Текст книги "Вольный горец"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Но ведь дело известное: Господь поругаем не бывает.
Что ж, что стоит теперь народный любимец, старинный защитник и попечитель простого люда спиною к чиновной Патриархии. Слева от него – церковь Георгия Победоносца. Справа – дорога в горы, к Свято-Михайло-Афонской – во имя Архистратига Михаила, предводителя небесного воинства – общежительной пустыни. А прямо перед ним – воинство земное: стрельбище 131-ой Майкопской бригады, испившей в Чечне такую горькую чашу, но не уронившей достоинства.
С обращенным на Кавказ ликом, с вытянутыми в стороны ладонями Чудотворец теперь явственно знаменует и торжество, и трагедию того, что теперь называют «кавказским крестом России», и верующих ему будто осеняет помаванием рук в конце молитвы, которая заканчивается словами: «сила и слава».
Непременно сила, которую подрастеряла Родина в этих местах.
Только после неё тут – слава.
А в просторной кунацкой Арамбия с маленькими, из сухой болотной травы, половичками и ткаными ковриками на полу, с высокими циновками и большими коврами на стенах мы сидели возле открытого, с традиционной высокой вытяжкой, очага после неторопливой трапезы за столиком-трехножкой анэ… Уютно потрескивали поленья, тихие блики поигрывали на лицах собеседников, уходили вглубь полутемного помещения, в котором над одной широкой низкой тахтой висел на ковре знаменитый кавказский «эреджиб» штучной работы, а над другой – не менее известный американский «винчестер»… Прошлое рядом с настоящим?
В котором столькое ещё недавно решал да и никак ещё до конца не может кой-где решить безжалостный «калашников»…
Кроме меня в гостях у Арамбия был его старый друг, земляк-аульчанин Чизир Гусарук, начальник дорожной службы Адыгеи, и я, медленно поводя головой в сторону хозяина, гостеприимного нашего бысыма, с нарочитым упорством спрашивал:
– Откуда у него это беспрекословное адыгство, у Арамбия? Ты-то Чизир, как старый товарищ, друг детства, можешь мне это объяснить?
И Гусарук развел руками – тоже нарочито беспомощно:
– В том-то и дело, что не могу. Отец его, Юсуф, не мог объяснить!.. Известный комбайнер был, слава о нем не только по нашему Течежскому району – по всей Адыгее. Когда мальчишкой Арамбий помогал мне, говорит, на комбайне, бывало, скажу ему: что ты все об адыгстве! Смотри лучше, чтобы хлеб на земле не остался. А он: смотрю, тат, внимательно смотрю – это как раз и есть адыгство! Братья в этом смысле куда, говорит, спокойней, а он это – с молоком матери…
Нам, давно оторвавшимся от корней, остается только Арамбию завидовать?
Приезжал за мной Арамбий вместе с маленьким внуком, которого звать Ридад, а на память о нашем сидении у его очага подарил богато изданный сборник: «Адыги (черкесы) – чемпионы Европы, Мира, Олимпийских игр». Над заголовком на обложке – под двенадцатью звездами летящий над Ошхомахо, над Эльбрусом нарт Сосруко с факелом в руке, а открывает книгу длинная колонка пушкинских стихов: «Но европейца все вниманье народ сей чудный привлекал. Меж горцев пленник наблюдал их веру, нравы, воспитанье, любил их жизни простоту, гостеприимство, жажду брани, движений вольных быстроту, и легкость ног, и силу длани…»
На обороте цветной рисунок: на фоне символических гор, меж замершими рядами воинов богатырь Редедя с мужественным лицом – Ридад – поднял над собой испуганного князя Мстислава, вот-вот ударит его оземь…
Как теперь принято на нашем «тиви»: «но коммент»? Без комментариев.
Или вспомним, что чуть ли не вся мировая история прямо-таки наполнена разночтениями: такова наша жизнь.
Так и хочется сказать: жизнь народов.
Нам ли, страстным любителям приукрашать свое прошлое, это да не понять?
Очерк об Арамбии Хапае назван: «Рыцарь ковра».
