Текст книги "Ум лисицы"
Автор книги: Георгий Семенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
Она стоит перед Аудроне в саду и смотрит, как та собирает яблоки, оставшиеся на ветвях.
– И дети были? – спрашивает Аудроне, быстро взглядывая на нее.
– Да, взрослые. Один – мой ровесник. Они не простили отцу, и это его погубило. Во всяком случае, он очень тяжело переживал это. Он был такой добрый! Хотя очень любил Наполеона.
Замужняя женщина, мать четырехлетнего мальчика, Аудроне опускает глаза. Большая улыбка, которая не сходит с ее лица, занимая всю нижнюю часть, кривит длинные губы. Яблоки, сорванные ею, теснятся в ивовой старой корзине. Гостья смотрит на одно из них, у которого на плодоножке остался темный листик.
– Можно я возьму это яблоко? – спрашивает она.
– Возьмите.
– Что это за сорт?
– Не знаю. Это дерево посадил мой отец. Он не говорил, какой сорт.
Гостья стоит перед ней в белых брюках и в розовом свитере с широким пушистым воротником. Стойка у нее, как у капризной худенькой девочки: втянутая грудь и выпяченный в прихотливом изгибе тела плоский живот, эдакая поза встревоженной кобры. Оттого и походка у нее странная, как у беременной, как будто несет она бесценный плод, но никто из смертных не догадывается об этом, вызывая на ее лице полупрезрительную усмешку.
Когда же она садится перед Аудроне на краешек мягкого кресла, подушка под ней совсем не проминается. И смотрит на нее Аудроне как на крылатое насекомое, как на большую, радужно поблескивающую муху, прилетевшую с улицы.
Яблоко сочно хрустит на зубах у гостьи. Привычка густо помадиться потянула за собой другую: она ест яблоко, широко разевая при этом накрашенный рот и скаля мелкие зубы, как будто не откусывает, а кусает, жалит яблоко, впиваясь в его сочную плоть. Это стало тоже привычкой, и она изловчилась так съедать яблоко, чтобы запах помады не попал на язык. Но Аудроне знает: чайная посуда, из которой пьет по вечерам за общим столом гостья, пахнет приторным вазелином. И когда моет посуду, то обязательно вынюхивает каждую чашку, находя ту, что испачкана помадой, отмывая ее с особенной тщательностью. Занятие это неприятно ей, но она не находит в себе сил предупредить квартирантку, чтобы она не садилась за стол с напомаженными губами. «Как это нехорошо, – говорит она мужу. – Я, конечно, отмою, но мне неприятно. Я-то уничтожу запах, но ведь она обедает в столовой! Разве там моют так чисто посуду? Это же неприлично. Придет человек, возьмет ложку или вилку, а она пахнет вазелином. Почему она не понимает этого?» – «Ты умная жена», – отвечает на это Ромас и дотрагивается до ее плеча.
– Я все время хочу вас спросить, Аудра, – говорит гостья, покачиваясь в кресле. – Вам бывает когда-нибудь скучно? По-моему, ваш Ромас такой молчаливый. Я даже не слышала его голоса. Живу у вас целую неделю, а он, по-моему, целую неделю молчит. Он всегда такой или стесняется?
– Мне не нравятся болтливые мужчины, – отвечает Аудроне.
– Я не о болтливости, а о простом общении, о каких-нибудь рассказах. Он вам что-нибудь рассказывает: как он день провел, что увидел, услышал? Это же вам должно быть интересно. Как же иначе жить с человеком?
– Я не люблю болтливых, – настаивает на своем Аудроне, навесив на лицо вежливую улыбку. – Когда ему надо что-нибудь сказать, он говорит. А когда не надо, он молчит и смотрит на меня, а я все понимаю и все про него знаю. Он отец моего сына! – удивленно восклицает она. – Он так много сказал мне, что хватит на всю жизнь. Разве этого мало? Я разговариваю с сыном, он тоже разговаривает.
– Как интересно вы рассуждаете.
– Интересного мало.
– А вот мой покойный муж, он любил мне про все рассказывать, особенно про Наполеона. Он так много знал о Наполеоне, что просто удивительно, откуда такая заинтересованность. Он даже знал, например, что Наполеон никогда не снимал перчаток…
– Как это?
