Текст книги "Вольный горец"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
Какой там березовый лист с копеечку, какие дикие гуси – конечно же, я обо всем забыл, потому что в Кузне раньше обычного начался вдруг сезон черемши… тут все бросай!
Уж если твои друзья нашли там время съездить за ней в тайгу или сходить на базар возле вокзала, или… дело не в этом, конечно же, хотя иной раз так хочется спросить: мол, откуда колба?.. Из каких мест?.. Не кузедеевская ли? Не с Терсей?.. Есть там, за Осиновым Плесом, вниз по Томи, три горных речки, три сестренки: Верхняя Терсь, Средняя Терсь и Нижняя… эх, не знаешь, какая и красивей!
А вдруг из Горной Шории колба? Из Мысков?.. Где, несмотря ни на что, попрежнему все живут по своему, мысковскомувремени.
Кого толстокожего всем этим не проймешь, но для меня чуть ли не каждый стебелек – как весточка из сибирской молодости: этот, с красноватым оттенком, грелся под солнышком, на полянке, а то и на южном склоне… Эти, подлинней и потолще, совсем белые и с крупным сочным листом, росли на болоте или где-нибудь от него поблизости… Подержал в руках, повздыхал и будто в тех местах побывал: а говорят, телепортация невозможна – да вот же она, вот! Стоит только подольше на черемшу поглазеть да запахом её подышать…
Но саму её приходится передавать самолетом.
Звонок среди ночи, и сразу: пиши! Рейс такой-то… Такого-то числа. Аэропорт Домодедово… записал?
Денек волнений, бросок в Домодедово, и вот уже ранним утром достаешь её дома из безразмерного сумаря, на расстеленных многостраничных теперь газетах – наконец, наконец-то пошли на пользу «демократические» издания! – раскладываешь посреди кабинета: чтобы перестала копить внутреннее тепло, маленько протряхла, а заодно надо посмотреть, какое тебе передали богатство и как им будешь распоряжаться, как его делить… однажды вышло: Коля Ничик, младший дружок из шахтеров, свой брат-писатель, наскреб после смены, далеко не отходя, чуть ли не полный бумажный мешок, привез мне в Новокузнецке в гостиницу, а тут оказия, летят в Москву ребята из городской «ментовки». Возьмете, спрашиваю, для Шилова?.. Для Ивана Федоровича? – уважительно переспрашивают. – Какой разговор! Генерал-полковник тут начинал, помнят его и чтут: за передачу можно не волноваться. Но чтобы мешок был как мешок, купил я ещё десяток пучков отборной черемши, положил сверху. А он потом рассказывает, Иван Федорович: пришел сын, и я ему показываю пучок – смотри, мол, какое чудо! Не потекли слюнки? Потекли, говорит, дай хоть пару пучков, отец! Пару-не пару, а десяток дам – вон тут сколько! Вытащил не глядя десяток элитных пучков, отдал, а когда стал потом мешок разбирать, а там не медвежий лук, а шахтерский, недаром же у него и это название есть: каменный… Надо сразу глядеть! А ещё был главный в Союзе «сыскарь». И по должности, и – по судьбе. Шилов.
Очень непростое это дело, дележ черемши, – как на охоте или на рыбалке, но там-то за этим священнодействием вся кампания наблюдает, а тут ты – один одинешенек.
Раскладываешь по кучкам: это Вите Вьюшину, ему надо побольше, у него и дома едят, и сибирские дружки ждут… Для вкладчиков «Оргбанка», в котором он работает, конечно же, начнется время тревог: будут водить чуткими носами – мол, пахнет чем-то таким очень уж необычным, сильно пахнет… уж не дефолтом ли очередным? А это – наша колба!
Ещё кучка Борису Рогатину, большому спортивному начальнику: знает в ней толк – никакой тебе допинг не сравнится. Он бы, не сомневаюсь, давно рекомендовал перед международными соревнованиями непременно включать её в рацион, да как на это дело за рубежом глянут? Тут надо ухо востро держать: хоть по части вони они там куда как большие специалисты, но об этой, и точно, не имеют точного представления…
Эта кучка…
Посмеиваюсь, а на самом деле, бывало, у меня чуть ли не поднималось давление: как честно разделить, как бы кого не забыть, как бы не обидеть…
А ведь это только начало сезона – колба с юга Кузбасса, с отрогов Ала-Тау… Потом пойдет и кемеровская, и ещё более северная – из Чебулы, от друга Дерябина…
В это время приходится жить в Москве, все больше у Вити Вьюшина, который тоже считает: как сало для хохла – наркотик, так для сибиряка – черемша. Потому-то о «листе с копеечку» забыл напрочь, только тогда и вспомнил, когда Миша нашел меня в Кобяково.
– Ну, что? – спрашиваю его. – Вернулись гуси?
– Представь себе! – ответил он таким тоном, что было ясно: и он в этом сомневался. – Не только вернулись – уже на яйцах сидят. Там сейчас тишина, все по струнке ходят, поэтому для громкого разговора зовет к себе в город… будет у тебя завтра время?
– Да уж найду как-нибудь. А что за разговор?
– Кажется, рассказывал тебе про его друга-черкеса?
– Может, это я тебе? О своем кунаке?
– Да нет, ну, помнишь – шейх из Эмиратов, у которого мать – черкешенка? Он теперь и на своем «мерседесе» разъезжает в белой черкеске, шейх – с кем поведешься, знаешь… Русский Мальчик все просвещал его, рассказывал не только о Кавказской войне, о казаках да черкесах, но и о нынешних наших грустных делах. В России. Или, как он всегда, – на Руси. А у них у двоих был общий какой-то, крупный ООНовский грант, и когда они сделали работу и получили за неё очень, скажу тебе, приличные деньги, этот черкесский шейх и говорит ему: деньги твои! Вложи их на нашей родине в какое-нибудь серьезное дело на пользу простым людям… Сам видишь, как делят доходы от нефти в Арабских Эмиратах – считай, всем поровну. Не то что у вас: как ты говоришь – на Руси… Распорядись так, чтобы не было стыдно перед единым Богом… Конечно, он растрогался, Мальчик…
– Ну, молодец этот черкес!
– Конечно, молодец! – горячо согласился Миша. – А теперь представь, что в Москве чуть ли не первым делом – информация-то идет! Кто есть кто, с чем из-за рубежа возвращается и что у кого в кармане и в банке. Так вот, первым делом затащили нашего Витю в какой-то получастный-полугосударственный фонд, который занимается подготовкой этого праздника – шестидесятилетия победы. И предлагают: вы нам перечисляете энную сумму – тоже будь здоров деньги! – становитесь нашим соучредителем и вместе с гарантией высокой личной награды получаете от нас квоту на ордена для тех, кого вы посчитаете нужным наградить самостоятельно… ты понимаешь?
– Н-ну, если правильно понимаю… он получает право эти ордена продавать?
– Ты делаешь успехи, – сказал Миша не очень весело. – В том и дело: предпраздничная распродажа наград… как тебе?!
– Всегда знал, что суки, – пришлось сказать. – Но не до такой же степени!
– До такой, – утешил меня мой друг. – До такой… Виктор тут откопал какой-то императорский указ. О том, что заниматься благотворительностью имеют право только те, кто составил капитал честным трудом…
– Да уж, – только и пришлось сказать, – да уж!..
– А у нас чуть не каждый благотворительный фонд – «стиральная машина», как понимаешь…
– И как они разошлись?.. Мальчик – с этим самым ходовым нынче механизмом?
– Он сказал, что спустится за документами и вернулся с пластмассовой флягой спирта, который вез кому-то на дачу. Знаешь, такие возле брынцаловского «Ферейна» продают, по пять литров… Отобрал у секретарши ключи, попросил зажигалку и вытолкал её погулять, сказал – дезинфекция. Разлил сперва перед дверью в приемной. Потом вошел и молча начал поливать ковер. Ну, само собой – крик: вы что делаете?!.. А он сказал: как клопов!.. Чиркнул зажигалкой, вышел и замкнул дверь…
– Это что же – «коктейль Брынцалова»?
– Он тоже потом так – насчет этого «коктейля», – откликнулся Миша. – Тоже ноу-хау, видишь. Контора выгорела, но никто на него не заявил… И, знаешь, что он решил?
– Самому явиться с повинной?