Вот на это и остаётся уповать. На современное рыцарство в нынешнем его виде: дай Бог, чтобы оно не было жестче и кровавей рыцарства прошлого!
…Но что меня теперь грело в этой во всей истории – что в Одинцове помнят и чтут отца-основателя города, а ведь от него еле заметная ниточка тянется и к Пушкину: такая тонкая, что разглядеть её можно только неравнодушному сердцу человека особого, поэтического склада, обладающему и высоким воображением, и ясностью мысли…
Может, если попросту, – родной душе?
Знал ли Александр Сергеевич историю Одинцова также дотошно, как прекрасно знал многие окрестные селения, не знал ли, – так или иначе он вырастал на русской земле, одухотворенной и этим: и нашей прапамятью о касогах, и прапамятью их самих… Может, кроме прочего отсюда его неосознанный интерес к черкесам? Он был!
Это мы теперь ничего не знаем о предках своих: первые насельники Одинцова наверняка помнили, кто они и откуда.
Деревья безмолвны и, мы считаем, беспамятны, но не эти ли остатки столь поредевших дубрав, которыми и нынче так в Одинцове гордятся, когда-то прислушивались к разговорам и считывали мысли стародавних насельников?..
Это может показаться фантазией, литературным, чистой водицы, вымыслом, но ведь и речь-то идет не о ком-либо – о нашем заглавном литераторе: Пушкине.
Неужели не понял бы?
Что последние величественные деревья в Дубраве, недалеко от Захарова, в Одинцове так похожи на те, которые уже в единственных экземплярах остались там и тут на Кубани и в Закубаньи, на те одиночные богатырские дубы, которые коренные, от первых поселенцев, русские не без доли невольного восхищения называют «черкесами», а самые давние тут жители, черкесы как будто в ответ называют их «казаками»…
Разве не радостно Александру Сергеевичу было бы это знать, как не любопытно ли и то, что роман черкеса о нем перевел не кто-нибудь – кубанский казак?
Для кого-то все это, может быть, пустые слова, но сам я глубоко убежден, что существует некая незримая копилка мирного духа, в которой ничто не пропадет, ничто не останется незамеченным, и как это важно – несмотря ни на что, потихоньку пополнять и пополнять её нынче, когда всеми силами пытаются лишить нас и мира, и духа – и в России вообще, и на Кавказе теперь – особенно.
Да разве кунаку моему не придаст вдохновения, ни прибавит уверенности в своевременности и нужности его романа о Пушкине, если побродит тут по этим местам? И чисто русским – а где же, как не тут – русский дух, где, как ни тут – «Русью пахнет»? – но, выходит, в какой-то мере заодно и – черкесским местам?
Для меня после долгих размышлений это стало как дважды два, потому-то и хотелось вытащить его из Майкопа на праздник в Захарово.
Но, может, мне-то оно и понятно оттого, что долго обо всем об этом раздумывал, а кому-то видится совсем в ином свете… в каком же, хотелось бы знать, в каком?
Письмо подготовил на имя главы правительства Хазрета Хуаде, так с Переясловым договорились. Обращаться к президенту Адыгеи Хазрету Совмену в такой ситуации было бы, прямо скажем, неделикатно: бывший сибирский золотопромышленник, он входит в полусотню самых богатых людей России, и мог бы расценить это как намек на личное финансовое участие в поездке Юнуса.
Опустим тут рассуждение о том, какие нынче стали эти полусотни и сотни: само собой, что трудно казаку за эти ласкающие слух отголосками былой славы названия не зацепиться… Сколько раньше-то, любопытно, было в России полусотен, готовых грудью – за родное Отечество? Теперь, хоть и особенная, конечно, но все же полусотня – одна, одна, и Хазрет Совмен, не только поймавший в Сибири фарт, но и лиха хвативший в ней поверх головы, в полусотне этой – как белая ворона: не в пример ему никто из остальных особенно не спешит поделиться с нищими и убогими… Зачем обременять его теперь ещё одной, зряшной по сравнению с другими, заботой?
В Союзе писателей, когда показал Переяслову заготовку письма к премьер-министру Адыгеи, он только руками развел:
– Ну, слушай, тут и поправить нечего!
Пришлось без той самой «ложной скромности» согласиться:
– Старая школа!
Уж каких только писем, кому только, от кого только не пришлось, и действительно, на своем веку сочинить.
– Печатаю на бланке и иду к Ганичеву подписывать, – сказал Переяслов. – Посиди пока, полистай журналы.
И тут вдруг я перехватил женский взгляд… согласитесь, что наш брат, принадлежащий якобы к сильному полу, все-таки не может смотреть с таким глубоко затаенным коварством, какое нет-нет, да мелькнет во взгляде у представительницы противоположного, якобы слабого пола…
О, эти невольно посылаемые нам глазами знаки, которые так умел разгадывать Александр Сергеевич, веривший и в магнетизм, и во многое другое, что ещё недавно мы так категорически отрицали!
Но осознал я это только потом, когда чиновная дама с нарочито деловым видом вышла из кабинета…
Почти тут же вернулся явно огорченный Переяслов:
– Представляешь, что произошло?.. Скорее всего, кто-то из наших, кто перед этим слышал наш разговор, успел позвонить в Майкоп, и оттуда уже был грозный звонок Ганичеву: вроде чуть ли не с матерком – на крике во всяком случае… Что в Адыгее только один человек мог бы приехать на Пушкинский юбилей, но ему сейчас не до того, а что касается этого Чуяко…
– Знакомо до боли, – сказал я, тут же узнав бескомпромиссный стиль, каким со мною в Майкопе не раз говорил о Мстиславе с Редедей «тот, чье имя не называем». – Такой-то звонил?
– Само собой, – со вздохом согласился Переяслов. И подошел к полупустой урне у стола. – Ты видел: я сделал все, что мог…
Разорвал напечатанное уже на бланке Союза писателей России письмо и мелкие клочки бросил в урну.
– Но ты-то, слава Богу, все понимаешь?
– Конечно! – сказал он горько. – Но тут я бессилен.
Дело вообще-то чрезвычайно любопытное.
Но прежде, прежде… Помните ироническую формулировку недавних лет? Мол, «в старое доброе время, при проклятом царском режиме»…
Не пора ли нам завести теперь новенькое? «В старое доброе время, при проклятом застое…»
Так вот, те кто достаточно хорошо был знаком с жизнью писательских организаций Средней Азии или Северного Кавказа «в доброе старое время при проклятом застое» определенно знают, что в большинстве случаев они имели характер восточных деспотий со всеми вытекающими, как говорится, последствиями, в том числе прелестями лизоблюдства, соглядатайства, доносительства и многими другими, какие только изобретет южным солнцем и жаром из-под шашлыков воспаленный ум деспота.
Казалось бы, в наше время смуты и неопределенности именно та часть литературных чиновников, которые называют себя патриотами, должна была бы эти деспотии разрушить в первую очередь, ан нет, нет… Более того! По образу и подобию деспотий стали строиться и столичные писательские сообщества, и руководящий центр – в первую голову. Думаю вот: чем это объяснить? Или многовековый восточный опыт оказался куда надежней и плодотворней не столь богатой истории комсомольской школы, которую прошли многие из нынешних литературных вождей?.. Или они восприняли его на основе неистребимого духовного родства с их былою славной организацией и на неё близкой похожести?
И не надо тут предъявлять встречный иск: чья бы, мол, корова мычала, но твоя, с «ударной комсомольской», молчала… Нет-ка, ребята, как раз – нет.
Как тогда вы продавали нас, мантуливших в сибирской глубинке, – об этом почти все мои книги – так точно теперь наивную до сих пор и простосердечную литературную провинцию отдали на откуп приплачивающим вам за то деловарам, выжигам, маркитантам, и это – лишь часть правды, всего только верхушка того самого айсберга, который из литературного, художественного давно превратился в чисто коммерческий…
Извини, Александр Сергеевич, – я на адыгейский манер, как кунак мой в своем романе, на «ты», – извини за это печальное отступление, милый АСи, но не должен же я давать в обиду своего простодушного, не прошедшего Крым и Рим кунака – в том и дело, что в наших южных местах узкой дорожкой этой – из Крыма в Рим – ходит непременно один, ходит деспот, и только ему одному, непременно ему, никак не желающему понимать, что прижизненная слава губит посмертную, поют потом столь многих сводящие с ума, убереги нас от них, Господь, медные трубы!..
И вот я, толмач-переводчик, почтовая лошадь просвещения, так бесстыдно в наше время униженного, опущенного, как они теперь говорят, спешу через лес со своею тяжелой торбой… с походным вьюком?
Своими текстами, если в них верим, пророчим себе будущее… не это ли со мною случилось, когда написал яростный роман «Вороной с походным вьюком» – вот он теперь, мой вьюк!
Пушкинская усадьба в Захарове тоже была осыпана ярко-желтыми одуванами.
Стояли в самом соку уже ударившие в первый цвет отмытые дождями черноствольные липы вокруг новенького дома Ганнибалов, а слева, не спуске к превратившейся в тихие озерца реке, замерло белоногое березовое царство – все, все тут сияло под солнцем, словно тоже готовилось к дорогому празднику…
Захаровская «пушкинская Татьяна» – Татьяна Петровна, директор музея, шла навстречу мне, стоявшему у ворот усадьбы, по аллее, ведущей от мостика через речку…
Слегка припоздавшая на службу, которую в её положении можно смело назвать служеньемне только оттого, что дело касалось особо почитаемого здесь Александра Сергеевича, – ещё и потому, что на те крохи, которые музею доставались, содержать его почти в идеальном порядке без самоотвержения было бы просто невозможно… Так вот, она теперь поспешала, слегка раскраснелась, и в праздничном платье так была хороша, что у меня вдруг возникло некое ревнивое чувство превосходства перед соседним Хлюпиным, куда по уверениям моего друга Володи Паялы тайком приезжал Пушкин из Москвы: чего ему там было делать-то, если в Захарове такие красавицы?..
Кому-то покажется, что всё пошучиваю, но это надо, пожалуй, видеть, каким особенным светом были озарены в те дни лица музейных служителей «Дома Ганнибалов»!
Конечно же, были ещё иные, более прозаические причины, по которым Татьяна Петровна задержалась, принаряживаясь, и я их, конечно, тут же и угадал.
– Ждете комиссии?
– Мучают, – откликнулась она, приглашая вслед за собой уже по комнатам внутри дома. – Но терпим, терпим: нет-нет, да хоть чем-нибудь да помогут…
Собралась уже ступить на узкую боковую лестничку в торце, но во мне заговорил старый морской волк:
– Извините, Татьяна Петровна, должен подняться первым: раньше корабельных офицеров, позволивших пропустить даму на трап, списывали на берег…
– Не будем вас подставлять, – охотно включилась она в игру. – Подождете у двери, она пока на замке.
Конечно, обожду.
С чувством исполненного долга: недаром во время недавнего морского похода в Грецию наших десантных кораблей с миротворцами для Косово, я, давно седой, с пробоинами на шкуре, романтик, сподобился, наконец, запоздавшего больше чем на полвека посвящения в юнги!
– Вы мне что-то обещали, – напомнила Татьяна Петровна, когда уж вслед за нею вошел в крошечный её уютный кабинетик на самом верху дома, в мансарде.
– Принес! – уверил я её чуть ли не торопливо. – Как же, принес.
Конечно же, очаровательной даме, ей было неведомо, что к чувству добросердечия и благодарности за гостеприимство в столь дорогом для меня доме, о чем написал ей в дарственной надписи, примешивается ещё и долгожданное ощущение, что с каждой выложенной из неё книжкой сумка моя делается все легче… неужели ударить копытом хочется уже лишь от этой радости?!
Татьяна Петровна собралась было чайком попотчевать, но я отказался: до того ли ей?
Рассказал ей о несостоявшемся приглашении Союза писателей, и она, уже прочитавшая роман моего друга, прониклась явным сочувствием:
– Разве что нам его пригласить… Вернее, не нам, мы-то всего лишь филиал – основной музей в Вяземах, в Голицыне. Попробуем позвонить Александру Михайловичу, директору… не знакомы с ним?
Сняла трубку, но директора на месте не оказалось.
– Сказали, на территории. Езжайте-ка срочно к нему…
– А он не может в это время уехать?
– Нет-нет, – сказала она уверенно. – Если на территории – это надолго!
В рейсовом «Икарусе» до Голицына меня вдруг тоже охватила предпраздничная «пушкинская» лихорадка… люди готовятся! А что сам? По давней привычке планировать, хоть твердо знаешь, что сбыться планам не суждено, все равно будут непредсказуемой нашей жизнью переиначены, хотел успеть с циклом этих рассказов, которые так сперва мысленно и назвал: «Я, почтовая лошадь…» Ведь осознал, что он складывается, цикл, когда переводил Юнусово «Милосердие…» А что нам оставил в своих записных книжках Александр Сергеевич? «Переводчики – почтовые лошади просвещения…» Вот и определился я в этот конский ряд: для казака дело – как бы вполне понятное.
Но что касается заглавия, потом вдруг пришло: чего якать-то? Собираешься о Пушкине, а в заглавии «я» – причем тут?!
Нехорошо!
Из конского-то ряда высовываться.
В те дни вдруг однажды и пришло: конечно же, «Вольный горец»! К тому времени это я знал, как «Отче наш». Гоголевское: «В Испании он испанец, с греком – грек, на Кавказе – вольный горец в полном смысле этого слова…»
Опять же, и Николая Васильевича помяну таким образом: может быть, потомок тех самых «Нимченков», из рода которых был гоголевский слуга Яков… сам объявивший себя «слугой покорным», что это я – исключительно об Александре Сергеевиче, о друге моего досточтимого благодетеля, а о нем самом – нет и нет? Давно пора!
А то и Володя Семенов, прямо-таки живущий своим родством с Ариною Родионовной, уважать меня перестанет.
За непочтительность. За неверность.
И прав будет: уж кого нам и почитать, как не их, когда столько недавно сказанных слов стремительно обесценилось, а произнесенное ими почти два века назад как было золотом, так и осталось…
Вот и закончить бы поскорей, да как при этой бродячей, на три дома, жизни закончишь?.. Главку «Приснопоминаемый Александр» писал в Подмосковье, хорошо вдруг пошла, а письма из Мостовского остались в Майкопе. Пришлось звонить Эдуарду Овчаренко, просить, чтобы он сходил там в наш – тещин, на самом деле – дом (о нем особый рассказ, об этом тещином доме, может, потом вернусь к нему?..), порылся в коробках с моим архивом, который пытаюсь до следующего приезда всякий раз «консервировать»… Пока он собрался, пока нашел там, я уже укатил в Сибирь, потом они надолго пропало среди бумаг, и вот только на днях ну, словно сами по себе, вновь объявились.
Как оно там, в одном из писем: «Насколько понимаю, вы хотели видеть Петра Андреевича Кузнецова, кто из оставшихся немногих саперов 12-ой ордена Кутузова инженерно-саперной бригады разминировал заповедник села Михайловское и непосредственно могилу А. С. Пушкина в Святогорском монастыре. Что может быть возвышеннее этих мгновений, связанных с ветераном войны и труда, участником двух войн – с Германией и Японией? Петр Андреевич с Верой Даниловной – супругой, ветераном учительства, уж более не могут как прежде активничать. У первого два инсульта, у второй – онкологическое заболевание. И все же, несмотря на невзгоды, они помогают мне в руководимой мною „Зеленой лампе“, которая провела уже 14 заседаний в память об Александре Сергеевиче.
Как было бы хорошо, если бы Вы осветили все, что связано духовно-поэтически с гением русскости, славянства, казачества, дружбы народов – А. С. Пушкиным на Кубани.»
А подпись-то под письмом! «Заместитель атамана по культуре Мостовской районной казачьей общины, режиссер Центральной клубной системы Семенов Михаил Владимирович.»
Еще один, выходит, Семенов. Кубанский. Из наших Мостов.
Мне бы не только «осветить» – все собирался съездить к нему в станицу Мостовскую, чтобы кроме прочего уточнить насчет этого минирования-разминирования: тогда-то, в Краснодаре мельком поговорили, и все, но в ту пору, в 98-ом, у меня и мысли не было об этих моих, связанных с Пушкиным, рассказах!..
Первое письмо отпечатано на совершенно забитой портативной машинке, второе, очень длинное – от руки: «Есть мысли о встрече с Кубанским университетом. Хотелось бы совершить поездку в Пятигорск в честь 170-летия написания „Путешествия в Арзрум“. Только бы не помешали обстоятельства. Обидно, что Москва теряет управление Кавказом. Лишь разумная взаимосвязь народов внутри регионов может спасти положение.»
И приписка на поле сбоку, во всю высоту листа: «Не успел отправить письмо, как провел еще ряд заседаний „Зеленой лампы“. Сейчас решили высаживать памятные деревья в ауле Ходзь.»
Ну, труженик!
И раз, и другой перечитал эти письма, и такое острое возникло чувство горькой вины перед своим земляком из Мостовской!
Сколько длинных и, как мне казалось, убедительных посланий, которые месяцами обдумывал, написал я с тех пор адресатам, от которых, как я полагал, во многом зависела обстановка на Северном Кавказе. Генералу Казанцеву, который руководил тогда Южным федеральным округом, отправил целый трактат о воссоздании здесь единого духовного пространства, без чего наше дело заранее можно считать проигранным… Не получив ответа, решился вместе с благословлявшим меня на это письмо настоятелем Троицкой церкви в Армавире отцом Сергием, ректором созданного им тут Православного социального института, отправиться в Ставрополь, где генерал собирался провести встречу духовных лидеров Северного Кавказа… печальное ощущение осталось от этой встречи, печальное!
Владыко Ставропольский и Бакинский Гедеон, кубанский казак, после долгого служения в Сибири вернувшийся в родные края, уже был серьезно болен, свойственная ему энергия в тот раз словно покинула его, остальные владыки и муфтии держались, пожалуй, излишне деликатно, зато прямо-таки разгулялись «адвентисты седьмого дня», «христиане-баптисты», «евангелисты-пятидесятники», лютеране… кого только и откуда там не было!
Когда слово дали американцу, «представителю церкви Иисуса Христа святых последних дней по Южному региону», генерал с простодушным удивлением воскликнул:
– Я даже не знал, что у нас на Кавказе столько религий!
Не будем и дальше знать – станет ещё больше. «Религий», да.
Уже не только мормоны – скоро, глядишь, и сатанисты заведут в «Южном регионе» свое представительство, только его здесь пока и нет.
И взял я грех на душу: написал обо всем об этом письмо самому Святейшему, Патриарху Московскому и Всея Руси Алексию Второму. Извиняясь за дерзость, сетовал, что в наши места один за другим приезжают «назначенцы» не только не знающие здешних особенностей, но и не желающие их узнать, потому что Северный Кавказ для них – всего лишь «пункт пересадки» перед очередным переводом в иные края, где сегодня куда спокойней…
«Готов принять наказание за ропот, Ваше Святейшество…
Но что делать: мы на Кавказе вновь ощущаем себя как в стародавнем походе.
Нас можно понять: мы – потомки первых в позапрошлом веке кубанских казаков-первопоселенцев, многие из которых со славой сложили тут свои лихие головушки, и нынче мы острее других видим, больнее многих остальных чувствуем, как лишается постепенно Россия своего „наборного пояса“ – Кавказа. Уже потеряно Закавказье, но разве не трещит по швам – даже там, где на поверхности вроде бы тишь да гладь – Кавказ Северный?»
Сколько времени я провел потом в приемной у владыки Арсения, чтобы это письмо Святейшему передать, сколько потом ждал ответа… до сих пор жду!
Но так и не нашлось у меня одного-двух часов, чтобы написать в соседнюю станицу Михаилу Владимировичу: все думал как-нибудь заскочить в Мостовскую по дороге в свою родную Отрадную, свалиться, как снег на голову… вышло, что сам себя обманывал?
То-то и печально, что мы, русаки, не так горячо стремимся к национальному единству, а, если и стремимся, – все больше на словах, не на деле…
Не помню уж теперь, чья это сказка: о том, как злая волшебница обратила в гусенка младшего братца, летал со стаей, а старшая сестрица все вязала и вязала для него шерстяную рубаху, надев которую он снова бы сделался мальчиком… И вот опять он должен был улететь, а у рубахи еще не было одного рукава, сестрица накинула на него так, и он превратился в человека, но вместо одной руки у него осталось крылышко.
И вот многое из той сказки давно позабыто, но сестринская тревога не только запомнилась – как будто с каждым днем становится все острей: не успеваешь, не успеваешь – поторопись!
Не допишешь, не доделаешь, не поможешь, и Россия так и останется без одной руки, без твоей малой родины, без Кавказа…
Но разве не о том же и он думает, сажая «пушкинские» деревья в ауле Ходзь?
Надо, надо поспешить с «Вольным горцем»!
Но как поспешишь, если повторяется история с водою в колодце: чем больше черпаешь, тем щедрей подземные ключи её отдают…
Обещал – о «тещином доме»?
По адыгским обычаям мужчине нельзя жить даже в одном доме с тещей, а не то чтобы – у неё в доме… Позор!
Но больше ли иного позора, с которым мы мирились «при советах» или миримся нынче, «при демократии»?
И я махнул рукой на эту условность: разве это единственное, что отделяет меня от стопроцентных джигитов?
Или так – да не так, как говорится?
– Ты все там же? – не без оттенка укора в голосе спрашивал меня, когда встречались в городе, Арамбий.
И я нарочно вздыхал:
– Ты уж прости: где же мне ещё быть?
Однажды он вдруг позвонил среди ночи, радостно сообщил:
– Ты знаешь, что я придумал?.. Я стал общим нашим друзьям говорить, что ты выкупил дом у тёщи, и теперь не ты у неё живешь – теперь она у тебя живет, а?!
– Здорово! – сказал я спросонья.
– Конечно, здорово! – охотно согласился Арамбий. – Знаешь, как тебя сразу зауважали!
– Спасибо тебе, спасибо… только, знаешь, что? Как говорил один мой друг: пусть это будет наша маленькая тайна…
– Какая тайна? – удивился Арамбий. – Я, наоборот, всем рассказываю.
– Всем – это другое дело, спасибо. Но ей пока не будем говорить, ладно?
…Но – к Пушкину! К Александру Сергеевичу. К нему!
Только что пришлось побывать в офисе у давнего доброго знакомца, у генерала Кима Македоновича Цаголова, который был не разлей-вода с моим задушевным другом, светлая ему память, цирковым наездником Ирбеком Кантемировым, Юрой. Великим Джигитом, о котором уже столько лет тоже вот: пишу и пишу…
Обнялись теперь с Кимом, присели на диване за чайным, похожим на трехногий черкесский анэ, столиком, и я, прекрасно понимавший, что сперва должен отдать должное кавказскому этикету, не торопясь, расспросить хозяина о здоровье, делах, о наших общих товарищах – все это знавший, тем не менее не утерпел, раньше положенной минуты стал оглядываться на висевшие по стенам написанные генералом картины…
Думаю, он мне это нарушение правил охотно простил, мы встали, и я повел себя как своевольный посетитель в музее: что бросилось в глаза, к тому и пошел.
Первой была ярка большая картина, на которой изображен был Георгий Победоносец: раньше у генерала её не видел… Но кому, как не ему, сам Господь Бог велел запечатлеть покровителя его родины, Осетии?! Около десятка лет назад, когда только промелькнуло первое сообщение о явлении святого Георгия в одном из сел, генерал вылетел туда как по тревоге, все многочисленные свидетельства проверял с дотошностью профессионального разведчика с большим опытом – также, как в Афганистане или потом в горячих, будь они прокляты, точках уже в России.
Некая из многочисленных в ту пору газет-однодневок, которые, казалось, существовать будут вечно, опубликовала потом нашу с Цаголовым беседу об окончательных выводах генерала – это не миф, не вымысел горячих голов, это было – и я теперь вглядывался в Георгия Победоносца на картине, в этот вроде бы традиционный образ, явно дополненный полуфантастическими чертами «портрета по описанию», которыми столичного аналитика снабдили доверчивые жители кавказской горной глубинки.
На второй, к которой я подошел, большой картине был Пушкин…
Был во весь рост, но окружившие его, как будто нависшие над ним горы, делали его, и без того не великана, ещё меньше.
– Так видите, Ким Македоныч? – полушутливо, но все-таки как бы иронически обратился к генералу с известной фразой.
Попала в цель: вскинул плечи, слегка отдернул словно выбритую, как у мюридов, крупную голову, прокуренные усы встопорщились, глаза сделались пронзительными.
– А что тут не так? – начал несговорчиво. – Что – не так?!
«Кавказ подо мною!..» Мальчишка ещё был и сказал, как мальчишка! Что он, поднялся на Казбек? На Эльбрус? А если в переносном смысле: кто ты таков, чтобы он был под тобой, Кавказ?.. Что ты в нем понимаешь?! Нашелся Ермолов! Не он под нами – мы под ним. Под Кавказом. Все!..
– Поставил на место?
– Если хочешь, да! – и тут же сбавил тон. – А что? Стоит на дороге среди гор… Как все мы, когда приезжаем на Кавказ…
А я вдруг спросил:
– С мемуарами идет дело?
– Какие мемуары! – воскликнул он горько. – Закопался в текущих делах…
Сам сперва не понял, почему об этом спросил его, только потом уже, когда мысленно не раз и не два возвратился к нашему разговору – а с таким редким нынче, и достаточно откровенным, как генерал, собеседником без этого не обойтись, – я вдруг понял, я понял!
Накануне один из старых друзей презентовал мне двухтомный свой, в соавторстве, труд под названием «Одинокий царь в Кремле», о Ельцине, и так вышло, что, еще не начав читать, а только, как всегда по привычке, перед этим перелистывая, первым делом я наткнулся на горькую и прямую, как шпага, недлинную докладную записку на имя Горбачева – от Цаголова из Цхинвали, где тогда шла война… Теперь скорбной этой, столькое предсказавшей, запиской можно гордиться, но как за неё тогда не оторвали голову!
Или кровавая школа Афганистана чего-то да стоит, и правда-матка генерала родом ещё и оттуда?
Оттуда мы ушли.
Но не можем же мы уйти с Кавказа, он – наша родина!
Пусть простит меня генерал, доктор философии и глубокий психолог – недаром же не только сидел в Кабуле, но с караванами моджахедов исходил не одну провинцию – так вот, пусть он меня простит и поймет: это запоздалое неприятие пушкинского стиха – оно уже от нынешних наших поражений, от просчетов не знающих Кавказа наших высших должностных лиц… А кто виноват?
Да Пушкин, как всегда.
Виноват Пушкин.
Слава Богу, что рассказал тут о портрете Александра Сергеевича, написанном знающим наизусть чуть не половину его стихов боевым русским генералом Цаголовым, осетином – не придется теперь отдельный рассказ писать, но сколько всего так и просится в этот цикл, так и просится, и часто чуть не с тоской мне думается, что ему не будет конца…
Разве не достоин отдельной главы «кубанский соловей» Василий Петрович Дамаев, певший в начале прошлого века в оперном театре Зимина в Москве, в том числе партию Самозванца в «Борисе Годунове», ездивший на гастроли в Париж и Лондон вместе с Шаляпиным? Саблю, с которой он выходил когда-то на сцену, я вез потом в музей родной с ним нашей Отрадной, в Краснодаре дежурный милиционер отказался пускать с ней в самолетик, позвал начальство, и полковник, которому я рассказал, что эта за сабля, взял под козырек и не опускал руки от виска, пока не провел меня по салону и усадил на место: оказалось, коренной кубанец, казак…