– А так. Он их рвал. Подсовывал большой палец под ладошку и рвал перчатку. Я от него так много узнала! Он был очень умный, начитанный человек, он иногда даже пересказывал целые романы. И как! Потом возьмешь этот роман, но никак не можешь читать, потому что гораздо интереснее было слушать. Это удивительная способность! Или кино какое-нибудь, которое я не видела. Рассказывает так, как будто сидишь в зале, а перед тобой картина. Он мне про все рассказывал. У него были очень натянутые отношения с директором. Директор во многом виноват, что все так печально кончилось. Он его буквально изводил! Хотел совсем выжить. Я все это знаю… Все, все… Как он мучился, сколько лекарств, сколько «неотложек»… Я три года, которые прожила с ним, была сиделкой. Во всяком случае, последний год ему бывало очень плохо.
– От чего он умер?
– От чего умирают умные, добрые люди? Инфаркт, конечно. Он не мог больше выносить хамства своих детей, они не признавали его, а он их очень любил. А директор? Сколько страданий принес он ему! Он так мучился, когда все его предложения, все проекты отвергал директор. Я одна только боролась за него, ободряла, вселяла оптимизм, защищала его от всяких нападок. Я столько нервов потратила на эту борьбу! Если бы вы знали, Аудра, как нелегко быть женой талантливого человека! Он не позволял мне нервничать, очень страдал, просил не вмешиваться и поберечь себя. Но как я могла не вмешиваться, я, молодая, сильная женщина? Я, разумеется, шла и ругалась с его врагами. Я одна помогала ему. И он это ценил! У него была широкая, очень нежная, с сильным биополем ладонь. Он клал свою ладонь на мою голову, и мне делалось так приятно, как будто я была маленьким, несчастным существом с иссякшей энергией, а он, огромный, могучий человек, заряжал меня жизненной силой, радостью и бог знает какими еще энергетическими ресурсами. Я ему всегда говорила: «Спасибо». А он: «За что?» Я целовала его ладонь и не стыдилась этого. Если бы мне сказали раньше, что я когда-нибудь в своей жизни буду целовать руку мужчины и говорить спасибо за это, я бы просто-напросто рассмеялась или сочла бы эти слова оскорбительными. Ах, как мы плохо знаем себя! Он очень ценил во мне друга, товарища. Свою бывшую жену, которая довела его до стресса, он называл Жозефиной и говорил, что ушел от нее, чтобы со мной завоевать весь мир… Он почему-то обожал Наполеона. Такая уж слабость. Кто сейчас думает всерьез о Наполеоне? А он думал. Это было так интересно! Он был очень честным человеком. До щепетильности! Вот он, например, называл ее Жозефиной, но при этом всегда вздыхал и говорил, что все удачи Наполеона были связаны с Жозефиной, а потом, когда он расстался с ней, они изменили ему… Он улыбался, а я плакала. Это обидно было слышать, и я очень не любила, когда он начинал говорить о Наполеоне. Сначала это мне нравилось, а потом рассказы о жизни Наполеона стали мне неприятны. Вы можете себе представить: не кто-нибудь, а сам Наполеон стал мешать нам – мучил меня и совершенно сводил с ума мужа. Согласитесь – это уже что-то ненормальное, какой-то опасный сдвиг. И я возмущалась, конечно, и всячески глушила разговоры о Наполеоне. А вы знаете, Аудра, у Наполеона был брат Иосиф… Нет, я что-то хотела другое сказать… Что-то я хотела сказать, а мне опять этот Наполеон пришел на ум… У нас были вечные ссоры на эту тему. Нет, не ссоры, я просто уводила его в реальный мир от дурацких фантазий. А что это на улице так вороны раскаркались? – спросила она, прислушиваясь. – И сороки, по-моему, тоже… Что это они так разорались?
Тревога, которую вдруг поднимают птицы, живущие рядом с человеком, – вороны, галки, сороки, воробьи, – рождает тревогу и в душе человека. Что-то случилось в мире!
Так было и на этот раз. Вороний и сорочий гвалт был настолько тревожен и азартен, что Аудроне пошла посмотреть на улицу, а за ней и гостья.