Друг мой пожал плечами:
– Честно говоря, его это мало занимает. В этом отношении он без комплексов. А решил он сам создать фонд. Предварительно – «Народная медаль», так будет называться. Для вдов, которые ещё остались живы. Для тех, кто рос без отцов. Для детей войны. Кто не воевал, потому что был в лагерях… статус, знаешь, самый широкий. Как он говорит, Русский Мальчик: для тех, кто сам никогда никуда не лез, а молча тянул лямку и тянул. Не лгал. Не изворачивался. Для всех, кто столько лет бедствовал, но помогал другим… остались же на Руси праведники?
– Хоть кто-то об этом задумался! – сказал я глухим, отсыревшим, сам почувствовал, голосом.
– Кому и за что – это как раз его не смущает, – словно сам с собой рассуждал Миша. – Его смущает название медали…
– Он уже и название придумал?
– В том-то и дело… ты сам никогда не занимался медалями? Не собирал?
– Да нет вроде…
– Ну, покажет тебе, мне он показывал: есть старинная медаль петровских времен – в честь победы над нашими вечными друзьями, над турками. Все их корабли тогда полностью сожгли и потопили, и на медали – изображение турецкого флота и только одно слово под ним: «Был».
– Умели наши предки…
– Об этом он и хочет напомнить. Что – умели. Правда, другим способом. Выбить на медали контур Советского Союза… С тем же самым словом под ним: «Был».
– Не слишком ли… а не слишком?
– Так, а лучшее лекарство всегда – одна горечь… Сладкого лекарства не бывает. Разве не так?
– Н-не знаю, надо подумать.
– Поэтому и зовет нас. Как он говорит: стукнуться лбами…
– Мозговой штурм?..
– Вроде того что… но тут у него сомнений, в общем, нет: и контуры Союза, и это одинокое слово – от этого его уже не отговоришь.
– Тогда зачем лбами стукаться?
– Дело в оборотной стороне. Там он хочет контур одной России… какая стала. Само собой надпись внутри. Ну, как на карте: «Россия». Внизу слова: «Будет вечно». Или как там лучше: может, пребудетвечно? Тут как бы филолог нужен… специалист. Вот как раз ты и… Едем?
Я только и сказал:
– Во сколько мы должны у него?
13Ночь была ясная, и полная луна висела как новая, из чистой, из «корольковой» меди большая медаль: одна на всех на земле…
Ведь правда, подумалось мне, а ведь – правда!
А завтра солнышко встанет: один на всех орден, да ещё какой, какой!
И живите вы с ними: у каждого – есть, каждому от этого тепло и уютно, и никому не обидно.
Но нет, нет: чуть не всякому подавай ещё и личную медаль, и орден на грудь, да чем больше медалей и орденов, тем лучше для него… откуда оно пошло? С чего началось?
Историей наград никогда не занимался, впервые, глядя в Кобякове на луну, об этом задумался, ну, да что ж теперь: так, выходит, устроен человек, таким сделал мир вокруг себя, и так будет всегда, пока будет существовать белый свет… большой дунэй, как называют его черкесы… а, может, от изобилия наград он и погибнет?
Какая там экология, какой парниковый эффект… блуждающие кометы, способные взорвать землю… что там ещё, что?
А на самом деле оттого-то все и произойдет: рухнет мир под тяжестью наград. Его погубят амбиции.
В Москве на Бутырской, заваленная другими книгами, где-то в уголке лежит «История государства Чжурчженей», как-то так… или она – в Майкопе? Разве тут не забудешь, при такой-то жизни: туда-сюда-обратно… То ли перевод со старо-китайского, то ли с древне-монгольского, академическое издание, из которого, выходит, всего-то и вынес: чем хуже идут дела в государстве, тем больше в нем раздают наград.
С нами так и случилось, но разве это не относится ко всему миру?
Со множеством орденов, всякого рода премий, поощрительных, ведь каких только нет среди них, дипломов, грамот и прочих, прочих, прочих знаков признания… чего в итоге, чего?
Признания общей глупости? Или безвозвратно далеко ушедшей гордыни? Полной бездарности вождей мира, заведших всех нас в тупик? Общей безнравственности… чего, чего?
У кого это из поэтов: «От земли до небесного свода разлита несвобода. И торчат как хребты из тумана горы лжи и обмана». Разве не так?
