Текст книги "Вольный горец"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
СЭМАУР
На выставку самоваров позвали за час до открытия, заторопился и в спешке не подумал, что к нашей с Юнусом работе, к его «Милосердию Черных гор…» может она иметь, ну, самое прямое, что называется, отношение.
Это уже потом припомнился мне отрывок из пушкинского «Путешествия в Арзрум», который в Майкопе мне пришлось выучить наизусть ещё и потому, что начинается он прямо-таки сакраментальным для черкесов вопросом: « Что делать с таковым народом?»
Многие тут до сих пор не могут простить его Александру Сергеевичу, хотя сразу же вслед за ним в тексте следует достаточно мирное: «Должно, однако ж, надеяться, что приобретение восточного края Черного моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением.»
Юнус-то молодец: пушкинскую мою «подачу» разыграл, и в самом деле, блестяще, на всю катушку, как говорится, раскрутил. Разожженный им в самом начале «Милосердия…» и прямо-таки исходящий затем творческим жаром «сэмаур» – так наш «самовар» звучит в адыгском произношении – и согрел сердечным теплом, и мирным домашним светом озарил не одну страничку романа, любо-дорого было перечитывать их в « дострочнике», радостно, хоть и непросто, на истинный русский лад достойно перелагать, а когда натыкался на печальные подробности нынешней жизни на Кавказе – что ж, с понимающим вздохом отдавал должное не только упрямству, но и деликатности моего друга-черкеса…
Но сперва я обо всем об этом не вспомнил, а нахлынуло давнее: как три десятка лет назад, когда жил в Майкопе, не то что ходил – прямо-таки шнырил по воскресеньям между бескрайних рядов местной «толкушки», высматривал и самовары, и всякие другие старинные вещички, которых в те поры имелось тут в изобилии… Уже до революции этот небольшой городок считался не только зажиточным – среди насельников его было достаточно людей интеллигентных в самом добром смысле этого слова, еще незапачканного тогда неоднократным предательством якобы родного народа.
Тут я успел застать в живых одного из первых русских летчиков, Петрожицкого, командовавшего в Гражданскую «рев-авиацией». С печальным сердцем и сегодня посмеиваюсь, вспоминая его «рассказы из инвалидной коляски»: как в чистом поле где-нибудь вдалеке от боев слетались по-дружески потолковать да рюмку-другую выпить «белые» да «красные» однокашники первой в России летной школы, как по-братски договаривались хранить друг друга при неожиданных небесных свиданиях на встречных курсах.
Куда трудней пришлось ему потом в лагерях, но и через них он, несгибаемая старая школа, смог пронести старинную скрипку, нет-нет да звучавшую ночью в бараках, объединивших, наконец, «белых» и «красных». Побежденных и победителей…
Нет-нет, только начни – о Майкопе, только начни: тогда же, в Гражданскую остались тут бедовать разночинные беженцы двух столиц, а после Отечественной он превратился в «город отставников», многие из которых в конце войны «добивали врага в собственном логове» и умудрились не только вернуть обратно кое-что из награбленного немцем в России, но и прихватить заодно много всячины, раньше на родине не виданной…
Пяток старых, с медалями самоваров я увез тогда отсюда в Москву… таких, пожалуй, и не будет, думал теперь, на выставке!
Один из них особенный, варнойсамовар. Для приготовленья еды.
Краника у него нету, зачем, зато внутри есть перегородка сверху донизу: сразу можно сообразить и первое и второе, либо два горячих блюда одновременно. Крышка состоит из двух половинок, они, само собою снимаются, а изящная ложка на длинной вертикальной ручке с загибом на манер скрипичного ключа на конце устроена таким образом, что носок её способен забраться в самый, казалось бы, недоступный уголочек внутри…
Изрядная коллекция в доме у нас имелась и до того, но этот, варной, что называется, добил меня, – оставил вдруг все остальное и несколько дней, полный мучительного блаженства, корпел над многостраничным рассказом «Колесом дорога», закончил его как раз накануне отъезда в Гагру, в дом творчества, и первым его читателем, так вышло, стал Юра Казаков, светлая ему память: Юрий Павлович.
