым человеком, то немножечко счастья перепадает и тебе самой. Все очень просто! Мне хочется быть немножко счастливой. Ты думаешь, я разрешила ребятам из поселка сделать корт потому, что я очень добрая? Нет! Я хотела, чтоб рядом со мной были счастливые, ничем не озабоченные люди… А они именно такие! Ничем не озабоченные, играющие в мяч, смеющиеся, уверенные в себе. Мне хорошо с ними! Но если ты захочешь, мы на месте корта посадим сирень. Я на все согласна!

Сухоруков слушал ее так, как слушают во сне, когда не слышно слов, а понятен только смысл желаний того, пригрезившегося человека, с которым ты в той или иной ситуации общаешься во сне. Сейчас ситуация, в которую он попал, была, пожалуй, фантастическая и в некотором роде мистическая, если учесть видение того сияющего, искрящегося мира, из которого он вышел ошеломленным.

– Я на все буду согласна, – продолжала Жан, опять опустившись перед ним на корточки. – Ты можешь думать обо мне все, что угодно, я не обижусь… В своей жизни я перенесла такую обиду, что мне после этого все обиды кажутся детскими. Я не рисуюсь перед тобой. Это правда. Но ты подумай, что я тебе предлагаю! Я тебе предлагаю свободу действий и счастье, которым ты иногда, если захочешь, будешь делиться со мной. Но я и без этой дележки буду счастливой рядом с тобой. Я буду горда, что у меня такой муж! Разве твоя жена способна на такое? Хотела сказать: на такие жертвы! Нет! Это не жертва, это будет очень выгодная для меня и для тебя тоже сделка. Ты никогда в будущем не услышишь от меня ничего подобного, ни единого упрека, ни единой слезинки – я просто буду ждать тебя и надеяться, что если ты не пришел сегодня, то придешь завтра, а если не придешь завтра, то, может быть, спустя немного времени ты все-таки придешь и скажешь мне: здравствуй. Я хорошо поняла тебя, и никаких иллюзий по отношению к тебе у меня нет, уверяю тебя. Но я буду все-таки знать, что ты не променяешь меня ни на одну из тех женщин, которым ты понравишься и которые, может быть, полюбят тебя. Я не очень-то доверяю чистому разуму, – говорила она, развивая чудовищную идею женитьбы. – Я начинала жизнь с надеждой на искренность, на неподкупность чувства, во всем доверяя любимому человеку… Я и теперь живу больше чувствами, чем разумом. И говорю все это потому, что почувствовала в тебе того человека, о котором мечтала всю жизнь. Испугалась вдруг, что ты появился так неожиданно и так же неожиданно уйдешь из моей жизни навсегда. С точки зрения здравого смысла, я ничтожная, отвратительная, я подлая тварь, казнить меня за это надо! Я знаю, что ты вправе подумать так обо мне, и я ничем не смогу оправдаться перед тобой. Ты можешь меня растоптать и будешь прав. Я понимаю. И все-таки говорю тебе – женись на мне, будь моим мужем. Ты слышишь меня?

Он не знал, что ей сказать и как дальше вести себя с ней. Он понимал, что нечаянно вызвал в ней сильную любовь, которая вовсе не нужна ему. Она ошиблась, говоря, что ему нужна любовь женщины! Любовь, которой тщетно добивались миллиарды, миллионы, тысячи, сотни мертвых, истлевших, забытых живыми людьми мужчин; любовь, из-за прихотей которой стрелялись страстные юноши; любовь, из-за которой пролито столько крови и которая принесла столько страданий сонму отвергнутых, давалась ему в руки с такой удивительной покорностью, ему так легко всегда было заставить избранную женщину полюбить его, он настолько привык к своим легким победам, что и представить себе не мог, что кто-то другой или другие были отвергнуты женщиной, которая с поразительной легкостью отдавала ему свою любовь, что кто-то страдал и мучился, смирившись с участью несчастного. Он никогда бы не мог поверить в это. Ему казалось, что люди притворяются, придумывая себе страдания на почве неразделенной любви. Он, конечно, допускал, что любовь существует, и она выражается в том, что оба человека – он и она – любят или, во всяком случае, не могут жить друг без друга. Но он отчетливо понимал, что если один человек любит, а другой нет, то это не что иное, как простая ошибка. А если это ошибка, то ни о какой любви не может идти и речи. Надо как можно быстрее исправить ошибку, то есть вычеркнуть из памяти человека, которого не любишь, чтобы не вводить его в заблуждение, а себя не ввергать в ложь. И ничего не было проще для него поступать всегда именно так.