Или раздать ордена и премии не такому, как бы там ни было, широкому кругу лиц, часто одних и тех же, – куда дешевле, чем всех остальных накормить?
Задал, думал я, задал нам с Мишей работу Русский Мальчик!
Столько уже о нем слышал, но так в общем-то и не понял, по каким правилам он играет – не по ним ли самим и установленным, как почти все теперь на большом дунэе?
Чуть не каждый – в свою дуду…
И удастся ли понять это завтра, когда увидимся: что же все-таки за человек, в конце-то концов?
Все его приключения… тут что ж.
После первой победы русского флота над шведами, победы почти невероятной – десяток лодок с солдатами, вооруженными одними ружьями, против двух кораблей с тяжелыми пушками – государь Петр Алексеевич велел выбить медаль с надписью: «Небываемое бывает».
Не всегда это, к сожалению, помним.
Но, может быть, это-то и есть как раз сегодня – наш русский девиз?
И если мир устроен так, как устроен, и приходится принимать чужие правила игры, то не главное ли при этом – сберечь душу и сберечь веру. И самим собою остаться: несмотря ни на что.
Но по тому ли пути хочет он пойти нынче: с этим фондом, которым в России уже несть числа… или это – дело особое? Сам он судя по всему никогда не вешал голову, есть же такие люди, которые никогда её не вешают, и хочет теперь, чтобы её хоть слегка приподняли все обездоленные, забытые, обманутые, обиженные… разве это не главная наша сегодня беда – чуть ли не всеобщий повес головы?
А тут вдруг – обогреть боевым взглядом.
Чуть ли не всех, кого только можно… а что, что?
Разве не нужен нам пример бескорыстия?
Пример мужества.
На редутах Бородина Алексей Петрович Ермолов в гущу французов бросал Георгиевские кресты, и солдатики штыками прокладывали себе к ним дорогу…
А наше, сегодняшнее Бородино, сдается, ещё впереди. И, может быть, это неосознанное желание Русского Мальчика сделать примерно то же самое: чтобы каждый победил обстоятельства своей почти беспросветной жизни и достойно прошел свой путь…
Впрочем, почему – неосознанное?
Сколько небось над всем этим размышлял и на родине, на Руси,и в дальних чужих краях. Может, и с этим неожиданным своим корефаном, с арабским шейхом потихоньку советовался? Уж он-то ему о прелестях нашей жизни рассказывал поди без прикрас!
Но как помочь этому неординарному человеку? Чем его поддержать?
Да и примет ли он, хоть для этого и зовет, нашу помощь – и Мишину, и мою… каков-то он, и в самом деле, окажется, Русский Мальчик?
Снова, лёжа без сна, глядел я на луну за окном. На общую нашу, неизвестно за что пожалованную Творцом, заставляющую о столь многом подумать, награду.
Или это вовсе и не медаль, а испеченный на поду, на капустных листьях поджаристый каравай – поджаристая кубанская «паляныця»?
Может быть – изжелта-коричневый круг копченого адыгейского сыра, который черкесы брали с собой в дальнюю дорогу: и сытен, и пахнет дымком родного очага – домой, где бы ты ни был, властно зовет?
А утром встанет красное солнышко…
февраль 2005-го, март 2009 г.г. Майкоп
МЕДЛЕННЫЙ ДЖИГИТ
Был конец апреля, серые, ещё без листочков, старые яблони только что зацвели и купины их набирали молочной белизны… Чёрные корявые абрикосы взялись розовой дымкою, зато зеленоватые соцветья алычи да сливы уже начали осыпаться и устилали узкую асфальтовую дорогу посреди широкой, с рядами деревьев улицы, так что стремительно промчавшийся по ней, сверкнувший никелем на широких боках легковой автомобиль с тёмными стёклами взметнул светлое облачко, которое тут же припорошило за ним мокрые от раздавленных лепестков рубчатые следки.
Каким его ветром занесло в аул, этого высокого ловкого казака, бывшего рыбинспектора с поганого болота, которое на Кубани величают морем?
Главный город у них больше не Краснодар, а Екатеринодартеперь, ей, опять Катькиндар– Екатерины-дахэ, говорили старики, Екатерины – красавицы, а затопившая половину Адыгеи, совсем испортившая погоду и чуть не все колодцы осушившая лужа – по-прежнему Краснодарское море?
Сразу за Горячим Ключом по дороге на Туапсе, к настоящему морю, к Чёрному, он держит какой-то непонятный мутель-путель, этот казак, большую кунацкую с бензоколонкой вместо старой доброй конюшни, а в горах построил для богатых бездельников просторное стрельбище с высокими домами из камня по краям и назвал его «Охотничий хутор»… чего ему в Гатлукае?
Пока на дальнем краю аула калякал о чём-то с дружком своим Меджидом, вернулись запыхавшиеся мальчишки и доложили уважаемым старшим, сидящим под шиферным навесом у забора Гогуноковых: «У него, Меджид сказал, точно такой джип, как у самого папы римского!..»
Уважаемые старшие неспешно переглянулись, советуясь одними глазами – мол, надо ли что-то на это сообщение, на этот никому не нужный хабаротвечать, и, если надо, то кто на него ответит, – а потом сам Гогуноков Аскер, сидевший посредине, как бы нехотя качнул головой и негромко сказал: «Ему уже давно пора дедушкой стать, этому римскому, ым? А он всё – папа. Как маленький!»
Все трое одинаково хмыкнули, каждый приподнял заскорузлым пальцем край выцветшей фетровой шляпы над морщинистым смуглым лбом, и они опять воткнули острые свои подбородки в сложенные на отполированных временем кизиловых палках с гнутыми ручками жилистые, набрякшие кисти, снова нацелили давно посветлевшие от ярого солнца, от нестерпимой здешней жары и потому прищуренные под чернёным серебром бровей, нарочито внимательные глаза на дорогу и чуть повыше неё… самое время появиться в прозрачной голубой вышине Первому Жаворонку, самое время!
Пропустить этот миг никак нельзя.
Й – ей!
Если пока остались на белом свете, который зовётся Большой Дунэй, истории, достойные внимания и теперь, когда глаза разбегаются от того, что с самого раннего утра и до поздней ночи бесстыжий московский ящикпоказывает, и уши сами начинают закрываться от тех слов, какие в нём говорят и какие даже скромная раньше аульская молодёжь потом громко повторяет, если есть ещё такие сокровенные истории, которые раньше достойно назывались хабарами, то одна из них – как раз эта, история Медленного Джигита и малой птахи – Первого Жаворонка… А, может быть, не одна из них, но – одна единственная? Самая последняя перед концом времён, о котором говорится в священном Коране у пророка Магомета, ым?!
Никто теперь не помнит, когда он поселился в Гатлукае, никто не знает в точности, откуда сюда приехал. Да и зачем теперь знать?
Разве может это хоть каплю добавить к тому, что потом случилось, или хоть что-то объяснить.
Вполне может быть, что Медленный Джигит тут и родился, тут и вывелся, как любят казаки говорить.
Может быть, что жил тут всегда.
Просто никто на него особенно не обращал внимания до тех пор, пока у него не появилась его белая, как яблоневый цвет, белая, как материнское молоко, машина «волга».
Никто не видел, как её пригнали в аул, но однажды ранним утречком она выехала со двора Батырбия Чесебиева, который тогда ещё не был Медленным Джигитом, а так и был – просто Батырбий, тихий учитель русского языка в аульской школе.
Так вот, она совсем неслышно выехала со двора, медленно, очень медленно покатила по улице, и в её плавном движении было столько праздничного торжества и столько значительности, что люди заранее останавливались, чтобы встретить её, а потом ещё долго глядели вслед, и сердце их наполняла невольная гордость: в каком ещё ауле есть такая красивая, как белая лебедь, и чистая, как невинная голубка, новенькая машина – разве это не так?
Белая «волга» стала появляться на улице чуть ли не каждый день, и те, кто ещё не видел её, выскакивали из дома даже в сильный дождь и бежали к воротам: вблизи полюбоваться прекрасной машиной и чинным её хозяином.
Посмотреть на него, и правда: темно-коричневый, в серую полоску костюм с клинышком застёгнутой на перламутровую пуговичку белой рубахи, которая выглядывала из-под тонкого бежевого пуловера, чёрная, такая как тогда у самого Косыгина, широкополая шляпа и до блеска начищенные остроносые башмаки, такие же лёгкие, как мягкие черкесские сапоги – чувяки… У него спокойное, с правильными чертами лицо с печальными темнокарими глазами, длинные и широкие брови и густые усы под крупным, как у настоящего адыгейца, как у бжедуга, носом. Всегда прямой как струна: сядет за баранку – даже слегка над ней не пригнётся, голова откинута с таким достоинством, словно это не он ведёт машину, а везёт его сидящий с ним рядом кто-то невидимый.
Скоро все привыкли к белой почти бесшумной «волге», полюбили её мягкий, ласковый шелест, и никому не приходило в голову поднять руку и попросить подвезти его… зачем?! Такие машины разве для этого?
Потом однажды случилось невероятное: белая «волга» остановилась чуть впереди хромой бабушки Кесебежевой, этой полусумасшедшей старухи, которая, тяжело переваливаясь с бока на бок, несла с выгона полное, горушкой над широкими краями ведро коровяка, учитель вышел, поднял сверкающую крышку багажника и протянул к ведру руку с вынырнувшими из-под манжеты часами на запястье.
– Давай, – сказал, – я помогу тебе, тян! [2]2
Уважительное обращение к пожилой женщине: наша мать.
[Закрыть]
Она испуганно перехватила дужку другой рукой и даже отвела ведро чуть в сторонку:
– Разве на такой красивой машине можно возить навоз?
– Можно, – мягко сказал учитель. – Поверь, наша мать, что эта красивая машина совсем не против того, чтобы я помог уважаемой женщине, и ей ничего не сделается, если в ней постоит это ведро, которое для всякого пахнет детством… дай-ка!
Она повернулась к нему боком, как бы защищая своё добро, и ворчливый голос её чуть дрогнул:
– Хорошо, хоть кто-нибудь это понимает… но что о тебе скажут в ауле?
– Это мы скоро услышим, тян, – терпеливо сказал учитель.
Но в голосе у неё снова послышалось недоверие:
– Ты знаешь, зачем я ношу навоз?
– Делаешь из него кизяки, наша мать.
– А ты понимаешь, что нормальные люди давно уже топят дровами, а то и чёрным камнем, который везут…
Он не дал ей договорить:
– Знаю, наша мать, знаю.
– И что у моих соседей есть корова, от которой не добьёшься молока, зато навоза на весь аул хватит, и я могла бы попросить коровяк у них… это ты знаешь?
– Ты повторяешь то, что о тебе говорят не очень добрые люди, наша мать, – терпеливо сказал учитель. – Но зимой, когда идут мимо твоего двора, даже они замедляют шаг, поворачивают голову, поводят, как охотничьи собаки носами и лица у них становятся такими, как будто они вспоминают давно ушедших родных.
– Мне это хорошо видать через окно! – сказала она громко и, приподнимая ведро, шагнула к багажнику.
Учитель едва успел перехватить его – иначе бы оно ударилось об его новенькую машину.
– Тихинько-тихинько! – с улыбкой проговорил он как будто бы самому себе.
Определил ведро в просторном пустом багажнике и снял со своей белой голубки испачканную соломинку, которая до этого свешивалась из ведра с навозом и только благодаря ему к машине приклеилась.
– Ты, значит, знаешь, где я живу, – проговорила старуха Кесебежева, как бы слегка гордясь этим. – Поставишь напротив двора, а я, когда дойду потихоньку, заберу…
– Зачем же ты будешь идти? – улыбнулся учитель. – Я подвезу тебя.
Теперь она испугалась не на шутку:
– Ты что говоришь? Как это я могу сесть в такую машину? – и протянула руку к багажнику. – Отдай тогда ведро, я сама…
– Не отдам, тян, – снова терпеливо, как на уроке, сказал он. – Ты сядешь, и я отвезу тебя до калитки.
Но ведь недаром же бабушка Кесебежева считалась в Гатлукае самой большой упрямицей!
– Не видишь, какая на мне обувка? – прямо-таки накинулась она на учителя. – Не видишь, какая юбка?!
– Я каждый день вижу, какой у тебя хороший внук, – ласково и даже как будто с завистью проговорил учитель. – Добрый мальчик, способный и очень внимательный… увидишь, тян, он далеко пойдёт!
– Дальше, чем ты хочешь отвезти этот коровяк? – повеселевшим голосом спросила женщина, но голос у неё вдруг осёкся, она вздохнула.
– Дальше, тян. Гораздо дальше, поверь мне… садись! – он широко открыл переднюю дверцу, и, когда старуха обеими руками втащила, наконец, в белую машину неразгибавшуюся кривую ногу, внимательно осмотрела свои подвязанные грязными лоскутками рваные калоши на чистеньком резиновом коврике на полу машины и поправила на коленях давно порыжевшую от старости чёрную юбку, снова сказал. – Тихинько-тихинько!
И закрыл дверцу возле старухи так осторожно, что не только грюка – даже легонького щелчка она не услышала.
В каких только уголках аула не слышалось потом это непривычно ласковое, как будто самим сердцем сказанное: «Тихинько-тихинько!»
Оно звучало, когда он, торжественный как всегда, укладывал в багажник чью-то вязанку дров, ставил туда оклунок с кукурузной мукой либо грязный чувал с глиной, тяжело опускал мешок с картошкой, освобождал место для плетёной корзинки с курами либо с куриной богинею, с бого-курой, с индейкою, а однажды, когда он остановился возле почты и пошёл сдать письмо, из багажника послышалось тонкое блеянье, возле него тут же собралась стайка мальчишек, а потом из машины, где сидел рядом с водителем, выбрался не кто-нибудь – сам Аскер Гогуноков и важно сказал:
– Никогда не видел, чтобы железную машину вытирали ушами, но это у вас здорово получается, огольцы! А не могли бы вы точно также смести пыль с этой блестящей штуки впереди?
Мальчишки тут же перебежали к переднему бамперу и, сталкиваясь лбами, дурачились возле него до тех пор, пока вышедший из почты учитель не приказал немедленно отправиться всем на речку и умыться как следует.
Как это непременно бывает, нашлись люди, которым вежливость учителя оказалась не по душе. Старуха Бижева Шамсет, которая слыла в ауле колдуньей, сказала однажды в магазине: «Этот медленный джигит скоро превратит наш Гатлукай в скопище сонных мух. Люди совсем перестанут бегать и громко говорить, а только будут шептать друг дружке: тихинько-тихинько!»
Все знали, что она, как всякая уд – недобрая колдунья – может сглазить человека или навести порчу на корову, на баранов, на птицу и даже на сад и на огород, и потому никто не стал ей возражать, но через недельку – через две случилась история, которая заставила всех говорить одно и то же: Аллах всемогущ, и он всё видит и слышит.
Однажды раненько утром соседка Чесебиевых заглянула к ним через забор и увидела на заднем сиденье «волги» старую колдунью: голова у неё была откинута, как у людей, которые спят глубоким сном или которым сделалось плохо. Ни того и ни другого вроде бы не могло быть, и через несколько минут любопытная соседка вернулась к забору, чтобы всё-таки уяснить: что там во дворе у Чесебиевых происходит?
Возле машины по-прежнему никого не было, зато внутри колдунья металась как лиса в закрытом курятнике, и тогда соседка учителя вышла на улицу и нажала на кнопку звонка, который был спрятан рядом с калиткой на столбе под козырёчком из половинки консервной банки. На звонок вышла жена Батырбия, Сусанна, они вместе пошли к «волге», и Сусанна всплеснула руками и открыла заднюю дверцу: «Что ты тут делаешь, Шамсет?!»
Колдунья начала рвать на себе волосы и сперва завыла про горе, которое на неё свалилось во дворе Чесебиевых, а потом вдруг разом умолкла и сказала: «Все в ауле только и говорят, какие мягкие матрасы постелены в этой белой машине, и мне так захотелось посидеть на них. Но я не знала, что она открывается только снаружи, а изнутри нет, а белая дверь вдруг случайно захлопнулась!»
И тут она снова завыла про своё горе.
Ну, и попосмеялись в те дни в ауле, ну и похохотали!
Мужчины держались за животы, а женщины подносили ладошки к губам, качали головами и значительно говорили одна другой: «Тихинько-тихинько!»
Нашлись бесстыдники, которые стали рассказывать, что мягкие «матрасы» старуха Шамсет слегка подмочила: какая бы ты ни была колдунья, а попробуй-ка всю ночь просидеть в машине!
Шамсет перестала появляться на улице, а потом вдруг пронёсся слух, что она сильно болеет и вот-вот помрёт: муж её, почти всегда хмурый Айтеч, показывал, говорят, когда возвращалось стадо, бычка, которого зарежет на поминки.
Потом по Гатлукаю стремительно разнеслась другая новость: будто бы ко двору Бижевых подъехала белая «волга», учитель Батырбий Чесебиев вылез из неё, осторожно как всегда прикрыл за собой дверцу и пошёл к дому… Его встретил Айтеч, и они постояли у порога, пока колдунья, как люди потом решили, приводит себя в порядок. Учитель, говорили потом, называя её «зиусхан», [3]3
Соответствует: беру себе твою боль.
[Закрыть]стал расспрашивать Шамсет о здоровье, и она ответила, что наверняка могла бы поправиться, но её бывшая подружка, бесстыжая Фатима, которую она девчонкой переплясала на аульском джегу, когда в Гатлукае, ещё перед войной, записывали в новый колхоз «Путь Сталина», уже неделю никому не отдаёт градусник, сама держит его подмышкой, и ей с каждым часом становится всё лучше и лучше, сама уже выходит во двор, а до остальных как всегда ей и дела нет – скольких хороших женщин она лишила возможности часок-другой посидеть вечером с градусником – чтобы перестало ломить колени или прошла голова!..
И учитель Батырбий сам потом подсадил Шамсет в свою белую машину, они медленно, медленно-медленно проехали на другой конец аула, медленно-медленно, дождались, пока дочка усадит в постели и обложит подушками Фатиму, а потом учитель поздравил её с тем, что она поправилась, поблагодарил за это Аллаха и попросил градусник. Фатима отдала, и на обратном пути, когда они заехали в главный аульский магазин купить кускового сахара для калмыцкого чаю, у Бижевых он как раз закончился, колдунья держала градусник в левой ладони и говорила, что уж ей-то не обязательно совать его подмышку, она знает молитву, после которой градусник помогает и так, в левой руке – ей сразу, как только взяла его, сделалось лучше…
После этого никто в Гатлукае уже не говорил об учителе плохо, никто не осуждал его за слишком тихий нрав и чрезмерное спокойствие, которые стали входить в привычку у многих в ауле: «тихинько-тихинько» говорили не только молодые матери своим малышам, но даже долго работавшие вместе с русскими на строительстве этой лужи, которую они упорно величают Краснодарским морем, зрелые мужчины, перенявшие не что-нибудь хорошее – дурную привычку часами стоять в пивной. «Тихинько-тихинько!» – советовали они один другому, когда передавали полные кружки с пивом или начинали пошумливать над пустыми стаканами, в которые перед этим налито было что-нибудь такое, покрепче пива.
На южной окраине Гатлукая, по дороге на кладбище возвышается древний курган, который всегда называли Большая шапка – так он похож на старинную черкесскую шляпу, которую носят те, кто пасёт скот, работает в поле либо на пасеке. И каждый день, летом или зимой, в любую погоду, Медленный Джигит подъезжал к Большой Шапке, не торопясь выходил из своей белой машины, медленно поднимался на самый верх и садился на камень на верхушке кургана: тоже летом и зимой, хоть в дождь, хоть в метель.
Конечно, оттуда есть куда посмотреть: у подножия Шапки бежит крошечная, заросшая кугой речка, которая и вверх по течению, и вниз растекается несколькими не очень широкими озерцами, а то и еле видными в зарослях бочажками. В хорошую погоду серебряными монетками взлетает над ними мелкая рыбёшка, а в тихий час на зеркальца посредине выплывают дикие утки… За речкой начинается просторная толока, с апреля и почти по самый декабрь ярко меченая то одними, то другими цветками, поодаль друг от дружки стоят на ней три громадных дуба, которые казаки называют на Кубани «черкесами» – Три Брата. За ними стеной встаёт лес – в зелени как пух ранней весной и в тяжёлом золоте осенью… э-ей! Есть на что посмотреть с Большой Шапки, есть!