Текст книги "Вольный горец"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)
Гарий Немченко
«Вольный горец»
ThankYou.ru: Гарий Немченко «Вольный горец»
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
Предисловие
ЗНАК РЫЦАРСТВА
Вся загвоздка в том, что Гарий Леонтьевич Немченко слишком русский. Он русский среди русских, он русский среди черкесов-адыгов, среди осетин, дагестанцев, чеченцев, грузин, армян и т. д.
Он русский и в наше непонятное время, в среде ещё непонятой общероссийской общественной формации. Русские ведь всегда считались непонятными и ещё долго будут оставаться непонятыми. Всё ясно, когда хочется поругать их, а когда нельзя, ну, невозможно не похвалить, вмиг забываются все добрые слова и даётся привычная отмашка: загадочная русская душа.
Загадка, конечно, есть, это все то же неистребимое желание оставаться русским, это даже не желание, а естественное, если хотите, богодуховное состояние, корни которого не подвластны ни текучим временам, ни самой вечности. Приходят властители, свои и чужие, давят и – славятся, хапают и – славятся, рубят под самый корень и – славятся. Казалось, ну, все сделали, чтобы духом русским вообще не пахло, а они, эти Немченко, Распутины, Беловы, Астафьевы опять вырастают и возрастают. И опять Слово слышится, песня поётся, и опять свои и иные мыслители и творцы создают шедевры на пепелищах неуничтожимой русской души.
Гарии Леонтьевичи неистребимы. Они живут в любом времени. Они здравствуют и в безвременье. Они не то чтобы не хотят, они не могут измениться. Вот как пишет рано ушедший от нас выдающийся русский поэт Юрий Кузнецов, который был близким по духу товарищем Гария Леонтьевича:
Бывает у русского в жизни
Такая минута, когда
Раздумья его об Отчизне
Сияют в душе как звезда.
Как видите, речь идет опять о душе. И не просто о душе, а о душе сияющей, сияющей, как звезда. Сравнение со звездой не может быть случайным, случайных слов у таких поэтов не бывает. Главное здесь не сияние, а далёкость этой звезды. Сиять может и засиженная мошкарой лампочка в грязном подъезде. Непостижимая отдаленность – вот что имеется в виду. И способность сиять, когда вокруг тьма и не видно ни зги. Но почему не как солнце? Потому, что с солнцем все понятно: это освещающий мир свет, это тепло. А звезда – это маленькая, сияющая, загадочная точка. Она ничего не освещает, никого не обогревает, она – как раздумье русского человека об Отчизне. Это раздумье, которое порождает печаль, но – светлую, грусть и слезы, но – очищающие, тоску, но заставляющую вспомнить, как сказал другой классик, что звезды кто-то зажигает, потому что это кому-то нужно.
Мне кажется, Гарий Леонтьевич Немченко занимался всю жизнь этим – ищет сияющие, пусть иногда очень слабо, звезды и сам их тоже зажигает. Он находит их в самых необычных местах и ситуациях, в неожиданных людях, которые живут очень уж просто, очень уж по-русски, а оказываются теми самыми корнями, на которых потом вырастает все то, что становится неистребимым ни во времени, ни в вечности и что опять будет названо русской загадочной душой.
Сотни и тысячи встреч, расставаний и воспоминаний. Сотни и тысячи друзей, близких товарищей, добрых знакомых. Неубывающая жадность до людей, до встреч, разговоров, до каких-то мелочей, пустяков. И все это потом, при совершенном отсутствии какого-то дозволенного жанра, выстраивается в некий жанр о судьбах людей, где уже нет мелочей и пустяков.
Гарий Леонтьевич Немченко из тех писателей, у которых надо читать всё. Бывают такие писатели. Они не в одной или двух главных книгах. Они во всех своих книгах. Но чтобы прочитать все его книги, надо быть таким же непоправимо русским, каким является он сам. Вот я адыг, в 50 лет меня назвали известным поэтом, в 60 – выдающимся. Скоро мне 70, и я с лёгкой душой и без всякого сомнения жду очередного повышения. Я не возражаю. У нас, у адыгов свои правила и мерки. По этим меркам Гарий Леонтьевич должен быть хотя бы чуток повыше меня. Но он неисправимо русский. Даже когда переводит романы адыгского писателя, за которые автору дают звание Народного писателя и Государственную премию. А переводчик, как правило, считается соавтором. Значит, и он внёс весомый вклад в адыгскую литературу. Но почему тогда не звучат в его честь фанфары, где номенклатура, которая просто обязана быть здесь и низко поклониться за отличную работу? Гарий Леонтьевич и сам написал немало произведений в самых различных жанрах, прославив или вспомнив добрым словом десятки людей – представителей разных национальностей нашей Республики.
Что спасает писателей, подобных Гарию Леонтьевичу? Что спасает человека, исколесившего Россию вдоль и поперек, повидавшего жизнь в провинциях и столицах, на великих стройках и погибающих хуторах и деревнях, в начальственных кабинетах и дружеских застольях, прошедшего через большие и малые беды, испытавшего судьбу со всеми её непредсказуемыми поворотами, глухими перекрестками и темными скользкими порогами? Что спасает писателя, живущего в самой богатой стране, с нищенствующим народом, где духовность подменена безнравственностью и где великая столица, прежде бывшая средоточием культуры и знаний, ныне превращается в рассадницу бескультурья и разврата? Спасает вера – вера в непогрешимость Небес, где все также загадочно сияют звезды, особенно Вера в «русского мальчика», одновременно простого и непонятного, грешного и чистого, упрямого и безотказного, темного и все понимающего, безрассудного и всевидящего. Этот русский мальчик Гария Немченко – наверное, и он сам тоже – седой мальчик, неистово верящий в русского человека, вообще в человека.
Кажется, он действительно верит в Микулу Селяниновича, русского мужика, пеше идущего с котомкой за плечами, которого на коне не может догнать Святогор-Богатырь. У Микулы в котомке – вся тяжесть земли. Микула хранит землю, а писатель – свет души человека. И веру в свой народ, веру в человека.
Дай Бог тебе, Гарий Леонтьевич, долгих лет и здоровья на твоем пути, да не померкнет в очах твоих свет далекой звезды.
Нальбий Куёк, народный поэт Адыгеи. Речь на праздновании 70-летия Г. Немченко в Майкопе.
ВОЛЬНЫЙ ГОРЕЦ
(ЗАПИСКИ О НАРОДНОМ ПУШКИНОВЕДЕНИИ)
«В Испании он испанец, с греком – грек, на Кавказе – вольный горец в полном смысле этого слова…»
Н. В. Гоголь о А. С. Пушкине
ПУШКИН В ОТРАДНОЙ
В журнале, где нынче тружусь, шло обычное заседание редакционной коллегии, и в самом конце его главный в дружелюбной своей манере напомнил: не будем, мол, забывать, что начался «год Пушкина», и публикации об Александре Сергеиче хорошо бы давать из номера в номер. Как бы ожидая ответа, обвёл всех взглядом, остановился на мне и, пока с нарочито серьёзным и в то же время чуть ироничным вниманием меня разглядывал, а я, охотно соглашаясь с ним, молча и с пониманием кивал, один из заместителей, мой старый товарищ, с усмешкой подначил: «Дай ему волю! Напишет: „Пушкин в Отрадной“.»
Тут странная такая история: о чём бы в последнее время ни писал, непременно упомяну родную свою станицу. Даже в самой крохотной статейке найдётся ей не то что подходящее – как бы даже законное место. Не исключено, даёт себя знать неосознанная тоска по временам далёкого и, кажется теперь, безоблачного детства, в котором, бывает, посреди бела дня незаметно даже для самого себя укрываешься, оставаясь сидеть в трудном раздумьи за рабочим столом – подобно тому, как ночью, поудобнее в постели устраиваясь, находишь, наконец, эту позу со склонённой к груди головой и прижатыми чуть не к подбородку коленями: «утробное бегство». Может быть, разгадка в другом: нынешняя непреходящая тревога за ближних и дальних и боль за Отечество, хочешь или не хочешь, то и дело извлекают из глубин подсознания постоянно, как сердце, пульсирующее там: родина, родина, родина!..
Это не очень весёлое предположение пришло теперь, когда начал писать о Пушкине и Отрадной, но тогда, в редакции, дружеская подначка вполне могла бы побудить меня к грустному размышлению о психологии заскорузлого куличка, который, где бы не летал, всё равно норовит при каждой возможности в своё гнилое болото плюхнуться, и даже испытать что-то вроде чувства профессиональной неполноценности: мол, сколько, и правда, можно – всем уши прожужжал!
Но тут особая статья: я рассмеялся так искренно и сердечно, как, может, давно уже не случалось смеяться. «Поверь, – воскликнул, вытягивая руку к моему насмешнику, – что именно этот заголовок я и поставлю!» Тоже невольно рассмеявшись, он отмахнулся от меня, как от человека конченного: «Дарю!»
Может быть, сложился такой во всех отношениях удачный для меня день?.. До вечера я ходил в предвещавшем удачу счастливом юношеском возбуждении. Нет-нет, да и потирал пятерни, а то вдруг негромко подушечками ладоней прихлопывал. «В Отрадной, – бормотал. – Пушкин!.. А вы думали? „Пушкин в Отрадной“. А?!»
Дома, едва переступив порог, чуть не в пальто ещё, двинулся к полке, где стояли пушкинские тома, нашёл нужный, принялся торопливо листать… всё так, верно!
Всегда во мне жило, всегда таилось под толщей повседневных забот, непрерывных дел, срочных обязательств и вовсе необязательной суеты. Под спудом житейских проблем надёжно хранилось, как зёрнышко, постоянно готовое ударить в рост… Может, пришла пора?
Вот оно, из «Путешествия в Арзрум»: «Наконец, увидел я Воронежские степи, свободно покатился по зелёной равнине и благополучно прибыл в Новочеркасск, где нашёл гр. Вл. Пушкина, тоже едущего в Тифлис. Я сердечно ему обрадовался, и мы согласились путешествовать вместе. Он едет в огромной бричке. Это род укреплённого местечка; мы её прозвали Отрадною. В северной её части хранятся вина и съестные припасы; в южной – книги, мундиры, шляпы, етс, етс. С западной и восточной стороны она защищена ружьями, пистолетами, мушкетонами, саблями и проч. На каждой станции выгружается часть северных запасов, и таким образом мы проводим время как нельзя лучше.»
Вы разочарованы и назовёте меня обманщиком? Погодите-ка! Прошу вас.
От нынешних наших горьких бед, от печального неустройства, от мелкой политической колготы и облепившей чуть ли не всех нравственной грязи, которой за прошедший век кто только к нам не натаскал, попробуйте хоть на эти пяток минут, пока будете держать в руках текст, мысленно выйти на свежий воздух счастливого для России девятнадцатого века, попробуйте постоять под темтихим солнышком.
Александру Сергеевичу в ту пору вот-вот должно было исполниться тридцать, он в самой силе и давно уже в славе. Он уже не тот гусарствующий вольнодумец, который мог позволить себе и двусмысленную улыбку в беседе с Господом Богом, и колкую насмешку в адрес Его помазанника, наместника Его на земле. Император уже сказал своё знаменитое «Пушкин – мой!», и это не было следствием изворотливого ума поэта – то был осознанный выбор верного судьбе Отечества сердца.
И тут бумерангом возвращается из юности скандальная слава «Гавриллиады», он снова вынужден объясняться с Государем и в письме к нему даже взять ещё один, получилось, грех на душу: определённо отказаться от авторства.
Именно в это время выходит в свет второе издание «Кавказского пленника», которое наверняка не только воскрешает в его душе дорогие видения, но и придаёт им иной, тоже державный смысл.
Десяток лет назад совсем ещё юная его Муза «к пределам Азии летала и для венка себе срывала Кавказа дикие цветы». Но уже тогда прозвучит в эпилоге и твёрдый голос воина: «Поникни снежной головой, смирись, Кавказ: идёт Ермолов!»
«В Ларсе остановились мы ночевать, – напишет он впоследствии в своём „Путешествии“. – Здесь нашёл я измаранный список „Кавказского пленника“ и, признаюсь, перечёл его с большим удовольствием. Всё это слабо, молодо, неполно, но многое угадано и выражено верно».
Конечно же, прежде всего это – об «ощущении» Кавказа. Но, без сомнения, – и о Ермолове тоже.
Вернёмся к первым строчкам «Путешествия в Арзрум»: «Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орёл и сделал таким образом 200 верст лишних, зато увидел Ермолова.»
Через полтораста лет бюст грозного генерала раз за разом – потому что опытные в решении национального вопроса партийные чиновники повелят заранее изготовить несколько, сразу с запасом, копий – взрывали ещё в довоеннойЧечне, а во время войны его именем был назван добровольный казачий батальон, не посрамивший имени Алексея Петровича, нет… что ж впрочем! Этак можно далеко зайти: листая «Энциклопедический словарь» Брокгауза и Ефрона, только что нашёл в биографии Ермолова фразу о том, что он «присоединил к русским владениям Абхазию, ханства Карабагское и Ширванское.»
Так вот, в Орёл, к опальному генералу, предсказывавшему войну с турками, но не услышанному во дворце и потому вынужденному подать в отставку, поэт заезжал в надежде из первых рук получить особенное знание того края, куда он держал путь, когда война уже началась, и заодно как бы взять благословение бесстрашного генерала – это станет очевидным из того как вёл потом себя Пушкин на Кавказе «в виду неприятеля».
Но это будет чуть позже, а пока попытаемся представить то чувство вольной воли, которое должен был он испытать, вырвавшись, наконец, ещё в марте из Петербурга, а спустя месяц из Москвы, представим предвкушение встречи со старыми, служившими на Кавказе его друзьями, и то радостное возбуждение, которое наверняка нарастало по мере того, как приближалась цель путешествия и постепенно брала своё встречающая его щедрая весна и всё более припекавшее южное солнышко.
Снова опередим Александра Сергеевича на пару недель – встретим его уже в Тифлисе: «Ежедневно производил он странности и шалости, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Всего больше любил он армянский базар, – торговую улицу, узенькую, грязную и шумную… Отсюда шли о Пушкине самые поражающие вещи: там видели его, как он шёл обнявшись с татарином, в другом месте он переносил в открытую целую стопку чурехов.
На Эриванскую площадь выходил в шинели, накинутой прямо на ночное бельё, покупая груши, и тут же в открытую и не стесняясь никем, поедал их… Перебегает с места на место, минуты не посидит на одном, смешит и смеётся, якшается на базарах с грязным рабочим муштаидом и только что не прыгает в чехарду с уличными мальчишками. Пушкин в это время пробыл в Тифлисе в общей сложности дней, всего лишь одну неделю, а заставил говорить о себе и покачивать многодумно головами не один год потом.»
Это из воспоминаний, собранных Викентием Викентьевичем Вересаевым в его интереснейшей книге «Пушкин в жизни», имеющей подзаголовок: «Систематический свод подлинных свидетельств современников». Привёл же я его для того, чтобы вместе мы попытались увидеть поэта ещё в дороге, в той самой, чуть ли не на Ноев ковчег, судя по всему, похожей бричке, которую вместе с милым его сердцу попутчиком, графом Владимиром Алексеевичем Мусиным-Пушкиным они назвали Отрадною.
Граф, дальний родственник Александра Сергеевича, был на один год старше, и у него тоже имелись все основания необычайно радоваться путешествию. Ещё недавно он, член Северного общества декабристов, пережил сперва заключение в крепости и после милость Государя: разжалованный из гвардейцев, сначала был переведён в армейский Петровский полк, а потом получил назначение в Тифлис – тоже в «пехоту». И вот вдвоём они едут к верным своим товарищам!
Уж коли дали они столь одухотворяющее название просторной бричке Мусина-Пушкина, то, можно с полной вероятностью предположить, не один раз и не два обыгрывали его потом и в шутках да остротах, и просто в бытовой речи: мол, как тебе в моей Отрадной, дорогой Александр?.. Сущий рай, любезный Владимир, эта твоя Отрадная, сущий рай!.. Надеюсь, тебе и впрямь в ней удобно?
Тут, пожалуй, самое время напомнить, что вокруг станицы Отрадной раскинулись ещё несколько с такими же благостными названиями, и одна из них как раз именуется Удобною. Неподалёку от неё в нашем Предгорьи лежат также Спокойная и Надёжная, Изобильная и Благодарная, Бесстрашная и Отважная. Но что делать, что делать, дорогие земляки? Только в таком вот чисто вспомогательном, как бы подчёркивающем исключительное значение Отрадной, смысле могли быть они тогда, пожалуй, славным нашим поэтом и его спутником упомянуты.
Не сочтите только что сказанное мной за отрадненское высокомерие, дорогие насельники остальных упомянутых тут станиц, – это не так. Если бы вы могли знать, как пылко и горячо люблю я исхоженный с мальчишеских лет весь наш приткнувшийся к подножию двуглавого Эльбруса закубанский кутокс его живописной долиною по Урупу, с плоскими холмами и крутыми катавалами, упрямо взбирающимися по обе стороны от неё на водораздельные хребтины Лабы и Большого Зеленчука… Уже достаточно много по белу свету поездивший, я твёрдо знаю, что мало найдётся на земле мест красивее наших, богаче и щедрее наших и, всё чаще думается мне, – беспризорнее.
В середине прошлого века это был один из самых мощных русских форпостов на Кавказе: детство моё прошло под рассказы прабабушки Татьяны Алексеевны о стародавних временах, когда «девок», идущих по воду на Уруп, непременно сопровождала команда пеших солдат, а то и «казаки верхами» – иначе могли украсть. После большой, сплотившей нас всех войны и общей над немцами победы рассказы эти казались нам, взраставшим под «солнцем сталинской конституции» комсомольцам, как бы не очень приличными: ясное дело, что во времена седой старины случалось всякое. Кто прошлое помянет – тому глаз долой!
Но с нами произошло худшее, что только могло произойти: мы прошлое забыли.
Вслед за первою войной, за «германской», вслед за братоубийственной гражданскою, за беспощадным и целенаправленным истреблением времён расказачивания-раскулачивания и всеобщим голодом тридцать третьего года жертвенная Отечественная стала последним, унесшим работников да защитников нашего Предгорья жестоким укосом.
Может, замкнулся некий очередной круг возмездия в наших от века неспокойных краях? Бесславно заканчивается великая миссия России на Кавказе вообще?.. Или издавна привыкшее к дальним отзвукам боя чуткое ухо горцев снова насторожил некий словно из тьмы веков доносящийся древний зов, который на этот раз может стать предвестником трагической вселенской подвижки ведущейся всё пока тихим сапом третьей войны?
Так, нет ли – наш предгорный форпост давно уже сдан, и лишь неписанные правила мародёрства не позволяют новым аульским да городским, всё якобы чеченским абрекам разбойничать днём: по наводке старых станичных хитрованов, в районном масштабе часто весьма высокопоставленных, грабят и угоняют скот пока только ночью.
На уникальной минеральной водичке, уже разведанные запасы которой куда больше чем на знаменитых Кавминводах, на горячих, как кипяток, подземных водах – термальных, среди редчайших лекарственных трав и реликтовых кустарников предальпийских лугов, где пастись бы тучным стадам и табунам выгуливаться, оцепенел наш Богом забытый угол в похмельно-тяжкой дремоте, в страхе и в нищете. Мёртвая вода давно тут сделала своё дело, а живою, за которой только нагнись, никто так и не возьмётся братьев и сестёр своих окропить… На кого всё надеемся? Чего ещё ждём?
До Краснодара от нас три сотни километров и всего лишь сотня – до Ставрополя: когда-то в Отрадной чуть ли не подписи тайком собирали с требованием определить район под иную властную руку, под ближнюю. Тут Бог миловал! Хоть то уже хорошо, что ненавидимое всею страдающей Россией позорное пятно, скользнувшее с предательского лба одного на весь многолюдный край так и останется в старых административных границах, не доползёт до нас. Как бы нам худо ни было, мы – не ставрополи. Мы – кубанцы. С ударением и тут на последнем слоге… Разве не утеха – при остальном безрадостном житии?
Но мы не о нас. Мы – о Пушкине.
Само собой ехали они с графом по правому, по высокому берегу Кубани, по знаменитым, вроде Усть-Лабы, хлебородным, по золотым всего лишь десяток лет назад пшеничным местам, но разве такими, как нынче, были они в ту пору?.. Не будем забывать, что особое очарование кубанским степям встарь придавали древние курганы: недаром же «курган» – одно из ключевых слов и в «кавказских» стихах Пушкина, и в «Путешествии в Арзрум». Но разве сохранились они нынче на правом берегу? Почти всюду раздавлены тяжёлою техникой, распаханы, разглажены, окончательно заутюжены, совсем исчезли среди прямоугольных да квадратных полей. Это ведь только на наших закубанских неудобьях курганы пока и остались! А весенний адонис, лимонно-жёлтый да пурпурно-алый горицвет, наш лазорик, которому самая пора ярко пылать в самом начале мая? А темноголубые ирисы, петушки наши, кочетки– как раз в это время они и распускают баранчиком острые свои высокие стрелки. Кто ещё, как не вы, милые мои земляки из всех предгорных станиц, может представить себе картину почти бесконечных разноцветных островов и длинных проливов между ними, этих пятен и латок, то и дело меняющих оттенки на боках да на макушках ближних и дальних холмов под набегающими на них прохладными облаками и вдруг пробивающим облака и мгновенно сжигающим тень от них яростным солнцем.
Сказочна в первые майские дни наша почти нетронутая пока степь, поистине сказочна!
Можно предположить, как посреди дороги, петляющей между высоких, с чупринами терновника на макушках курганов останавливались наши путешественники и по вполне понятным причинам и нарочно останавливались: для полноты души хорошенько оглядеться окрест… Как слушали жаворонков, тоненько кующих звонкое серебро в притихшем небе, как ловили внизу неуверенное в начале весны перепелиное «пить пойдём?», как глядели вслед убегающим по невысокой ещё траве голенастым дрофам – серым дудакам, которых много было в закубанских степях даже во времена моего послевоенного детства.
Если даже в наших, по тем или иным причинам огрубевших сердцах, специально нынче отучиваемых радоваться красоте Божьего мира, вид майской степи вызывает чуть ли не слёзы умиления, то как должна была отозваться на него чутко настроенная поэтическая душа? И если изгвазданного машинным маслом, чёрного как шахтёр, от пыли усталого тракториста, если разомлевшего в минуту отдыха пастушка либо праздного, каким тут чаще всего сам я бывал, отпускника неодолимо тянет в такие дни посидеть в придорожных «кущарях», а то и полежать, якобы бездумно глядя в высокое небо, а в самом деле – наполняясь его бесконечно загадочною высью, то неужели наших славных соотечественников миновала тогда чаша сия?
Сдаётся мне, что «часть северных припасов» они «выгружали» не только «на станциях», но и посреди кубанской степи, рядом со своею «Отрадной».
Наверное, Александр Сергеевич отлучался зачем-либо к своему тарантасу, который следовал за бричкой Мусина-Пушкина, может быть, слегка там задерживался, и тогда граф с улыбкою поторапливал: «В Отрадную, Александр! В Отрадную!..»
Потом они наверняка остановились на высоком берегу Кубани, не доезжая станицы Прочный Окоп, на том самом взгорке, где возвышается нынче памятный знак в честь Пушкина: тут, и правда, не остановиться нельзя. Какой распахивается перед тобой окоём, какой вид открывается на речную излучину, за которой и нынче зеленеют перелески, и лёгкое марево дрожит теперь над просторно разбросавшимся вдалеке городом Новокубанском – тогда на его месте был Каплановский аул: аул Каплан.
Вились ли над саклями дымки? Какие звуки доносились из-за реки, где пасли свои отары и горячили конские табуны всегда готовые к войне мирные черкесы?
В прошлом году, в самом начале мая, мы долго стояли над Кубанью вместе с моим старым другом, как раз и поставившим этот памятный знак Володей Ромичевым, давно уже, конечно, Владимиром Михайловичем. Он коренной сибиряк, чалдон, но вот поди ты: мы с ним как будто поменялись местами. На Кубань он уехал ещё в шестьдесят четвёртом, когда в Новокузнецке, на нашем Запсибе, пустили первую домну, а я оставался там ещё чуть не десяток лет и постоянно потом туда возвращался, жил по нескольку месяцев, так что в конце концов вышло: я там, бывало, позванивал его родне, передавал приветы с Кубани, а он мне рассказывал тут о наших отрадненских новостях. Отсюда до нас меньше ста километров, какое по недавним-то временам расстоянье, и Ромичев, полжизни проработавший начальником Межколхозстроя, а потом ПМК – Передвижной механизированной колонны, постоянно бывал в Отрадной, дружил с моими однокашниками, тоже строительными воротилами, и нет-нет, да подбрасывал арбузов моей родне: новокубанцы всегда привозили их менять на «горскую» нашу, вкуснее которой нету, картошку.
Бетонный этот, без лишних затей облицованный плитою под мрамор памятный знак с фамилией поэта и цифрой «1829» друг мой поставил наверняка между делом, после сдачи какого-нибудь тебе животноводческого комплекса и началом строительства сахарного завода, так живём, это ясно, но когда стоял тут теперь со старым товарищем, литератором по профессии, само собою расчувствовался: «Я тебе честно скажу: эта горка для меня всё и решила. Одно дело, что базары тут по станицам против наших сибирских куда богаче и цены подешевле. Что воздух тут не то что наш „коксохим“… Весною да осенью хочешь – дыши им, а хочешь – пей, такой сладкий. Но когда на обрыв на этот заехал да глянул за Кубань – такая, и правда красота! Ну, чем тебе не Сибирь? Чем тебе – не Горная Шория?»
Чего ещё от него, от неисправимого чалдона, ожидать! Давно уже и Заслуженный строитель, и Почётный гражданин своего Новокубанска, а всё «в Сибирь смотрит»!
Я только рукой махнул: «Скажи честно, вы ради какого Пушкина тут стараетесь?.. Ради Александра Сергеевича? Или?..»
Дело в том, что глава администрации Новокубанского района – тоже Пушкин. Виталий Владимирович. Чем ближе пушкинский юбилей, чем чаще произносят по радио либо по телевизору фамилию славного поэта, тем больше шуток в Новокубанском районе слышится.
Тут любопытная такая история: новокубанский Пушкин – демократ. Записной. Так и хочется сказать: настоящий. Не из тех, которые решили сперва всё разрушить, а потом в который уже раз с чистого листа начать, нет. Став главою по сути после первого секретаря райкома партии Андрея Филипповича Недилько, одного из самых уважаемых в прошлом, самых маститых на Кубани хозяйственников, Пушкин взялся энергично противостоять всякому даже мало-мальскому разрушению, а где возможно было, попытался общий, народный само собою, успех и приумножить. Упрямое желание во что бы то ни стало идти вперёд по нашим-то непростым временам оборачивается всего лишь замедлением отступления, да что делать? Но держится Новокубанка по сравнению с остальными, ещё как держится!
Никого из «недилькинских» Пушкин не снял и не задвинул, никого из своих дружков на их место не посадил. По-прежнему свято блюл неписанную районную традицию: перед посевной всем управленческим корпусом, с жёнами и детьми, ехать на ипподром в Нальчик: поболеть за великолепных скакунов знаменитого новокубанского «Восхода», а по окончании «поля», когда урожай уже в закромах, – собирать на черноморском побережьи вольный председательский да директорский «мальчишник». Право на него зарабатывают новокубанские начальники трудом поистине беззаветным и тяжким, трудом каторжным: это правда. Зато кругом упадок и повес головы, а в Новокубанке – чуть ли не «послесовдеповский» рай, и «краснокоричневый», на котором больше негде «капээрофовской» пробы ставить, «сталинист» и «антисемит», как только его кубанская земля такого носит, «батька Кондрат», само собою идеологический противник Пушкина, заезжает иной раз к нему просто по пути: по-отечески обнять демократа и рядом душою отдохнуть.
Но не только ведь на привесах да на удоях держится в Новокубанске авторитет Виталия Владимировича Пушкина. Давно уже собираюсь о нём написать и всё с неостывающим интересом размышляю. До чего-то главного пытаюсь додуматься, а он всё остаётся загадкой для меня. Кроме располагающей внешности, кроме обаяния, которым Господь Пушкина не обделил, в чём же, думаю часто, ещё секрет? Душе радостно, когда среди чуть ли не бесконечной череды ловкачей с жуликоватыми глазами встречаешь вдруг человека со спокойным достоинством во взгляде. Неужели и это теперь большая редкость?
Несколько лет назад, когда всё у нас принялись делить, всё приватизировать, на просторном выгоне под Новокубанском один за другим стали вдруг приземляться лёгкие спортивные самолёты и видавшие виды «кукурузники». Глава администрации сел в машину и помчался с неожиданным этим десантом разбираться: что за новости? Оказалось, это нальчикский аэроклуб: в полном лётном составе и при всей «матчасти».
«В Кабарде нас хотели раскупить, – стал объяснять Пушкину глава клуба – седой пилот со шрамами на лице и искорёженною левой рукой. – Но мы не продаёмся. Не для того мы разбили немца. Примешь – останемся у тебя, начальник. Нет – нет. Россия большая – дальше полетим. Только подзаправимся. Горючка у нас с собой. Всё с собой.»
Рядом с ним в ожидании стояли пилоты помоложе и стояла лётчица, дочь руководителя аэроклуба. Из «кукурузников» всё продолжали спускаться на выгоревшую траву женщины и выпрыгивать детишки.
«А летать научите?» – спросил Пушкин. И протянул старшему руку.
Через два или три года Пушкину не понравилась одна из передач ОРТ, в которой, как он считал, оскорбляли русских, и он дал резкую телеграмму на имя Ельцина. Через неделю в Новокубанск приехали комментатор с телеоператором ОРТ: с явным намерением чего-нибудь этакого «накопать» и показать, кто в России хозяин.
«К сожалению мы не можем взглянуть на весь ваш район», – со значением начал комментатор.
«Отчего же? – возразил Пушкин. – Часок у вас, надеюсь, найдётся?»
Привёз столичных гостей на выгон за городом, посадил в кабине самолёта рядом и запустил мотор. Они облетели сперва новокубанские земли, потом забрали вглубь на запад: Пушкин заодно решил показать предгорные Лабинский, Мостовской и Отрадненский районы, которые с недавних пор входят в возглавляемую им ассоциацию Юга Кубани.
Не только своего брата, местного жителя поражает вид этих благодатнейших окрестностей с высоты птичьего полёта, не только!
Москвичи попросили уделить им ещё три-четыре денька, ходили за Пушкиным как привязанные и сделали потом достойную и честную передачу о Новокубанском районе: по нашим-то временам – разве не подвиг?!
Когда стояли с Ромичевым у памятного камня над Кубанью, мы тоже само собою насчёт обоих Пушкиных слегка поёрничали: мол, ясное дело! Вот вам живоедоказательство того, что Александр Сергеевич, и точно, проезжал по нашенским местам, – новокубанский мэр, сохранивший, несмотря на все исторические передряги в России, даже свою «родную» фамилию!