Да, конечно, Жанна Николаевна абсолютно права в том, что он не любит Катьку. Живет он с ней потому лишь, что она помогает ему или, во всяком случае, никогда не мешает. Слезы ее неприятны, но терпимы. Впрочем, она, кажется, тоже не любит его, если способна сбежать и сутками не объявляться, не рассказывая потом, где была, ночевала, что делала… Но он и не спрашивал никогда. Он ненавидел ее лишь в минуты, когда она уходила от него. А потом забывал о ней и жил, как будто ее и не было, спокойно занимаясь делами, которые были гораздо важнее ничтожных обид. Когда же она приходила, он встречал ее с радостью, зная, что жизнь его снова облегчится и ему не надо будет опять заботиться о приготовлении пищи.

Теперь же он был обескуражен, мучительно обдумывая ту программу, какая была заложена в его мозг. Во-первых, что-то дьявольское было в этом предложении, в этой сделке. Он с удивлением теперь думал, что дьявольщина эта началась сразу же, как только они поднялись с Жанной на второй этаж. Привидевшийся ему серый был, конечно же, дьяволом! Юное лицо, затмившее лицо Жанны, было делом его рук, свисавших мохнатыми плетями из-за серых ушей… Во-вторых, свобода, какую предлагала ему Жанна, очень сомнительна. Да, конечно! Вот оно, готовое решение, появившееся на перфокарте, – точное и не подлежит никакому сомнению, потому что оно научно обоснованно и, стало быть, объективно. Нет, дорогая Жанночка, чувствам доверяться нельзя, если ты умеешь пользоваться разумом. Разум – великое дело!

– Жан, дорогая, – сказал он, обретя уверенность и зная, что ошибку надо срочно исправлять, пока не поздно. – Ты ошибаешься.

– Знаю, что я ошибаюсь, – ответила она. – Я иду на это сознательно.

– Ты ошибаешься гораздо глубже, чем думаешь. Ошибка твоя в главной посылке… Ты мне предлагаешь свободу?

– Абсолютную! Полную свободу. – Она опустилась вдруг на колени, сказав: – Видишь, я произрастаю перед тобой на коленях и клянусь, что ты будешь свободен.

– Щедрость твоя не знает границ, – сказал он, предвкушая свою победу над дьявольщиной, словно ему предстояло сейчас перечеркнуть лженаучное какое-то выступление. – Жанночка, милая, не произрастай! Встань, пожалуйста! – попросил он, беря ее под мышки и поднимая с пола. – Ты ошибаешься в главном. Ты не свободу хочешь мне дать, а кабалу… Или, как это сказать, закабалить хочешь. Вот представь, что я стал твоим мужем, хозяином этого дома, этой земли. Ты говоришь, освободишь меня от забот. Не-ет! Что ты! Наоборот. Первое, чем я займусь в новой жизни, которую ты мне предлагаешь, будет ремонт дома. Если я хозяин… Если я хозяин? – с прежним своим смехом сказал он, наливая наконец в рюмку теплый душистый коньяк. – Мне придется маяться, доставать, носиться по всяким базам, того нет, этого не будет никогда, придется доставать слева, рисковать репутацией, переплачивать, влезать в долги… Ну хорошо! Все это сделал, сумел как-то выкрутиться и с ремонтом, и с деньгами. Крыша не течет, венцы крепкие, дом что надо! Можно жить-поживать и добра наживать.

– Я понимаю, что ты хочешь сказать, – отчужденно произнесла Жанна Купреич, как бы выходя из игры.

– Нет, ты еще не понимаешь. Ведь после того, что я сделаю, я становлюсь истовым хозяином. У меня дорогостоящая бесценная собственность. Я завожу злую собаку, боюсь пожаров, боюсь, что нас рано или поздно обчистят, начинаю подозрительно поглядывать на прохожих, особенно на молодежь… Именно от подростков я буду ждать самой главной пакости, какую они рано или поздно…

– Хватит, – сказала Жанна Николаевна и поморщилась. – Если ты способен подчиниться вещам, если они могут завладеть твоим воображением, нам, конечно, не о чем говорить. Почему ты не налил мне коньяку? – оживленно спросила она, играя волнующейся улыбкой, которая ложится на заплаканное, некрасивое ее лицо. – Мы останемся друзьями, надеюсь?

Она поднимает хрустальную рюмочку, из какой когда-то пили ликеры и коньяки ее покойные родители, и, не чокаясь, пригубливает.

– Кажется, Лютер, – говорит она, хмуря лобик, вспоминая, вероятно, Садикова, который рассказывал ей, конечно, и о Лютере, – кажется, он сказал когда-то, что человек – это осел, запряженный или богом, или дьяволом… Так вот, Васенька, ты запряжен дьяволом. Он делает с тобой все, что захочет. Рядом с тобой и я-то сошла с ума. – И она смеется, щуря глаза, в которых уже копится тихое бешенство.

– Я бы сказал иначе… Мы с тобой распряженные ослы, выпущенные пастись на лужок. Ни богу, ни дьяволу справиться с нами не удалось. Так будет точнее. А насчет того, что мы с тобой останемся друзьями, я не сомневаюсь.

– Ну и хорошо! – говорит Жанна Купреич, словно только это теперь и волнует ее. – А почему ты не играешь в теннис?

– Если честно – некогда. За четыре года впервые в отпуске. Точнее, меня прогнали в отпуск, Антоновы затащили к себе на дачу. Вот так я и пришел к вам, то есть к тебе. А вообще-то у меня и без тенниса такие мячики в глазах скачут по вечерам! Что-то с глазами.

– Надо сходить к врачу.

– Надо. А у тебя симпатичные пейзажи… Кстати, что это за птичка?

– А-а! – отмахивается Жанна Купреич. – Это я хотела написать зяблика на цветущем орешнике. Ходила весной по лесу, ветерок гулял. Дубовые листья, как мыши, как живые играли с этим ветерком… А потом, смотрю, на веточке орешника поет зяблик. Но не получилось ничего.

– Не знаю, может быть, я сам психопат, пограничный житель, как говорит Садиков, поэтому, наверное, люблю живопись нормальных, талантливых, здоровых людей. Мне нравится.

Жанна Купреич смеется, на этот раз с откровенной радостью.

– Ты хитрющий лис, – говорит она, грозя ему пальчиком. – Ужасный хитрюга!

– Почему?

– Ох, Васька, Васька! Что ты наделал! – говорит она, переводя дыхание и грустно глядя на человека, который так далек и непонятен ей, что она даже не знает, как о нем думать, хорошо или плохо. – Ты хоть понял, что я разыгрывала комедию с женитьбой?

– Конечно, понял, – соглашается с ней Сухоруков. – Иначе я, может, подумал бы о твоем предложении. Заманчиво все-таки. Речка, туман, утки. Я бы стрелял с террасы, или как это называется – галерея? С галереи стрелял бы по уткам. Ха-ха!

За окном уже светает. Кажется, будто это туман поднялся с речной долины. Сухоруков подходит к окну, распахивает дребезжащие рамы. Слышно, как комары влетают в комнату.

Внизу, за черными стволами старых деревьев, которые стоят мокрыми от росы, белесое половодье. Под этой туманной подушкой сверлящим каким-то звуком раздается беспрерывный крик далекого, чуть слышного коростеля.

– Если я сейчас приду к Антоновым, – говорит Сухоруков, – они меня съедят вместо белого налива. Придется, наверное, ехать в Москву.

– А Катя в Москве?

– А черт ее знает, где она! Часами может стоять на голове, сутками ничего не есть… Йога! Мы с ней в разных измерениях.

Он уходит, когда встает уже солнце, окрашивая туман розовым цветом; целует Жанну Николаевну в щеку, напряженно склоняя голову, просит простить…

А ей вдруг хочется перекрестить его, она остро чувствует в себе это странное желание.

– Вы знаете, – говорит она удивленно, – я не религиозный человек! Нет. Хотя и крещеная. Так хотела бабушка… Дело не в этом. Но меня почему-то все равно волнуют православные иконы и оставляют совершенно равнодушной иконы, которым поклоняются католики… Я, наверное, великая грешница! Не вы, а я… Меня простите!

– Это грех, милая Жанночка? Если это, то что же тогда самонаводящаяся ядерная боеголовка? – спрашивает он, и лицо его искажается страданием падающего, подстреленного на ходу, невинно убиенного человека.

Она слышит топот бегущих по лестнице легких его ног и кусает губы, чтобы не расплакаться…

«Ах да! – думает она в отчаянии. – Я забыла ему сказать… Забыла сказать, что жизнь – приятная привычка. Нам было бы легче, если бы я сказала… Ему бы понравилось».

Подбородок ее дрожит, слезы щекочут длинный нос – она задумчиво плачет. Так плачут, когда горе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю