355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарий Немченко » Вольный горец » Текст книги (страница 9)
Вольный горец
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:50

Текст книги "Вольный горец"


Автор книги: Гарий Немченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)

Издание 2-е, исправленное и дополненное.»

В книжечке две работы: собственно «Я вас любил…» с подзаголовком «Любовь и женщины в жизни и творчестве А. С. Пушкина». И – «Божественная лира. Мир античных образов и героев в творчестве А. С. Пушкина.» В конце помещен пространный «Словарь античных терминов, имен и образов», встречающихся в произведениях Александра Сергеевича.

И до чего же славно написано все, до чего профессионально, умно и любовно сделано!

Уж до чего расхожая тема – о пушкинском «донжуанстве». Но говорится об этом так естественно, так просто, так деликатно и так бережно, что диву даешься: откуда это высокое умение?

Источником его могут быть лишь чистая душа и золотое сердце.

Подобно опытному мастеру-реставратору преподаватель литературы из сибирской глубинки с удивительным пониманием освобождает сиятельный для русского человека образ от той невольной грязцы, без которой не обошлось у многих столичных исследователей, не говоря уже о знатоках анекдотов о Пушкине и любителях запанибратских «прогулок» рядом с его великой тенью…

Профессионала не так просто удивить хорошим стилем, но всякий раз, открыв книжечку Геннадия Максимовича, я прямо-таки наслаждался истинно-русским языком, радовался очень верно взятому тону и обширным познаниям, которыми сибиряк очень сжато и к месту пользовался: будто походя, но всякий раз – в точку… Наверное, он был очень хорошим учителем: повествование о том, что я, казалось бы, давно знал, читал теперь увлеченно и как мальчишка доверчиво.

Как просто, как точно, с какой внутренней поэзией в прозаической строке пишет Неунывахин об отношениях Пушкина с Анной Керн: «Любовь прошла, но заметим ради справедливости: Пушкин сделал случайно встретившейся женщине то, что сделать никому не под силу. Он подарил ей бессмертие. Подарил с легкостью, как дарят цветы… Шелуха и мелочи этой истории унесены ветром времени. Их больше не существует. Есть великая история двух сердец: продолжалась „чудное мгновенье“, а обернулась вечностью.»

А вот о Наталье Николаевне: «Мать четырех детей поэта, она давала ему то высокое и вместе с тем то простое, доброе человеческое счастье, в котором он так нуждался, нуждался именно в годы жизни с ней, в 30-ые годы, когда своей мыслью и творчеством ушел далеко вперед, а там он был одинок.»

Невольно думаешь, что написано это тоже человеком достаточно одиноким и думаешь о том, что они всегда одиноки – мудрецы…

Кем же он тогда на стройке работал? Долго ли?.. Вообще – кто он, в каких родился краях, что потом закончил, почему занялся творчеством Пушкина?

И что – выходит, еще тогда, на нашей – ну, хоть не произноси теперь этих слов! – ударной стройке уже горела в нем мало кому заметная та самая искорка, из которой потом «разгорелось пламя» уважительной любви к нашему гению и удивительно тонкого понимания его?

А мы все о нашем недавнем рабстве… далось оно нам!

Или таким-то образом и пыталисьего привить треклятые наши доброхоты?

Пытались всучить… себе оставьте!

А мы уж как-нибудь без него.

Не преувеличиваю, правда – простенько изданная книжица Неунывахина так умна и сердечна, что я, посмеиваясь, иной раз говорил себе: ну, вот, а ты ещё сомневался – ехать тебе в родной Кузбасс кандидатом в «нижний парламент» или не ехать? Не поехал – и так бы не узнал, что посреди всеобщего, как и по всей по России, торжища, откровенного воровства и бесстыжего обмана не только народный «скорбный труд» жив – по прежнему, несмотря ни на что, живо и «гордое терпенье». И «дум высокое стремленье» тоже сибиряков не оставило…

Иногда размышлял: сказал ли хоть кто-нибудь Геннадию Неунывахину за его книжку о Пушкине признательные слова?.. Как знать: а вдруг у администрации Мысков, помогшей ему издать её, достало державной зрелости хотя бы исхлопотать для школьного учителя литературы юбилейную «Пушкинскую медаль»… или, как многие из бессребреников утешился он крошечной рублевой монеткой с профилем Александра Сергеича, случайно доставшейся на сдачу в каких-либо недавних «Промтоварах», ставших теперь «Триумфом» либо «Викторией»?

«Мы вглядываемся в жизнь Пушкина, стараемся понять его и научиться у него умению любить, сопереживать и бороться, отстаивая свою честь и достоинство.» Так заканчивается великолепное эссе «Я вас любил…» сибирского учителя-словесника Геннадия Максимовича Неунывахина…

И невольно думаешь, что есть смысл часы свои сверять с « мысковским» временем – есть!

«ЗДОРОВО, РЕБЯТА!..»
или
МУЖИК ИЗ ЗАХАРОВА

В Майкопе, нагруженный размышлениями о «Милосердии…» Юнуса, нет-нет, да отводил душу за чтением пушкинских стихов, их вольным духом подпитывался, а заодно, тогда ещё неосознанно, готовился к этим своим запискам…

Открыл однажды «Руслана и Людмилу» и не мог оторваться, пока не дочитал до конца. Наслаждался и родным простонародным словом и вроде полушутливой, а на самом-то деле сокровенной интонацией… Может, сокровенное наше, и в самом деле, часто говорится на полушутке?.. Оставляющей загадочный простор и для серьёзного поучения, и для грустного раздумья.

Невольно вспомнил университетские штудии о том самом мужике, который в лаптях и армяке вошел в благородное дворянское собрание и стал листать странички комментариев. Прежде всего нашел упоминание о самой резкой из критик того времени – отзыв «Жителя Бутырской слободы» и, улыбнувшись, подумал, что я ведь прямо-таки один-в-один из тех мест: со своею московской квартирой на улице Бутырской, 15.

Вернулся к чему-то насторожившему в только что прочитанных строчках… и хорошо, что вернулся, вот оно: «Для второго издания поэмы, вышедшего в 1828 г., Пушкин переработал в значительной степени отдельные её места; добавил замечательное стихотворное введение „У лукоморья дуб зеленый…“, первые строки которого представляют собой переложение одной из сказок, рассказанных поэту во время ссылки в Михайловском няней Ариной Родионовной…»

Далось им, не без ревности подумал, это Михайловское!

При всем уважении и к нему, и ко всему тому, что с ним связано – не через край ли?!

Опять вспомнил, как с Володей Семеновым, Владимиром Ивановичем, идем в Захарове по краю березовой рощи, по косогору, который спускается к речке, ставшей теперь в этом месте следующими одно за другим тихими озерцами, и он сперва показывает на полускрытые зеленью дальние домишки впереди:

– Там дворня жила, и пра-прабабушка наша тоже… Туда он из барского дома и уносился.

Маленький, значит, Пушкин. К Арине Родионовне.

Хотел было спросить, почему говорит «дворня», – в этом слове вроде бы принято ударение на первом слоге – а он будто спохватился:

– А вон то самое Лукоморье, да!..

Я сперва не понял:

– Какое? Где?

– Как это – какое? – удивился Володя. – То самое… во-он: ма-аленький такой мысок на той стороне. Теперь-то почти и не заметишь.

Пытался вглядеться в ничем не примечательный противоположный берег, поросший жидким леском:

– И ты хочешь сказать, что это – то самое Лукоморье, где «дуб зеленый»… «златая цепь»…

– Да почему – я? – посмеивался Володя. – Это она ему говорила… дуб-то там, и в самом деле, стоял. Мальчишками ещё застали догнивающий корень – все смотреть бегали…

– А ты не придумал? – спрашивал я с сомнением. – Уж больно все вокруг непохоже! – повел рукой как бы вдаль и вверх, нарочито значительным, как у декламатора с хорошеньким стажем, голосом подчеркнул. – У-у Лу-уко-о мо-о-орья!..

– А что ей оставалось, Леонтьич? – продолжал Володя посмеиваться. – Он же был не пай-мальчик… как-то отвлечь от озорства, переключить внимание… что тут тебе неясно?.. Она рассказывала, он тут же уносился на тот берег, она – за ним… Не спеша. Дуб стоял, а кота уже не было – он же ученый: услышал, что бегут – сам скрылся и цепь спрятал. Это она ему, она… В другой раз надо потише подбираться… да не одному – с нянькой вместе… Слушаться её, одним словом.