Может быть, это вообще была лучшая пора моей жизни?
Сухая, исходящая все ещё мреющим над морем воздушком поздняя осень, промозглая, с затяжными дождями зима со скучающими в парке среди пальм мокрыми павлинами, начало сырой весны с гулким боем тяжелой волны о бетонную набережную… Именно в это время, когда писательская братия предпочитала уют Каминного зала ЦДЛ в Москве, а здесь хозяевами не только большого многоэтажного корпуса, но и крошечного Приморского, в сезон достававшегося лишь писательской элите, тоже становились донецкие, тульские да сибирские шахтеры… пробующие сперва в «Гагрипше», самом престижном ресторане, любимое сталинское вино, «Киндзмараули», но уже к середине отпуска начинавшие забираться все выше и выше в гору, стучать в калитки грузинских да абхазских домов в поисках чачи покрепче да подешевле… именно в это глухое межсезонье съезжались мы с Казаковым в Гаграх.
– А п-почему я д-до сих пор не знал тебя? – спросил он, когда впервые прочитал несколько рассказов.
Недавно возвратившийся на Кубань, на родину, из Сибири, я внимательнее обычного ловил перемены в речи моих земляков и потому ответил ему новомодной здесь тогда категорической фразой: это – твой вопрос!
Не то чтобы заикнулся сильнее обычного – он прямо-таки захлебнулся удивлением:
– М-м-мой, считаешь?!..
– А чей же? – спросил я с кубанским напором, соединявшемся тогда во мне с сибирской гордыней, родной сестрой провинциальной наивности.
– Т-ты меня д-даже не удивляешь… Сказать – огорчил? – спросил он тоном опечаленного учителя. – Почему Распутин прислал мне книжку… Лихоносов свою прислал. А ты – нет. Или считаешь…
Тут только стало до меня доходить…
И если бы окончательно дошло в конце-то концов хоть когда-нибудь. Если бы!
Посылать свои книжки «классикам» либо отдавать из рук в руки со словами пиетета в дарственной надписи «великим», к большому сожалению, я так и не научился.
Сперва мы слегка поспорили, когда Казаков прочел мой рассказ о самоварах…
Описывая в самом начале старинный медный пятак, я позволил себе сказать, что «отчищали монету, видно, без особого упорства, она так и осталась темною, и сквозь прикипевшую к чеканке ржавчину пятнами проступала глухая прозелень…»
– П-пра, имей в виду! – сказал он, возвращая рассказ. – На пятаке. Празелень!
– Ты считаешь? – переспросил в своей обычной манере.
Он усмехнулся:
– Это не я так считаю. Так считает «великий», к-как ты помнишь, и «м-могучий» русский язык.
Теперь иной раз бывает неловко за тогдашнюю дремучесть, теперь во всех, какие были с тех пор, изданиях рассказа «Колесом дорога», конечно же, стоит это, позволю себе, казаковское«пра…»
А тогда, когда я с ним, наконец-то, согласился и тут же слово поправил, Юра сказал: ну, вот, мол, и хорошо. Теперь он может с чистой совестью посоветовать: а не хотел бы я посвятить этот рассказ ему, Казакову?
Не стану пытаться описать юрину улыбку, по-детски светлую и беспомощную в те дни, когда переставал выпивать…
– П-посвяти?
– Да что ты! – воскликнул я искренне. – И правда: сочту за честь!
И до сих пор так думаю об этой на всю жизнь одарившей меня его просьбе… До сих пор.
Уж не знаю, честно говоря, что могло в нем Казакова растрогать: рассказ был о том, как ещё в Сибири, утонувшей в снегах, в затерянных в тайге деревеньках начал я собирать поддужные колокольцы и самовары, как продолжал заниматься этим уже на юге, и старый мой товарищ, директор школы, который на этот счет меня все подначивал, вдруг расщедрился и подарил мне трехведерного великана из бронзы, не один десяток лет небось баловавшего чайком дорожный люд где-нибудь на постоялом дворе…
Тут же мы решили его опробовать, теплым и солнечным ноябрьским днем, которые бывают в кубанских предгорьях особенно хороши, большой компанией, с женами и ребятней, выехали за станицу. Водицы для чайка решили набрать в известном на всю округу ближнем родничке, мальчишки переставили самовар в «газик» председателя колхоза, и тот посадил за руль двенадцатилетнего сына: ничего-ничего, мол, – парень уже не по таким горам ездил!
Укатившей с самоваром команды не было почти два часа, мы все уже чего только не передумали, а они появились уставшие, изгвазданные, все в мокром: никто им, так вышло, не объяснил, что с самовара надо снять крышку – по очереди заливали его через крошечное, с копеечную монету отверстие, откуда выходит лишек пара, когда закипит самовар: через паровичок.
Была в рассказе, конечно, окрашенная в осенние тона грусть по уходящей русской старине, которая вскорости никому не станет нужна… Наверное, было что-то ещё, до чего не хочу теперь докапываться: довольно того, что всякое воспоминание о нем вызывает радостную и благодарную память о Юре Казакове. Юрии Павловиче.
Потому-то так горячо и отозвался на неожиданное приглашение из Республиканского музея Адыгеи, ещё недавно бывшего попросту краеведческим, потому только там уже и подумал: как жаль, что нету рядом Юнуса – ну, как жаль!
Небольшими группками стояли в просторном холле музея почетные гости, разомкнутым кружком держалось начальство из Министерства культуры, перед телекамерой кто-то уже давал интервью, но встретивший у входа директор музея Альмир Абрегов, старый знакомец, подвел меня сперва к столу с окруженным фарфоровыми чашками самоваром: отведать чайку с адыгскими сладостями.
Потом начались и короткие, и длинные речи, понял, что тоже придется говорить и лихорадочно стал соображать, как бы в грязь лицом не ударить… И самовары, увезенные из Майкопа, и посвященный Казакову рассказ – все это, конечно же, хорошо, но где как бы необходимый при этом случае адыгский колорит?
В романе у Юнуса он был.
Чуть не на первых страницах рассказывал о бытовавшей тогда в его ауле игре в «сэмаур»:
«Тебе ещё два-три годика, ещё и говорить толком не научился, а тебя уже подталкивают к одной из двух стоящих друг напротив друга цепочек:
– Праныч будешь, запомни… иди-иди!
Привезенный, значит, из города русский пряник… ну, что тогда могло быть вкусней?
Каждый назывался какой-нибудь, вроде этой, вкуснятиной, каким-нибудь лакомством, и – начиналось!
– Сэмаур, сэмаур! – кричали из одной цепочки в другую. – С чем чай будешь пить?
– Праныч! – выбирал тебя вдруг очередной, и ты должен был стремительно вырваться из своей цепочки и мчаться в противоположную – к тому, кто выкликнул тебя… а-енасын!
Как крепко мы держали тогда друг друга за руки!
И как ждали друг дружку – если тебя позвали.
– Сэмаур, сэмаур, с чем чай будешь?!
Кого только среди нас не объявлялось…
Ну, смалечку ты и „такыром“ готов побыть – кусковым сахарком. И, само собой, „шхэнтэжий“ – конфеткой-„подушечкой“.
В семье у нас это потом в поговорку вошло – один из моих младших братьев, кажется, Юсуф, сказал как-то приехавшему с гостинцами из Краснодара отцу:
– Зачем ты возишь так много этих маленьких „шхэнтэжий“? Привезешь одну в следующий раз? Большую, как подушка у ныне на кровати?
Как это по-русски: губа не дура.
У черкесов попроще, но, может, значительней?
У нас: ты не дурной!
Наверное, игра в „сэмаур“ и эту цель, как говорится, преследовала: открывать мир. И разве это казалось познаний чисто кондитерских?
– Сэмаур, сэмаур, с чем ты – чай?
– С пэлькау!
С облитыми сахарным сиропом пышными хлебцами…
– Сэмаур, сэмаур!..
– С хъалу!.. С хъалу!
И пыталась разорвать сцепленные руки девочка, назвавшая себя самодельной, из жареной кукурузной муки, халвой…
– Сэмаур, сэмаур!..
– Халау, халау!
Тоже халва, но другая – купленная в городе русская, с таким аппетитным запахом каленого подсолнечника, жареных семечек…
Разве не было в беззаботных этих криках неосознанной надежды на счастливые перемены в скучной и небогатой аульской жизни?»
Но вот переменилось все… и как, как!
Тут мне придется опустить и сцену нашего с Юнусом чаепития на двенадцатом этаже, на лоджии моей московской квартиры: неожиданно для меня он ввел вдруг её в роман, и у меня не поднялась рука трогательные строки моего кунака вычеркнуть… Придется также опустить… или нет, нет?.. Иначе порву «самоварную» стежку, которой насквозь прошит весь роман.
«Бабушка Прын перед сном рассказывала мне, что мой дедушка – прославленный касапыш-мясник, что его знают не только адыги – знают казаки, что бывает он в далеких городах Закубанья, и там тоже его знают.
Порой не хватало одного самовара, приходилось нам с дедушкой второй раз разжигать огонь…
Естественно, откуда им было знать, кому самоваром они обязаны, они о тебе, о Пушкине, не подозревали, милостивый государь, и скорее всего не ведали. Им было хорошо и приятно вот так сидеть и пить чай вприкуску и обсуждать неторопливо свои дела… Где мяса побольше, где оно подешевле, где подороже. Как лучше угодить людям. Как при этом не прогадать. Самому на бобах не остаться.
Им не дано было знать о твоих миротворческих, – так модных нынче на Кавказе! – усилиях, но все ж таки подспудно у них в голове, у каждого, как тоже нынче модно, – в подсознании крутилось что-то подобием эха. Мой дедушка и его закубанские гости догадывались, что какой-то „настоящий русский“ придумал этого бронзоволицегос жаровнею в груди, ну, и что, придумал так придумал. Вот и слава ему! Они, самоварники, так и сидели за большим, покрытым черным турецким лаком столом, словно раскаленные огромные бородатые угли. А моя хлебосольная бабушка Прын в такие часы возле них вся светилась-крутилась, как новенькое веретено! Давно это было, но все равно отчетливо слышу, как хрустит колотый сахар в зубах у разомлевших от длинных разговоров и горячего чая гостей-мясников…»
Были они, надо сказать, люди необыкновенные, каждый со своею особинкой…
«Считалось, что дедушка Мос тоже иазэ– врач… Бабушка рассказывала ему о болезни кого-то из аульчан, а он расспрашивал о подробностях, просил уточнить, что это за болезнь, иногда сам ходил к больному, чтобы убедиться лично, как говорится, а потом отрубал именно тот, который надо было кусок от туши „молодого, здорового и сильног быка“ и говорил бабушке:
– Отнеси и скажи, что через три дня он поднимется, ещё через три ходить начнет, а через десять дней будет бегать – никто не догонит!
И так всегда и бывало, ей!
Иногда дедушка передавал, чтобы за „лекарством“ к нему прислали мальчика или пришел бы кто из мужчин… Рассказывая об этом, бабушка чего-то недоговаривала, и только потом покойный брат, старший Аскер, погибший в аварии братик мой дорогой, объяснил мне, что речь шла о семенниках или железах самцов – козлиных, бараньих или бычьих яичках, которые творили чудеса и якобы поднимали больных чуть ли не с того самого стола, на котором на кладбище обмывали покойников…»
Но не те пошли теперь на Кавказе гуртовщики: бывшие продавцы скота предпочитают торговлю людьми… И не те пошли мясники.
«Две шеренги парней, у которых молоко на губах не обсохло, замерли одна напротив другой:
– С чем чай будешь пить, Заурчик?
– А ты с чем, Ваня, попьешь?
И пьют, пьют…
– С бомбами, с бомбами!
– С минами на растяжках!..
– С лимонками!
– А мне – радиоуправляемое взрывное устройство!
– Мне очереди из „калашникова“ хватит…
– Из крупнокалиберного…
– „Муха“ попала! Гранатомет.
И пьют, пьют… Кровью захлебываются.
Мы с тобой, кунак, всегда одинаково понимали… одинаково жалели их всех.
Печально посмеивались: знал бы бедный А.С., [1]1
В романе Юнуса Чуяко – уважительное именование Пушкина: наш дорогой.
[Закрыть]что подпольный заводик по переработке нефти в Чечне зовут нынче „самовар“! Но любители обжигающего напитка сидят вокруг таких самоваров не только в Черных горах – в скольких московских кабинетах! Привычка, заведенная ещё исстари: москвичи – известные чаевники-водохлебы!»
…Альмир, долго живший перед этим в Абхазии и помогавший ей, насколько знаю, в последней войне, стоял со мной рядом, и я тихонько сказал ему:
– Ты-то знаешь, само собой, что по всей земле только три русских слова не нуждаются в переводе: самовар; спутник; « калашников». У меня даже есть крошечный рассказик об этом: «Самовар, спутник Калашникова». И слава Богу, что ты в своем музее устроил выставку самоваров, а не «калашей», которых в Майкопе наверняка куда больше, чем самоваров…
И директор музея, которого давно знаю, чему-то потаенному улыбнулся…
Все речи были по-русски, но тут предупредили, что очередная выступающая плохо пока знает русский язык: в Адыгею, на родину предков вернулась из Турции только что.
Молодая, в хиджабе, симпатичная женщина, чуть смущаясь, заговорила по-черкесски, но то и дело различал я такое знакомое: сэмаур… сэмаур…
С нарочитым вниманием слегка наклонился к ней готовившийся переводить один из сотрудников музея, но все ждал, то и дело покивывая – наверное, готовился пересказать потом сразу.
Как-то уже приходилось писать об этой особенности адыгской речи: мужчины говорят – и будто слышишь булатный скрежет. Недаром в моей казачьей станице, расположенной на месте бывшего аула бесленеев и граничащей с абазинами о говоре черкесов скажут и сегодня: джергочут.
Но женская речь!
И правда же: щебет птиц.
Ну, может, ещё и воркованье, тем более, что все слышалось: сэмаур… сэмаур.
– Она говорит, когда покидали родину махаджиры, пытались взять с собой не самое ценное, – начал тихонько переводить придвинувшийся ко мне Альмир. – Брали самое дорогое душе и сердцу… И брали самое необходимое. Многие унесли с собой самовар… И никогда потом не жалели об этом… на чужбине он сделался вдруг не только предметом гордости… Во многом стал определять общественное положение. Турки стали говорить: о, у этого черкеса есть самовар! – и старый мой знакомец вдруг съехал с академического тона, простосердечно и даже как бы с некоторым оттенком недоумения свойски спросил. – Ты представляешь?!
У меня у самого уже пощипывало в глазах: мать история!.. Каких только поворотов нет на бесконечных твоих дорогах!
– Если черкес приглашал кого-нибудь к себе в дом и ставил самовар, то подчеркивал этим свое уважение к гостю, – вздохнув, продолжал Альмир. – Турки переспрашивали друг дружку: как тебя угощали? Какой был чай? Из самовара?.. Ты его видел?
А меня вновь вернуло к роману моего друга, в котором перепады во времени соседствовали с фантастическими встречами автора с реальными героями прошлого, и появленье их нынче в доме писателя-черкеса или в Майкопе на улице было делом обыкновенным, чуть не рутинным…
«В ту лихую годину пеший караван из шестидесяти тысяч – а в нашей республике и ста тысяч нынче не насчитаешь! – адыгов из гордого племени абадзехов спешно, со скарбом на плечах покинул свои извечные горные ущелья. Помнишь, кунак, как он, урус-стихотворец, горячо их отговаривал?.. Бесполезно!
Посреди почти неслышного шума от быстрой ходьбы раздастся вдруг тяжелый перезвон многочисленных лъонх – надочажных цепей, крючков и головок, служивших до этого покинувшим свои сакли для подвешивания котлов над огнём. Завернутые теперь в тряпье, они лежат в основном на разбитых плечах усталых женщин. Может быть, Пушкин тоже старался подсоблять махаджирам? На правом плече у него лъонх – надочажные железяки, а левой рукой перехватывал у кого-то пустую колыбельку…»
Но вот, оказывается теперь, что с чувством исполненного долга, как говорится, Александр Сергеевич мог бы нести тогда и любимый свой самовар… а-енасын!
Как часто говорит в своих текстах мой друг Юнус.
Само по себе восклицание это не имеет собственной смысловой нагрузки, интонация его зависит от сути того, что перед этим было рассказано…
Так что пусть каждый сам для себя определит, как он это «а-енасын» произнесет.
Бохуапще, дорогие мои!
Пусть множится ваша отара!
Если, конечно, она у вас есть…
«ВО ГЛУБИНЕ СИБИРСКИХ РУД…»
Так вышло, что на недельку-другую книжечка эта, «Я вас любил…» опять задержалась в моей сумке…
В Звенигороде (на самом деле тут – стоящее в конце железнодорожной ветки до него село Введенское) сразу доставал её, не то что с удовольствием – прямо-таки с жадностью принимался перечитывать, а через пару остановок, в Захарове, где восстановили, наконец, дом Ганнибалов и снова открыли в нем музей Пушкина, с интересом глядел на торопливо входящих в вагон, искал глазами старого знакомца Володю Семенова, так и живущего в Захарове потомка Арины Родионовны, у которого купили мы нашу избу в Кобякове… Он уже не раз подсаживался в Захарове, дальше ехали вместе, и я теперь заранее улыбался: расскажу об этой книжке Володе, и наверняка он тоже порадуется.
Не исключено, что в вагон могла вдруг войти всем видом своим боярским будто подчеркивающая, что достойна иной доли, но милостиво снизошла до общенародного транспорта Наталья Бондарчук, затеявшая многосерийный фильм о Пушкине и специально, рассказывали, – дабы здешним воздушком дышать каждый день – поселившаяся теперь в Захарове… А, может, вошел бы и сам Александр Сергеевич?
В дорожной крылатке поверх шубейки, в неизменном английском цилиндре и, конечно же, с тросточкой…
Тут дело не простое: пару эту – Наталью Сергеевну, продолжившую в кино отцовское, значит, режиссерское дело и одетого «под Пушкина», самую малость подгримированного молодого актера впервые увидал несколько лет назад в Иркутске, куда Валентин Григорьич Распутин пригласил нас, десятка полтора москвичей, на ежегодный фестиваль «Сияние России». Вместе были на встрече с иркутянами в театре, потом двумя-тремя словами и с нею, и с ним перекинулись в одном из музеев – в прочном до сих пор, из вечной лиственницы, старинном особняке Волконских, надежно хранящем не только хрестоматийное знание о неудачливых «перестройщиках» 19 века – о «декабристах»… Хранит он сегодня, по-моему, самое для России главное: ставшую народной легендой историю о золотом колечке молодой княгини Марии Николаевны, мчавшейся вслед за мужем в ссылку и отдавшей его сибирскому ямщику: чтобы тот не медлил, вез её побыстрей. Вместе с этой, казалось бы, не такой уж значительной историей музей надежно хранит всеобщее наше спасительное уважение к русской женщине, которое так и не смогла нынче замарать ни заграничная грязь респектабельных борделей, ни беспросветное хамство дома… это мы, все изображающие из себя рыцарей, затолкали вас туда нынче, родные мои, это мы!.. Но только на вас, поверьте, только на вашу память, над которой посмеиваются как над очень короткой, остается надеяться и нам, и всему русской кровью с молоком торгующему нынче по миру отечеству… но разве об этом мы начинали?
Конечно же, для первого раза кажется любопытным – увидеть «живого Пушкина» в мало что замечающей уличной толпе или во внимательном благородном собрании: надо же молодому таланту вживаться в образ?.. Вот и не выходит месяцами из образа, дело такое. «Выйди» – а вдруг потом снова в него да «не войдешь»?
Года три либо четыре спустя ясным июньским днем неожиданно столкнулся с «Пушкиным» в родных его северных местах, под Псковом – в селе Петровском неподалеку от Михайловского, где с минуты на минуту должны были открыть отреставрированный дом Ганнибалов, тот самый, слегка уменьшенная копия какого была в свое время построена предками Александра Сергеевича по материнской линии в подмосковном Захарове… Открытие предполагалось торжественное, вокруг московских гостей, среди которых были и видные чиновники министерства культуры с известными актерами да литераторами, вокруг псковского областного да местного руководства народ празднично копился перед воротами усадьбы, а за ними чуть в сторонке от центрального въезда на дорожке между ухоженных клумб стоял одинокий Поэт в дорожной крылатке и в цилиндре: тоже только приехал в свои края, ещё не успел и переодеться…
Я потихоньку пробрался через боковую калитку, чтобы так и снять его, пока одного, и, когда напомнил ему о встрече в Иркутске, он явно обрадовался: может, был не в своей тарелке и воспоминание о сибирской поездке хоть слегка его да согрело…
Но к чему я обо всем этом говорю?
А к тому, что есть некий достаточно четко определившийся круг причастных, так скажем, к «Пушкинской теме» и есть давно устоявшийся ряд – или, если хотите, колонна – почти непременных, где бы они ни состоялись, участников каких-либо мероприятий или торжеств, посвященных Пушкину… Изредка меняется лишь обрамление того и другого, благодаря чему и попал в Петровское ваш покорный слуга, – ядро же и там, и там остаётся монолитным. Вроде бы оно и понятно: можно ли «наше всё» доверить жалким любителям?.. Профессионалы же, само собой, во время этих высокоторжественных действ ещё больше проникаются так необходимым для них животворящим духом, подпитываются им, а заодно в порядке вещей слегка и подкармливаются, что ж тут…
А простенькая, в бумажной обложке книжечка, с которой я начал, издана в Сибири, в далеком Новокузнецке, «благодаря помощи и поддержке администрации г. Мыски.»
Много ли слыхали вы о Мысках?
Город это между тем знаменитый, известный на юге Кузбасса как столица шорцев, кузнецких татар. Стоит он на слиянии большой Томи и речки куда поменьше, хотя и с норовом, – Усы. Во времена моей молодости, в начале шестидесятых, когда мощную Томь-Усинскую ГРЭС уже успели пустить и «передним краем», как тогда модно было говорить, сделался наш Запсиб – ударная стройка Западно-Сибирского металлургического завода – оживший возле «Томусов» рабочий поселок снова как бы впал в спячку… Записные остряки любили рассказывать простодушную байку о том, как в тридцать седьмом году делегация местных жителей из охотников да шишкарей – добытчиков кедровых орешков – поехала в Москву, к товарищу Сталину с доверчивой просьбой создать отдельную Горно-Шорскую Республику: «Внима-а-ательно выслушал товарищ Сталин Торгунакова с Шерегешевым!.. Однако, будем решать, сказал. А вы пока оставайтесь в Москве. Обоих тридцать лет нету – до сих пор там, однако, ждут решения товарища Сталина!»
Но что поделаешь: городок Мыски в это якобы свято верит, потому что живут в нем по своему особому, мысковскомувремени.
Как иначе, и правда что, можно истолковать, что уже в наше «перестроечное» время здесь открыли памятник проводившему в этих местах знаменитые свои «зачистки» Аркадию Гайдару-Голикову, и на его открытие прилетал сюда сынок-соколик Тимур… ну, чем, скажите, как не глухой тоской посреди бескрайней тайги достопримечательный факт этот можно объяснить?!
Само собой, что вековечное спокойствие Мысков не мог поколебать и мой приезд сюда в качестве кандидата в Государственную Думу… ну, имел в моей биографии место, имел такой факт: в столице люди добрые, и такие пока тут есть уговорили меня «лечь на амбразуру» – прикрыть пустующее у них место в одномандатном списке. И я – хотите, как взращенный комсомольскою стройкой авантюрист с большим стажем, хотите – как чуть ли не штатный участник всеобщей игры под известным названием «Хочу все знать», а хотите – как человек, готовый в края сибирской молодости пешком с котомкой отправиться, а не то что за счет партии-однодневки, на белоснежном авиалайнере – на «шермачка» – так вот, я так или иначе, согласился, тем более, что никаких золотых гор избирателям обещать мне было не надо. Я им так прямо и говорил: приехал, мол, повстречаться с земляками, своими глазами увидать, как они тут живут, своими ушами услыхать, что знаменитого на всю страну губернатора своего зовут они не иначе, как Туленини в соответствии с этим чтут.
И вот в гостеприимном доме у старого друга Николая Никифоровича Конищева и милой его половины, умелицы Нины Васильевны, уже поели мы настоящих – «из трех мяс» и «с щепочкой» от деревянного корытца, в котором эти «три мяса» секли топором, – пельменей, а потом отправились в Дом культуры Томь-Усинской ГРЭС, где предстояло в роли кандидата мне выступить… Конечно, если бы в объявлении тоже пельмени «из трех мяс» пообещать, может и заявилась бы хоть половина того количества народу, который сидел за щедрым столом у Николая Никифоровича, но вот насчет пельмешек там как раз ничего не говорилось, и пришли всего трое.
Две женщины средних лет набросились на меня с такой энергией, словно перед ними неожиданно возникла последняя надежда хоть что-то завалящее, уже престижа ради, «прихватизировать», и, как знать, не постигла бы меня печальная участь гигантов социалистической индустрии, если бы не было со мной рядом боевой, значит, подруги – жены, с которой мы как раз на ударном объекте, на нашем Запсибе встретились и с опережением графика поженились.
Третьим моим доброжелателем был скромно одетый, но с галстучком на белой рубахе невысоконького росточка мужчина, примерно ровесник, который терпеливо стоял в сторонке от споривших женщин, то с интересом поглядывая на меня, то не очень дружелюбно – на собственные часы на руке.
Наконец, он не выдержал, из внутреннего кармана плаща вынул книжицу, подошел ко мне, отдал и потянулся пожать руку.
Я что-то такое мало вразумительное промямлил – мол, кто он, откуда, что за книга? – но он только с улыбкой, мягко сказал:
– Там все написано.
Ещё раз крепко сжал мне ладонь и пошел к выходу.
Тут же снова подступили ко мне с бесконечными «почему» энергичные «мысквички» – книжечку «Я вас любил» с профилем Пушкина на мягкой обложке открыл я лишь пару часов спустя, а читать взялся спустя пару лет…
Прости меня, дорогой Геннадий Максимович!
Прости, Гена!..
«…от Геннадия Неунывахина, – написано на титульном листе после моих имени и фамилии. – Запсиб. 1961 – 62 годы. „Металлургстрой“ и многое другое. Есть что вспомнить. С искренним уважением – автор этой книги. 28.11.99.»
В те годы я как раз работал в «Металлургстрое», в начале шестидесятых. Уже – редактором.
Он был наверняка из тех без году неделя бетонщиков или монтажников, кто приходил к нам в редакцию с крошечными заметульками либо просто так: посидеть на диване, поболтать, послушать, что «пресса» говорит не только на страницах «органа парткома, постройкома и администрации» стройки, но и так – по-дружески чистосердечно. По-братски. Глотнуть, одним словом, свежего воздушка.
А доказательством того, что был он тогда у нас в редакции, и действительно, свежим, как раз и является его книжица.
«В литературе о жизни и творчестве великого русского поэта А. С. Пушкина, кажется, нет недостатка. Однако внимание и любовь к нему не снижаются с годами, особенно в дни приближающегося юбилея – 200-летия со дня рождения.
Книга Г. М. Неунывахина, учителя литературы по профессии и пушкиниста-исследователя по призванию, „Я вас любил…“ вносит свой штрих, дополнение в этот огромный список книг о Пушкине.
Книга может быть рекомендована в качестве дополнительного материала для учителя-словесника при изучении жизни и творчества А. С. Пушкина в школе, а также для учащихся старших классов и студентов гуманитарных вузов.