Над стадом, в пестром, залиственном его углу, над забором перелетали с ветки на ветку всполошенные сороки и вороны и истошно орали. На ор этот слетались другие вороны. Творилось в птичьем мире что-то невообразимое.
В этот холодный ветреный день нежно-серый мышонок зачем-то выбежал из-под дома, из-под крылечка, и, подпрыгивая, быстренько пробежал к углу дома, юркнув там в спасительную подпольную тень. Явление!
И это увидели женщины, переглянувшись в мгновенном страхе. Аудроне, а за ней и ее гостья, внимательно приглядываясь, пошли в угол сада, в то его место, над которым волновались птицы. И вдруг обе остановились в испуге.
На заборе сидел огромный грязно-белый, как баран, кот с большой лобастой головой и смотрел на женщин оранжевыми глазами, выражая полное равнодушие к воронам, сорокам и к женщинам. Морда его была недружелюбно наморщена, как будто вся эта суматоха мешала ему спать.
Белый цвет взъерошенной, всклокоченной шерсти делал кота неестественно большим, и нужно было напрячь воображение, чтобы понять, что это обыкновенный кот, а не какой-нибудь великан, забравшийся на забор.
Аудроне сказала:
– Я его никогда не видела раньше. Пошел! – крикнула она, махнув рукой. – Пошел отсюда!
Но кот только прижал уши и облизнулся, издав фырчащий, угрожающий звук.
Тогда она подняла с земли яблоко и, не по-женски сноровисто размахнувшись, бросила его в кота. Яблоко ударилось о забор, а кот плавно и невесомо стек с забора, как если бы тело его было наполнено летательным газом, и пропал за серыми досками.
Глаза у Аудроне покраснели от напряжения. Губы выцвели и стали сиреневыми, как на морозе.
– Такого кота у нас никогда не было. Откуда он пришел? – громко сказала она, подозрительно глядя на гостью, которой передался ее страх.
Вороны и сороки переместились вместе с котом и теперь стрекотали и каркали в отдалении.
– О-о, хулера! – крикнула Аудроне и погрозила кулаком в сторону забора. – Хулера какая! Чтоб тебя собаки разорвали! Хулера! Вы когда-нибудь видели таких котов? – спросила она у гостьи. – У него не глаза, а настоящие янтари. Нет! В природе что-то происходит. Это уж несомненно так. И мне страшно. Не знаю почему, – говорила она, шагая в ознобе к крыльцу, из-под которого только что выбежал мышонок. – Нет, я неверующая, – говорила Аудроне уже в доме. – И Ромас тоже неверующий. Но когда его мама садится с нами в машину и шепчет молитву, я думаю: пусть пошепчет, не помешает. Ромас тогда лучше ведет машину. Я неверующая, но лучше – и все. Не знаю почему. Это и ему помогает. У него ни одной дырки, ни одного нарушения, ни одной аварии… Почему? Не знаю. Но я неверующая, не подумайте, пожалуйста. Когда мне было девять лет, у меня умер дедушка. Он жил в старом доме. В этом доме все комнаты были с двойными дверями, сначала одна дверь, а потом другая, а между ними темные пространства. Не знаю почему, но так было. Дедушка умер… Сорок дней еще не прошло… Я вхожу в его комнату, открываю первую дверь… А там что-то белое. Как толкнет меня в грудь! Я упала и потеряла сознание. Я с тех пор боюсь этого дома. Даже когда мимо иду, у меня такой страх… Невозможно просто! Я стараюсь не ходить мимо дома, потому что падаю от страха, ноги не идут. Не знаю почему. Не могу понять, что это было!
– Астральное тело, – тихо сказала гостья.
– Астральное? Что это?
– Небесное… Иначе говоря – душа.
– Нет, я неверующая… Если бы мне рассказали, я бы не поверила, но тут я сама на себе испытала. Очень сильный толчок, как удар электричества… Ну, может быть… Ну да, сорок дней не прошло… Может быть… Ой, в природе происходят такие чудеса, мне делается страшно. Не знаю почему…
Берег освещен солнцем, а над взрыхленной водой сизый мрак. На берегу возле домика ярко светится желтая автомашина, видны яблоки в саду… Вода успела уже замутиться и стала бежевого цвета, пропитавшись донным илом. Взмученные волны захлестывают кромку пирса. Рыбаки следят за поплавками, повернувшись к земле спинами. «Ира!» – говорит рыбак, чувствуя тяжелое сопротивление на подсечке. Озябшие, с мокрыми ногами, помогают они друг другу, не ведая зависти. Идет судак.
Холодно тут и ветрено.
А в лесу, за дюнами, тишина. Солнышко оживило смолу, которая медовыми каплями поблескивает на седых, засахарившихся стволах корявых сосен. И кажется, будто воздух золотится в зеленых ветвях. Песчаные тропы, присыпанные рыжими иглами, далеко видны в лесных зарослях. Стронутый с лежки лось вырастает вдруг горой среди дымчатых стволов и, дымчато-серый, сутулый, бежит прочь, как на ходулях, клацая копытами в тишине.
И страшно и весело смотреть ей, как громадный зверь убегает. Лишь однажды она испугалась, когда вдруг вспомнила про красное пальто. В тот раз она быстро повернулась и ушла из леса, почувствовав свободу только на пустынном синем шоссе.
Шоссе с песчаными обочинами лежит среди сосен. Одинакового росточка, в меру пушистые, сосны эти как будто кем-то посеяны тут.
Странное состояние души, что никто, кроме нее, не видит однообразной красоты леса, угнетает ее. За три года Катя Плавская привыкла рассказывать обо всем, что видела вокруг, чувствовала и о чем думала, доброму и умному человеку, живя с которым она как бы перестала быть взрослой, а превратилась в маленькую капризную девочку. Он всегда внимательно выслушивал ее и часто говорил: «Ты у меня очень наблюдательная. Как хорошо ты рассказываешь! Молодец».
Говорил серьезно и озабоченно, как если бы радовался успехам своей ученицы.
Она идет вдоль темно-синего, как лунное небо, шоссе, вспоминает все это, и ей больно чуть ли не до слез. Чувствует она себя так, будто дали ей три или четыре цветных карандаша и сказали: нарисуй-ка, Катенька, красивую картинку. А она взяла и нарисовала. Сама для себя. Никто эту картинку не увидит, кроме нее одной, никто не учует прохладного запаха смолы. Поэтому и не верится, что она – реальность. Легкомысленная фантазия – не более того.
Другая реальность мучает ее и не дает покоя. Надо обязательно кому-то рассказать, освободиться от нее и постараться забыть. Неосознанная потребность выговориться оглушает, делается навязчивой идеей, и нет никаких сил у нее бороться с этим наваждением.
– Аудра, а как умирал ваш дедушка? – спрашивает она с перехваченным дыханием.
– Я была маленькая, не помню, – отвечает та.
Они сидят за вечерним чаем, вдвоем за круглым столом, накрытым бордовой с кистями скатертью. Комната освещена розовым торшером, и чудится, будто сидят они в лепестках пунцовой розы: бордовый ковер, бордовый палас, бордовая скатерть, розовый колпак торшера. Ярко-красные лепестки губ, которыми пачкает гостья фарфоровую чашку, полураскрыты и дрожат от волнения.
– Мне было девять лет, – поясняет Аудроне. – Я помню, он был бородатый и сердитый. На лице его было много-много морщин, а как он умирал, я не помню. Зачем об этом вспоминать? Я знаю, что он простыл на воде и долго кашлял… Он не был очень старым.
В этот вечер Ромас ушел на рыбалку, рассчитывая половить и ночью.
– Я очень раздражилась из-за этого кота, – говорит Аудроне. – И ни о чем не могу думать. Я первый раз в жизни увидела такого большого кота с янтарными глазами. Зачем он приходил? Сколько прошло времени, как умер ваш муж? – вдруг спрашивает она очень серьезно и строго.
– Ну что вы такое говорите, Аудра! При чем тут это? Прошло четыре месяца с лишним… И что?
– Ничего. Хочу узнать, откуда пришла в мой сад эта хулера.
– Какая же связь, простите? Приблудный кот, голодный, наверное… А вы бог знает что!
– Слышали, как разорались вороны? Что ж они, кошек не видели? Нет, это неспроста. Судаки подошли к берегу, белый кот заглядывает в сад… Природа хочет что-то нам сказать, а мы не понимаем. Может быть, так… Вы, может быть, правы… И зачем только Ромас пошел ловить рыбу?
Она смотрит на гостью изучающим, бесцеремонным взглядом серых с прозеленью глаз, но как будто не видит ее. А та сидит в кресле невесомая, золотисто-бледная; голова ее на тонкой шее кажется круглой кошачьей головой; запах дорогих духов действует на Аудроне одуряюще.
– Наш народ любит кофе, а ваш народ любит чай, – ворчливо говорит она, наливая из чайника жиденькую заварку в чашку гостьи. Думает она при этом, что слишком грубо намекнула на нежелательность таких продолжительных чаепитий, и опускает глаза в смущении. – Да, – со вздохом произносит Аудроне, – остаться в такие годы без мужа… Это очень обидно. Я понимаю.
– Не те слова, Аудра! – восклицает гостья. – Страшно! Особенно, если он умирает у тебя на руках… Вы знаете, как умер мой муж?! Это ужасно! Нет, это ужасно… Я не могу… – Слезы слышны в ее утончившемся голосочке. – Это ужасно… Мы зашли в овощной магазин, хотели что-то купить… Был такой хороший майский день, а у мужа весной всегда обострение, он плохо себя чувствовал. Я попросила очередь, чтоб нас пропустили вперед, я очень беспокоилась за мужа… А меня и слушать не захотели… Я сорвалась. А он… он сказал мне… И упал прямо на грязный пол. Он, такой чистоплотный, брезгливый, упал в грязь, и я тогда сразу поняла, что он… он на полу, большой и беспомощный… Я не закричала, нет. Я была очень спокойна, вызвала «скорую», зашла к заведующей и сама позвонила по телефону, потом подложила под его голову свою кофточку… Стояла над ним и знала, что он мертвый. А мне совсем не было страшно… Даже не плакала. Мне трудно объяснить… Такое чувство, что так должно было случиться. Его увезли в морг прямо из магазина, а я пошла домой, позвонила всем, что он умер, и уснула. Какая-то странная бессердечность! Как будто что-то оторвалось и лишило меня всяких чувств.
Аудроне слушает, покачивая головой, а про что думает в эти минуты, она и сама не знает. Разглядывает свою гостью, жалеет, что согласилась пустить ее в свой дом, связывая ее приезд с теми природными аномалиями, которые так раздражают ее воображение.
– Что же он сказал вам? – спрашивает она. – Вы сказали, он что-то сказал…
– Ах, это! Да… я помню. Он сказал… Это был деликатный человек, начитанный, интеллигентный, мягкий по характеру. Наверно, поэтому так нравился ему Наполеон. Ему, наверно, не понравилось, что я сорвалась и наговорила кучу гадостей людям в очереди. Он никогда не позволял себе ничего подобного. Этим все пользовались – директор, сыновья, бывшая жена, которая довела его до такого состояния. А я не хотела терпеть, я хотела быть его Наполеоном, нет, не то… его Жозефиной… нет, я хотела быть недостающим его звеном, его опорой в жизни. Хотела драться за него со всеми, одна против тех, кто губил его или не уважал… И мне все равно было, как они посмотрят на меня, что подумают. Какое мне до них дело. А он, бедняга, сказал мне тогда, в магазине: почему ты не умеешь разговаривать с людьми? Так и сказал: почему не умеешь? А зачем мне, Аудра, миленькая, надо было уметь разговаривать с теми, кто не сочувствовал моему мужу? Теперь как вспомню его последние слова, слезы у меня от обиды, и я не знаю, что мне и подумать. Как же так? Я себя не жалела, чтобы защитить его, а он так несправедливо… Нет, я ничего не хочу плохого сказать. Он был слишком демократичным человеком, ему казалось, что я оскорбляю людей, если защищаю его от их нападок. А как бы вы, Аудра, вели себя, если бы Ромаса кто-нибудь обидел?.. Он тоже, кажется, мягкий, добрый человек…
– Он мягкий, – откликнулась Аудроне, – и добрый, да. Но он сильный, и его боятся обидеть.
– Что значит – боятся? Люди ничего и никого не боятся. Разве хам чего-нибудь боится? Хам – это одичавшая собака! Раньше она жила с человеком, изучила его и, одичав, перестала бояться, зная все его слабые стороны. Волк благороден и осторожен. А одичавшая собака совсем утратила эти свойства. Так и хам!
– Не знаю. Никто еще не пробовал испытать характер Ромаса. Я не знаю таких. Потому все и думают, что он мягкий и добрый. Зачем ему быть злым? А моей защиты он никогда не попросит.
– Мой муж тоже не просил! Ах, Аудра! Вы не хотите меня понять!
Улыбка исказила лицо Аудроне, сделала его непонятным и очень большим. Она покачала головой и сказала:
– Я все понимаю. Это очень тяжело – носить такие слова.
Кате Плавской только кажется, что Аудроне первый человек, кому она доверила свою тайну. Она наделена способностью внушать себе уверенность, что тайна ее осталась неприкосновенной. А тот человек, которому она рассказала о последних словах мужа, это всего лишь мираж, собственная ее фантазия, туманное видение, исчезающее при легком дуновении ветра. Делает это она очень просто: она говорит себе, что человек, которому была доверена тайна и который не выразил сочувствия, не обладает достаточно тонкой душой, погряз в житейской грубости и не в силах вырваться из болота. Человек этот один из тех, которые вечно стоят в очереди и никого никогда не пускают вперед себя, как и те, что стояли тогда в овощном магазине за редиской и бездушием своим убили ее мужа.
Ей теперь некого защищать, она лишь презирает мелких, бездушных людей, не удостаивая их даже словом.
– Ну, знаете, Аудра! – сказала она в тот вечер. И резко отодвинула блюдце с чашкой, из которой выплеснулся на скатерть чай.
Ушла наверх и стала собирать вещи. Аудроне не остановила ее.
Ночью на пирсе остаются самые заядлые рыбаки. И среди них Ромас, приехавший сюда на своей «шестерке».
Еще с вечера упал напор ветра, утихло цоканье скачущих коней, выпрямились и замерли мачты яхт. Волна тоже ослабла и уже не захлестывала пирс, а лишь облизывала ржавые сваи, колыхаясь широко и умиротворенно.
С наступлением темноты вспыхнули неоновые лампы безлюдного, закрытого бара, освещавшие прозрачно-бурую поверхность воды и поплавки рыбаков. Напротив этих огней в черном осеннем небе загорелась голубая Венера.
Чайки белыми призраками возникали в отдаленной темноте и, влетая в освещенное пространство, фосфоресцировали в воздухе и снова таяли, исчезали в тихой ночи, которая мягко колыхалась длинными волнами, возникавшими во тьме то ли неба, то ли воды. Казалось, будто бетонированный пирс с ярко освещенным стеклянным баром плавно покачивался, как огромный корабль, плывущий без рулей в глубокую бездну ночи. Чайки бесшумно выплывали из этой бездны и, отражаясь в полированной воде, увеличиваясь в размерах, светились чудесными привидениями и неслышно улетали в сторону сияющей Венеры.
Рыбаки, сгрудившиеся на освещенной стороне пирса, молчали, подавленные фантастическим зрелищем и вынужденным бездельем.
Поплавки, хорошо видимые в свете бара, неторопливо переваливались с волны на волну, но ни один из них за много часов терпеливого ожидания не порадовал рыбаков.
Судак, который еще вчера так жадно жировал у пирса, куда-то пропал, как будто его и не было тут никогда.
Лишь к полуночи Ромас увидел поклевку: поплавок его торопливо заскользил в сторону и скрылся в маслиновой тьме воды. Рыбаки вдруг оживились. Ромас подсек, крякнув, как мясник. «Ира?» – с надеждой спросил сосед.
– О-о, хулера! – пробормотал Ромас, сматывая леску. – Нера.
Утром Катя Плавская навсегда улетела из тихого городка на сверкающей под солнцем, мощной и стремительной «Комете». Ее никто не провожал.