Мне оставалось только восхититься володиной реконструкцией столь давних событий – разводил руками:

– Ну, пушкинове-ед!..

Он рассмеялся:

–  Пушкиноед, да.

– Кто это – так? – я вскинулся. – Где прочитал? Или услышал?..

– Ходил тут как-то с одним… Тоже вроде тебя: не специалист, не ученый, а все ему надо, – принялся Володя рассказывать. – Узнал от меня про этот самый сундук, который ещё мальчишкой помню, про эти бумаги в нем… Как начали к нам из Москвы приезжать. Сперва одну бумажку выманили, другую, а потом: сундук-то вам без бумаг – зачем? Какие-то деньги дали – наши и рады… как тогда жили после войны?.. Рассказал ему, а он: ну, пушкиноеды!

Об этом фамильном сундуке слышал от Володи не раз, но как-то все не собрался расспросить поподробней.

– Сундук-то ладно, – сказал теперь. – Был как бы в каждом даже не очень богатом доме… Откуда в нем бумаги? Какие?

– Помню отдельные листочки… как по листку отдавали… хотя нет, нет! Были тетрадки, мать говорила. И не одна…

– Но откуда, откуда?

– А как ты теперь узнаешь? – развел Володя руками.

– Но ты вот только что доказал, что ты – мастер исторической реконструкции… с Лукоморьем-то, с Лукоморьем?

– Подкалываешь, Леонтьич?

– Да не подкалываю, поверь. Но знать бы хотелось! Когда он сюда последний раз приезжал? Александр Сергеич.

И Володя прямо-таки зашелся смехом:

– Да кто ж это кроме него самого знал, сколько раз и когда он сюда приезжал!

– Что это ты? Официально считается, как уехал в лицей, так до этого приезда перед женитьбой он тут не появлялся.

– Да это только считается… я тебе как-нибудь. Тут есть один мужичок – надо вас познакомить. Он тебе-е!

– С три короба?

– Ну, дыма без огня не бывает, ты ж это знаешь…

– Предположим, что в последний приезд, когда дочь Арины Родионовны «яишенкой» тут его угощала, – взял теперь я на себя нелегкую миссию «реконструкции». – Предположим, он тут мог ей что-то оставить. Не для того, чтобы спрятать – как бы символический жест: в благодарность за детство… хотел соединить прошлое с настоящим… мало ли?

– Это-то ладно. Зачем оно и ему, и ей тогда? Но тут же он ещё на бересте, Леонтьич, писал: на березе на живой ножичком – и то оставалось сколько лет! А там, в Михайловском, бумаги изводил столько, что няня только диву давалась. И расшвыривал листки, и что-то выбрасывал… а разве она не подбирала-не прятала? А вдруг да спросит потом? Вдруг да пригодится?.. По-прежнему за ним – как за мальчишкой. Ему так и не пригодилось, – может, Марье, действительно, передала – разве не понимала, какая ценность? Арина-то Родионовна еще как небось понимала! Ну, ценность не в этом смысле, что денежная…

– С родным человеком связано…

– Ну, и это конечно! Любила его – вот и подбирала. Также, как дядька его из дворни, – снова сделал Володя ударение на последнем слоге. – Никита Козлов, так его?..

– Никита Тимофеевич, да…

– Он-то вроде и сам стихами баловался, как говорится, хотя какие там могли быть стихи… Сам в деревне рос, знаешь…

– В станице! – поправил я с нарочитой серьезностью: большая, мол, разница.

– Да хоть в станице. Небось такое завернут – уши завянут!.. А тут он за барчонка радовался: благородные стихи!.. Может, что-то и прабабке внушил… по-моему, Леонтьич, они друг дружке помогали с ним справиться, а заодно и крестьянский ум-разум вставить…

Прав, прав Володя Семенов: при всем уважении к Михайловскому – при высочайшем, ну, ещё бы! – надо бы признать, что народное начало пушкинских стихов заложено все-таки здесь, в Захарове, где прошли самые лучшие, золотые деньки детства Александра Сергеевича… Другое дело, что, очутившись в Михайловском, снова в обществе няни, он опять мог радостно погрузиться в полузабытый мир:

 
Ах! умолчу ль о мамушке моей,
О прелести таинственных ночей,
Когда в чепце, в старинном одеянье,
Она, духов молитвой уклоня,
С усердием перекрестит меня
И шепотом рассказывать мне станет
О мертвецах, о подвигах Бовы…
От ужаса не шелохнусь, бывало,
Едва дыша, прижмусь под одеяло,
Не чувствуя ни ног, ни головы
 

……………………………………………

 
Все в душу страх невольный поселяло.
Я трепетал – и тихо наконец
Томленье сна на очи упадало.
Тогда толпой с лазурной высоты
На ложе роз крылатые мечты,
Волшебники, волшебницы слетали,
Обманами мой сон обворожали.
Терялся я в порыве сладких дум;
В глуши лесной, средь муромских пустыней
Встречал лихих Полканов и Добрыней,
И в вымыслах носился юный ум…
 

Вот: Александр Сергеич будто целенаправленно, сам указывает на истоки народного начала.

А в Михайловском, оказавшись в обществе няни, он наверняка её переспрашивал, наверняка заставлял снова пересказать для него и то, и другое… и пятое, как говорится, десятое.

«…если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться?»

Так ведь выходит, что «гость»-то этот – из Захарова!

И тут же невольно рассмеялся: а, может, это мы с Володей Семеновым, два таких вот бесцеремонных «гостя» из Подмосковья, без предупрежденья врываемся вдруг в «благородное собрание» профессиональных пушкиноведов, уважаемых не только в России академиков: «Здорово, ребята!..»… ой, нехорошо – нехорошо!

Тогда ли это пришло в голову, когда в Майкопе посмотрел на фамилию автора комментариев: Дмитрий Дмитриевич Благой…

Сейчас ли, когда слишком свободной цепи ассоциаций пытаюсь придать хотя бы относительный порядок?..

Вспомнил дом творчества в Гагре поздней осенью, когда писателей было – раз-два, и обчелся, а за столиками в основном сидели шахтеры, которые сюда «в себе принесли»: в просторном, ярко освещенном зале не завтракали-обедали-ужинали – утром, в обед и вечером, считай, закусывали… Среди простой этой публики, в основном средних лет, а то вовсе молодой, конечно же, выделялись три «божьих одуванчика»: высокий, с прямой осанкой благообразный старик в светлом костюме и в тюбетейке, которая благодаря рассеянному взгляду из-под очков её владельца имела вид академической шапочки, и с ним двое таких же древних ровесников: трогательно ухаживавшие друг за дружкой – и оба за своим соседом – муж и жена.

Мы сидели за одним столиком с Казаковым, вместе приходили в столовую, шли потом, не торопясь, прогуляться, и как-то я спросил его: мол, кто эти «долгожители»?

– Нехорошо, б-брат! – пожурил он, улыбнувшись. – Т-тебе не кажется, что не знать Дмитрия Дмитрича Благого – всё равно, что не знать Пушкина?

– Вот оно! – сказал я с понятным почтением. – А эта неразлучная пара?

Как хорошо, как тихонько и ласково мог Юра смеяться, когда был трезв и был в духе! Глаза под стеклами очков повлажнели, плотоядные губы расплылись в добрейшей, хотя не без насмешки, улыбке:

– Тут речь должна идти не о паре. Скорее – неразлучная троица…

– Это его брат? Или она – его сестра?

– Б-боюсь, ты и правда, не поймёшь, старичок! – явно забавлялся Казаков. – На твоей сибирской стройке, название которой вслух лучше не произносить, такого, конечно, не было…

– То-есть?

– Любовный треугольник, старик! Крепкий, как сталь, которую т-ты там в своей Сиб-бири… на этом самом з-заводе. Крепкий и неразлучный…

Тут стало до меня доходить: и почему живут в одном люксовом номере, и почему глядевшие им вслед моложавые официантки, невольно качают головой и прячут то ли жалостливую, а то ли завистливую улыбку.

– Хочешь-не хочешь, – начал было я, – а возникает вопрос…

– С вопросами на этот счет – к тете Маше, которая убирает в их номере, – продолжал издеваться надо мной, провинциалом, ещё недавно – «тайгой глухою», слишком хорошо знавший себе цену Юрий Павлович. – Она тебе, как понимаешь, может н-немало любопытного…

Ещё бы!..

Несколько раз спрашивала при мне Казакова, не приедет ли вскорости его друг «Лексаныч», который куда щедрее всех остальных платит ей за выстиранные рубахи… Однажды я спросил его: мол, что это за «Лексаныч», Юр?..

И не успел Казаков ответить, как тетя Маша с благодарной горячностью пояснила:

– Евгений-то, полностью, Лексаныч!.. Петушенко.

Невольно подумаешь, и правда что: за океаном знаменит, а дома – дома, ну, хоть разбейся!.. Все одно Россию не прошибешь.

Но мы о другом: о Благих. Вместе с «примкнувшим к ним»…

Вспомним-ка при этом «Черную шаль», написанную двадцатиоднолетним Пушкиным:

 
В покой отдаленный вхожу я один…
Неверную деву лобзал армянин.
Не взвидел я света; булат загремел…
Прервать поцелуя злодей не успел.
Безглавое тело я долго топтал
И молча на деву, бледнея, взирал.
Я помню моленья… текущую кровь…
Погибла гречанка, погибла любовь!
 

Поистине «африканские» страсти: недаром ведь ревнивец Отелло был негр.

Стих настолько трагически-«серьезный» – как бы сказали нынче, крутой, – что невольно покажется нарочито шутливым прощанием с ревностью…

Снова ирония? Опять полушутка?

Но не ревность ли в конце-то концов Александра Сергеевича и погубила?

А стоило бы дожить до шестидесяти… Не говоря о восьми десятках лет, в каковом возрасте лицезрели мы тогда «в Гаграх» почтенного академика.

Но, может, с этих уже прохладных высот видать дальше?

…Всякий раз, когда электричка начинает тормозить возле захаровской платформы, вглядываюсь в толпу на перроне: нет ли среди ожидающих Володи Семенова?.. Как правило, он стоит где-то посередине, садится в пятый или шестой вагон, где чуть посвободней, чем в последних, куда набиваются опаздывающие, и со временем мне стало казаться, что это говорит и о постоянстве его, и о предусмотрительности, и ещё о каких-то признаках человека солидного. Да и весь вид его: высокий ростом, не то чтобы уже располневший – пожалуй, больше вальяжный. Голова крупная, черты белого лица ей подстать, но светлые усы – тонкой и аккуратной прямой щеточкой, о которой он явно заботится. В голубовато-серых глазах прячется открытая, добрая усмешка… Или это я всегда их такими вижу, потому что разговоры мы ведем все больше эти – о том, что помнят о Пушкине нынешние его захаровские земляки.

Когда он входит в салон, поднимаю руку, мол, здесь я, давай сюда, а то привстаю, чтобы уж точно увидал и не пристроился у входа ко мне спиной. Если еду с попутчиком, тут же их представляю друг дружке, непременно рассказывая о володином родстве с няней Пушкина, и первоначальное удивление, а то и недоверие нового знакомого Владимира Ивановича всякий раз его забавляет и заставляет быть чуть словоохотливей…

– Порода, а!? – уважительно шепнул мне как-то под общий шум вагона наш кобяковский гость Алик, на самом деле – Алий, дитя кубанской казачки и черкеса, самоопределившийся, наконец, как православный русак, но все-таки ощущавший в себе некую раздвоенность.

– В общем-то, да, – сказал я неопределенно и тут, пожалуй, впервые задумался: а что же это ещё, и действительно, в моем друге сказывается?.. Такими и были издавна жившие под Москвой потомственные крестьяне-русаки или Володе значительности придает ещё и осознание своего родства с пушкинской няней?

В это утро он был явно в ударе – вопросов задавать мне не пришлось.

– Ты что ж думаешь, Леонтьич? – начал своим обычным чуть ироническим тоном. – Лев Николаич по деревням вокруг Ясной Поляны наоставлял детишек, как под копирку, а наш Александр Сергеич не успел? Эге, брат!.. Если учесть африканский темперамент и раннее развитие, а?.. Тут начал дружить с девчатами и всю жизнь потом сюда к ним побаловаться приезжал…

– Да ладно тебе – всю жизнь!

– А ты думал?.. Знали немногие, но как только он пропал в Москве, где его искать?.. В Хлюпине!

– В Хлюпине?

– Там всегда были девчата красивые. А доехать из Москвы…

– Не скажи. В те-то времена!

– А что стоило?.. В Перхушкове была большая ямская станция. Это теперь – Перхушково, и ладно. А тогда волость по нему называлась. Мы были Перхушковской волости Звенигородского уезда… Следующая большая станция по старой Смоленской дороге – Большие Вяземы. Там и сейчас есть такое место – Ямщина. Красивое место, еще недавно большой пионерский лагерь был… Два прогона от Москвы, а? А тут с ямщиком договорился и – чуть в сторонку. Как нынче от электрички – на такси…

Я, во-первых, не верил, а, во-вторых, по привычке Володю подзадоривал: да ладно тебе – окстись, мол!

– Ты слушай, пока рассказываю – слушай. Там в Хлюпине есть такие Колчины. Мы – цыгане, цыгане!.. А им: цыгане вы для тех, кто не жил тут и ничего не знает. А для местных вы – эфиопы!

– Так уж?!

– Да если б только они!.. В Захарове жил дед Вася, тоже якобы цыган… Тут цыган этих липовых!

– Как «собак нерезаных»?

– Ну, примерно.

– А, может, липовых эфиопов?

– У Цветковых и сейчас тут родня… А когда жив был Борис Васильич, тот и не думал отпираться. Нос плоский, а губищи – на километр. Работал трактористом: соляркой измажется – ну, негр, как есть – негр. Его не только за глаза, и при нем самом: Поль Робсон. Такая была кликуха.

– А, может, Александр Сергеич тут ни при чем? – пытался я охладить захаровский володин патриотический пыл. – Кто-нибудь из Ганнибалов постарался… кто-то другой, мало ли?

– Поздно ты, Леонтьич, хватился: многие теперь уже ушли, – посерьезнел Володя. – Был такой Анатолий Поваров, электрик… ну, начальник участка, не все равно. Вот он все это собирал и доказывал. Недаром дружил с Галиной Васильевной, она теперь в музее работает. И Капитолина Васильевна его уважала, она теперь тоже при музее.

– Та и что твой Анатолий Поваров?

– Он говорил: читайте, ребята, Пушкина – там все есть. Сейчас точно не помню, домой приедешь, в «Руслане и Людмиле» посмотри… Описание захаровской поляны – один к одному. И как там его девица смущает… может, даже уговорили: надо же барчуку научиться утехам, так ведь?

К этому можно по-разному относиться, но ведь нашел я потом в поэме это место, нашел… После того, как Пушкин описывает сон околдованной Черномором Людмилы, и то, как, «бесплодным пламенем томясь», страдает возле неё Руслан, следует лирическое отступление – и в самом деле, довольно прозрачное:

 
И верю я! Без разделенья
Унылы, грубы наслажденья:
Мы прямо счастливы вдвоем.
 

…………………………………………

 
Я помню маленький лужок
Среди березовой дубравы,
Я помню темный вечерок,
Я помню Лиды сон лукавый…
Ах, первый поцелуй любви,
Дрожащий, легкий, торопливый,
Не разогнал, друзья мои,
Её дремоты терпеливой…
Но полно, я болтаю вздор!
К чему любви воспоминанье?
 

Нашел я это, раз и другой перечитал и долго потом сидел, чему-то едва осознаваемому улыбаясь…

Милые вы мои! – все думалось. – Как бережно хранят, как трогательно помнят мельчайшие подробности, из которых вырастают дорогие их сердцу легенды… А, может, и правда, нет дыма без огня? Может, – нет?!

Кто-то защищает диссертации, пишет научные исследования, основанные на бумагах из захаровского сундучка Семеновых… Не исключено, что тот или иной листок из него выпорхнет за рубеж и занесет его на какой-нибудь аукцион, где продадут его не за малые деньги… Таков, к сожалению, нынче наш мир, таков!

А им тут, за здорово живешь все раздавшим народным пушкинистам, осталось все-таки самое главное: незамутненная ничем цельная любовь к своему великому земляку.

«Читайте, ребята, Пушкина там все есть!»

Ишь: эфиопы!..

Как-то мы с Володей неожиданно встретились на перроне в Одинцове: он там работает, а я приезжал по каким-то своим делам.

После радостных восклицаний он вдруг примолк, внимательно в меня всматриваясь, спросил вдруг:

– Ты в церковь ходишь?

– Стараюсь бывать.

– И причащаешься?

– Стараюсь тоже…

– Когда последний раз причащался?

– Месяц назад. В монастыре… Может, даже меньше. Да и у нас теперь в соседнем селе, в Тимохове церковь. Во имя Серафима Саровского. Рубленая. Красотища!.. Богатые ребята построили. И батюшка сибирячок, из-под Иркутска: отец Владимир.

– От Захарова до Тимохова по прямой – всего ничего, – сказал он. – Оттуда тоже наши невест брали. Считалось, тоже хорошие девчата. Как и в Раёве. Даоттуда к нам раньше по прямой…

– Почему – раньше?

– Теперь-то не пройдешь, позарастало… А Тимохово от тебя рядом: молодец, что ты ходишь.

– Прекрасная дорога.

– В том и дело, что мы теперь – только по дорогам, а тропки…

– «Позарастали стежки-дорожки»?..

– Конечно! Грибники все истолкли, а старые «стежки-дорожки» позарастали.

– А с чего это вдруг – про церковь?

Он опять будто похвалил:

– Вид у тебя благостный.

У меня как раз сложная продолжалась полоса, я хмыкнул недоверчиво:

– Хорошо, если, и действительно, так.

– Я тебе говорю, – уверил Володя. – И строй речи у тебя все-таки особый… по нашим временам.

– Давай! – сказал я, посмеиваясь. – Давай.

– И ты никогда не материшься…

– Володя? – укорил я тоном. – Еще чего! Разве это заслуга?

А он опять за своё:

– По нашим-то временам!

– С чего это, и правда что, взялся? – спросил его. – Сам-то в храм часто ходишь?

– Не получается! – сказал он горько. – То работа, то… всякое, знаешь.

– А откуда же ты тогда – и про строй речи. И – о благости?

– С детства, наверно, помнится. Как приболеешь… да не только это. Всякого бывало по молодости… А куда? Как что случится. Конечно, к бабкам. К знахаркам. К заговорщицам… те давай молитвы шептать. У нас в роду было много.

– Стоп! – обрадовался я. – Погоди: Арина Родионовна тоже была знахарка? Тоже умела заговаривать?

Володя рассмеялся:

– Н-нет, она, по-моему, нет!

– По-твоему, или – точно?

– Ну, вроде точно. У неё другие были таланты… а почему о ней вспомнил?

А у меня в сознании вдруг как бы окончательно это оформилось: то, что уже несколько лет покоя не давало:

– Почему, спрашиваешь. А подумать?.. Не она ли мальчишку от французского всего отшептала?.. А к русскому – ну, как приворожила!

И раз, и другой Володя качнул крупной головой, словно что-то прикидывая, потом одобрительно сказал:

– Меняйся, Леонтьич, на Захарово! И тоже будешь, как был Толик Поваров…

– У вас там своих «пушкиноедов» хватает, ладно!

– Вообще-то, да, – он согласился. – А в Кобякове твоем всё меньше… а раньше кобяковские брали наших девчат, сколько дворов, считай, было с бабами из Захарова!..

В нашем Кобякове сейчас всего-то двое малых детишек, которые тут родились и в нем прописаны: внучка Василиса, ей два с небольшим годика, и внук Ваня – ему на днях, будем живы, исполнится год.

Василиса уже «болясика» – большая, и с ней мы гуляем за ручку, а Ваня со слов сестры пока «маколя» – маленький, и на прогулку везу его в коляске.

Тяжелые грузовики с длиннющими армированными плитами, едущие на дальнюю окраину, где выросли коттеджи «новых русских», автокраны с бетономешалками, прочая ревущая техника – все это окончательно испортило единственную деревенскую улицу, вся в глубоких выбоинах, и мы выбираемся на плохенькую, но всё-таки получше, асфальтовую дорогу чуть в сторонке от Кобякова. Возле бывшей фермы с давно зияющими пустотой окнами и дверьми и на днях обвалившимися стропилами поворачиваем налево и катим под горку, но у поворота на Тимохово снова берем левей, взъезжаем на небольшую горушку. Отсюда дорога идет к стоящему на противоположной стороне окаймленного лесом обширного поля зданию разоренного санатория, которому она, дорога эта, появленьем своим, собственно, и обязана.

А какой, какой был красавец!

Московским горкомом партии замышлялся как детский, и не осталось, кажется, ничего не сделанного для его уникальности. По великолепному проекту построенный на месте сожженной когда-то барской усадьбы он стал на опушке, как тут и был. В чащобу леса уходила от него давно заросшая, но все-таки ещё четко ограниченная вековыми липами неширокая проселочная дорога к Хлюпину, под пологим скатом за ним угадывались в кустарнике смутные очертания просторного водоема с разомкнутой горловиной взорванной в революцию плотины. Говорили, что и плотину потом потихоньку восстановят, пруд зальют снова, и откроют для ребятишек прогулочную, с экипажами на лошадках и на пони аллею…

Пока же в то время властвовала санаторием самая современная медицинская наука: каких только в нем не было предусмотрено лечебных кабинетов, игровых и оздоровительных залов. Дабы не нарушать «окруженной среды», как, посмеиваясь, говаривал в Сибири давний мой старший друг и наставник по таежной охоте дедушка Савелий Шварченко, Савелий Константинович, не только котельную – все вспомогательные, включая пищеблок и столовую, службы обосновали вдалеке от главного корпуса, на другой стороне дороги – тоже на красивой опушке.

Опасность пришла с другой стороны.

Когда все уже готово было «под ключ», когда оборудованием, в том числе дорогущей медицинской импортной техникой, были забиты практически все помещения, оставалось, как говорится, разрезать ленточку, грянула перестройка, и – началось!

Такой открытой, хоть шла все больше ночью, грабиловки, не приходилось видеть со времен Отечественной войны, когда наши уже оставили станицу, а немцы её ещё не заняли… И через год другой, также, как на молочной ферме, засквозили черной пустотой окна и двери, только красавец-корпус, сложенный из светлого, под полу-беж, кирпича, как бы чуть приподнялся да так в изумлении и замер, так нерушимо и стоит: бывало ведь и тогда, что строили на века…

Чтобы не дразнить неизвестно что стерегущих теперь собак, может быть, уже брошенных людьми и продолжающих впроголодь нести свою честную службу уже по привитому человеком инстинкту, мы с Ваней поворачиваем обратно, снова проезжаем мимо разрушенной фермы, катим дальше – мимо кооперативного «зеленого магазина», получившего название сперва по внешней окраске, но после начавшего упорно подтверждать знаменитый марксистский тезис о единстве формы и содержания, катим мимо «альтернативной» ему частной азербайджанской палатки…

Слева теперь тянутся догнивающие домишки военного городка ракетчиков из знаменитого «третьего кольца» обороны Москвы… То мы, случалось, чуть ли не потайными тропками пробирались к их магазину, в котором тогда чего только не стояло на полках, – теперь оставшиеся там «последние могикане», пошатываясь, бредут к нашему «зеленому», и рано постаревший прапор, от пепельно-серых щек которого ещё недавно можно было прикуривать, так ярко пылали, приняв свои «боевые сто пятьдесят», в который раз начинает рассказывать, как по секретной подземной дороге добирался чуть не до центра Москвы за какие-то тридцать пять-сорок минут, и чтобы хоть раз «отменили электричку» или «расписание изменили» – ни в жисть!..

Справа за магазином начинается обширное поле, тоже окаймленное дальним лесом. Ещё недавно тут сеяли пшеницу, овес, потом пускали его под траву – будто и сейчас вижу и ходившие под ветерком живые волны хлебов, и в сцепке с викой да клевером твердо стоявшую стеной тимофеевку… Нынче который год поле зарастает дурниной, но по осени сюда непременно приезжают комбайны, аккуратно её выкашивают. Недоумевал сперва: а зачем, в таком случае, зачем?

Увидал как-то и раз, и другой стоявшие обочь дороги рядком несколько «мерседесов» и людей с видом опытных землемеров возле них, потом как-то – два-три «лендровера», владельцы которых тоже хозяйски, явно со знанием дела жестикулировали, и тут вдруг открылось: эге, брат!.. Как же ты приотстал. Под знаменитым Новокубанском, что рядом с Армавиром на родине, все продолжаешь толковать с известным ещё недавно на весь Союз хлеборобом Владимиром Яковлевичем Первицким и старым своим, ещё с сибирских времен, дружком Володей Ромичевым об их опыте посевов на больших площадях, а тут давно уже иная технология обработки земли – иная!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю