355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарий Немченко » Вольный горец » Текст книги (страница 26)
Вольный горец
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:50

Текст книги "Вольный горец"


Автор книги: Гарий Немченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

Как славно, что было именно так, теперь я об этом вспомнил. Как славно, что Элик, выходит, никогда об этом не забывал. И как хорошо, что забыл я.

Но зато, как всякий съевший в своём деле собаку профессионал, я прекрасно помнил это ощущение новизны и свежести прозы Элика: часто ироничной, иногда авантюрной, но всегда исторически выверенной, глубокой, а главное – озарённой неугасимым светом сыновней любви к родным северокавказским краям с их тысячелетними устоями, традицией и обычаем, с их удивительными мифами и легендами.

Вернувшись теперь из Нальчика, я, конечно же, перечитал и первый роман Элика, вышедший тогда у нас в «Советском писателе», и второй: «Ищи, где не прятал.» И долго, конечно же, очень долго – работа эта из-за кочевой моей жизни не раз прерывалась – размышлял и о своём друге, и о его полной превратностей судьбе, и о том несомненном, но так до сих пор и неоценённом по достоинству вкладе, который он внёс не только в кабардинскую литературу, но и в северокавказскую вообще, и – в русскую.

«Нальчикский понт», ишь ты!

А нас – как не было?

Сейчас прозу Эльберда Мальбахова обозначили бы модным словом «прорыв».

И новизна её, на мой взгляд, и обаяние заключены в том, что ему одному из первых в России того времени, а на Северном Кавказе – и вообще первому, удалось преодолеть ту привычную отстранённость, которая всегда существовала между «небожителем»-писателем и обитающей на грешной земле читающей публикой, внести в отношения между ними не только простосердечие и доверительность, но – сокровенность.

Может быть, дело в писательской интонации, идущей от богатства души? От невольного ощущения читателем незаурядности автора, человека высокообразованного, более того – утонченного, но, может быть, именно оттого-то и сознающего, что сам он – всего лишь малая частица великого целого: своего исстрадавшегося народа. Отсюда и это сокращение дистанции: до протянутой для дружеского пожатья руки. До братского, плечом к плечу, крепкого объятия.

Люблю и ценю великолепные книги, созданные старшими, нашими предшественниками: «Улицу во всю её длину» Аскера Евтыха, за неё как раз от Адыгеи, от малой родины, отлучённого, и его «Баржу» и «Бычью кровь»; «Последнего из ушедших» Баграта Шинкубы; «Из тьмы веков» Идриса Базоркина; «Сломанную подкову» Алима Кешокова; «Мой Дагестан» Расула Гамзатова. И вместе с тем настаиваю на том, что М. Эльберд – Мальбахов Эльберд Тимборович – в прозе Северного Кавказа сказал новое слово: и веское, и высокое. Именно с него началась смена поколений прозаиков, он в этом смысле – патриарх, за которым потом, сознательно или нет, последовали и Тенгиз Адыгов с романом «Щит Тибарда», и Юнус Чуяко со «Сказанием о Железном Волке», и Нальбий Куёк со своими небольшими по объёму, но такими ёмкими и глубокими романами: «Чёрная гора», «Вино мёртвых», «Лес одиночества». И – Мадина Хакуашева, успевшая обо всех этих авторах написать в своей докторской диссертации и многому у них, само собой научившаяся, многое перенявшая. Её трепетная и тонкая «Дорога домой» – яркое тому доказательство, и говорю я всё это не только как давний болельщик родной северокавказской словесности, но и, что там ни говори, непосредственный участник здешнего литературного процесса. Работа над переводом «Сказания о Железном Волке», так неоднозначно одобренная в предисловии Валентином Распутиным, заставила меня многое перед этим перечитать, многое изучить, ко многому присмотреться и многое переосмыслить. Случилось так, что только я сам теперь помню о доле своего творческого участия в «Сказании» – авторы, как правило, тут же об этом напрочь забывают, и тут уж ничего не поделаешь. Как говорится: нормальный ход!

Как там нынче издеваются над якобы обветшавшими идеалами нашего поколения: мол, «жила бы страна родная».

Но это, и действительно, так. И – слава Богу.

«Творчество Ю. Чуяко интегрировало все прогрессивные тенденции адыгской литературы, обогатило и развило художественные методы, – пишет Мадина Хакуашева в большой статье „Архетип Кузнеца в романе Ю. Чуяко „Сказание о Железном Волке“. – Роман явился важным событием в истории адыгской литературы, которое в кабардинском литературоведении до сих пор не получило должного резонанса. Тесная, нерасторжимая связь адыгских субэтносов с единой национальной культурой, этикетом и фольклором обусловливает такие же общие, единыезакономерности развития адыгской литературы, которые не позволяют рассматривать каждое отдельное произведение вне общего литературного процесса.

Роман Ю. Чуяко (в профессиональном переводе с адыгейского Г. Немченко) своеобразно адаптировал широкий пласт адыгской мифологии и фольклора, сформировал новые методы организации и структуры художественного текста, которые вывели адыгскую современную прозу на качественно новый уровень художественного мастерства“.»

И правда, искренне благодарен Мадине за столь щедрые слова о моём «профессионализме»: в пору чуть не повального литературного разгильдяйства это дорогого стоит. Но не эти ли похвалы подвигают меня теперь пройтись по любительской для меня литературоведческой дорожке?

Не то же ли самое, что она – о Юнусе Чуяко, только в менее специфических выражениях, я пытался сказать об Эльберде Мальбахове: и «пласт» этот самый первым начал разрабатывать он, и «сформировал новые методы» – тоже он. И творчество его, пик которого совпал со сломом времён, тоже «до сих пор не получило должного резонанса».

Вспомним-ка: в своё время роман «Страшен путь на Ошхомахо» чуть не в одночасье стал культовым. О нём говорили, за ним гонялись, его цитировали.

– Ты, конечно, не знаешь, но грузины собирались поставить по нему десятисерийный фильм, – рассказывал, печально посмеиваясь, Элик, когда сидели рядышком в «Лимонадном Джо». – Вот тут у меня в кармане лежало приглашение и договор, который я должен был подписать… И мы уже договорились со старым другом – вот он кивает нам, видишь?.. Что поедем в Тбилиси на его машине и жить будем у нашего общего товарища. Я уже стал собирать гомыль нам на дорогу и кое-что запасать на хлеб-соль. Не с пустыми же руками появляться кабардинцам перед уважаемыми соседями!..

Как будто переживая всё заново, Элик надолго замолчал, пришлось спросить: и чем, в конце-то концов, дело кончилось?

– Всё обвалилось. И у м-меня тоже. Стало не до жиру, как говорится: быть бы живу. Будем у меня, увидишь голые стены. Там раньше висели мои ружья. Я ведь тогда, и правда, стал чуть не профессиональным стрелком. Когда в республику приезжали важные гости, егеря первым делом меня находили: станешь на номер?.. Кто-то из охотников в отпуске, кто-то приболел или загулял… мало ли! Знали: если буду с-стрелять, без дичи не останемся. Иногда после выстрела тут же уходил: чтобы не встречаться с отцом. Есть кабан? Есть. Косуля есть?.. Иногда, правда, когда бывал в добром настроении, он передавал через егерей: пусть, мол, не валяет дурака. Пусть остаётся на общий ужин…

У меня невольно вырвалось:

– Элик!.. Знаешь, ты кто? Не знаешь?!.. А я, пожалуй, стану добиваться для тебя статуса жертвы политических репрессий. В том числе и со стороны собственного родителя…

– Шути-шути…

– Но разве это не так?

– В каком-то смысле – конечно. Он был настоящий, ты знаешь… таких тогда было не так много, я ведь в-видел…

– А то у нас любой спекулянт имеет теперь статус жертвы политических репрессий, а тут – чего тут неясного? Тогда – собственный отец. Теперь – его недруги…

– Ружья продавать пришлось, жалко, – печально сказал Элик. – Чехословацкий карабин, семь миллиметров, как он бил! Французский «меферт», ещё довоенный, шестнадцатого калибра – точность невероятная. Пятизарядный помповый «ремингтон» двенадцатого калибра… А «винчестер»!

– Это не он там висит? – кивнул я на противоположную стену.

И он вздохнул:

– Я не п-подхожу, не хочу расстраиваться. Может, и действительно, – м-мой?

Повернул голову и пальцами взялся за подбородок: не то чтобы не подойти, показалось мне, – чтобы лишний раз не взглянуть…

Сказал уже, что этот запоздалый тост в честь старинного товарища, у которого одно из любимых его словечек – не просто друг, как обычно говорится, но дружище, большой и близкий, мол, глубоко уважаемый и любимый друг – прерывался долгими поездками и по Северному Кавказу, который в не столь давние времена в России называли « тёплая Сибирь», и по настоящей, по «холодной» Сибири, которая для меня давно стала теплой оттого, что меня там ожидают братские встречи с нашими «старичками» – ровесниками далёкой молодости, соратниками по комсомольской ударной стройке, всегда остававшейся для меня своего рода Запорожской Сечью: сибирской вольницей.

И Элика, и нашу алтайскую бригаду вспоминал постоянно, потому что всё собирался выбрать денёк-другой и через Салаирский кряж перевалить из Кузбасса, из Кемеровской области в соседнюю, в приграничный с ней Залесовский район, в дорогую сердцу Никитовку…

И думалось вместе с тем: зачем?

Чтобы вслед за сумрачным Ницше через столько лет повторить его знаменитое: «Это – остров могил. Тут погребены мечты моей юности.»

Но только ли, только за этим?

Сейчас, когда уже на Северном Кавказе, в Майкопе, вновь вернулся к этим дорогим для меня размышлениям, на мониторе компьютера вслед за достаточно долгим пропуском в конце текста нашёл несколько прибережённых, впрок заготовленных строчек. Две взятые в кавычки цитаты, а после – снова мой текст.

«Она воскресла в моей душе как Великий Ангел, позволяющий увидеть неисчерпаемую глубину духовного плана адыгов, и дарящий бесконечную любовь ко всему русскому…»

«…и, возможно, оттого, что в мире когда-то была (а для меня есть и поныне) Гошаней или царица Мария, я ощущаю свою равную принадлежность как к кабардинскому, так и к русскому народам. Осознаю свою духовную причастность к Кабарде точно также, как и к Москве.» [4]4
  Люба Балагова, «Царская любовь», стр. 176–177.


[Закрыть]

Не отсюда ли тоже и причастность к двум культурам, и раздвоенность Элика, и – его сердечная боль? В этом случае сердце мужчины открыто ей точно так же, как сердце женщины.

Может, оттого, кроме прочего, и тянемся с Эликом друг к дружке, что эту же раздвоенность и эту боль он ощущает и во мне: ведь две культуры могут сближать точно так же, как сближают мать и отец и могут точно так же рвать сердце, когда они, хоть на короткое время, «не в ладах»…

«Ты-то тут причём, казачок? – кто-то спросит. – Если русские на Кавказе – пришельцы, то ты теперь, живущий в Москве, – пришелец дважды!»

Бывает, в который раз принимаюсь рыться в старых записных книжках, чтобы найти давно затерявшуюся фразу из Киплинга, которого когда-то очень любил. Смысл её примерно таков: если, мол, слишком близко к сердцу принимать чужие дела и пытаться жить по чужому обычаю, то можно настолько заиграться, что однажды проснёшься аборигеном, и не ищи тогда дорогу обратно…

А если предки твои жили в абазинском ауле, и на этой земле в станице рядом родился? Если хранишь её в своём сердце и даже в дальних краях с нею не расстаёшься?

В юности у меня были такие стихи: «Мне родиться бы капитаном, чтобы шляться по дальним странам. Чтобы там, где бы только не был, тосковать по родному небу. Чтоб о нём, от тоски, от жгучей, написать бы стихи получше.»

В «капитаны» меня не взяли по причине неподходящего для настоящего моремана зрения, с «дальними странами» тоже не очень-то получилось, но что касается тоски по родной земельке – этим я себя, и впрямь, обеспечил. Чего-чего, а уж её-то было с лихвой! И, может быть, в последнее время – особенно?

Когда перечитывал «Страшен путь на Ошхомахо» уже после поездки в Нальчик и братской встречи с Эликом, выписал, не знаю зачем, несколько строк поближе к концу романа: «Где-то в эти годы уже шлёпнулось на землю Ньютоново яблоко, и гениальный англичанин открыл закон всемирного тяготения. Людям от его открытия пока что не было ни холодно, ни жарко. Они совсем другой закон ощутимо чувствовали на своей шкуре: закон всемирного тяготения сильных мира сего к чужим землям и чужому добру».

Из текста выделял это, пожалуй, как образец изящного эликова стиля, приправленного так свойственной ему печальной иронией. И только потом, когда и раз, другой наткнулся на этот горький посыл уже в записной своей книжке, вдруг подумал: это ведь не только горькая шутка о нравах давнего восемнадцатого века! Для Кавказа, для этой райской земли, – пророчество на все времена. Кто только и в каком чужедальнем краю снова и снова не включает его в сферу своих «жизненно важных интересов».

Здешним насельникам «Путеводитель», как называют адыги Полярную звезду, помогает найти путь к дому или путь к другу… Для чуженина она так и остаётся холодным ориентиром на разбойной дороге.

О том, куда она на Северном Кавказе приводит, и повествует роман «Страшен путь на Ошхомахо».

Выходит, книга – на все времена?

Недавно в письме к знаменитой не только в наших краях Лейле Бекизовой, хорошо знающей литературный Кавказ, у меня вдруг вырвалось и для себя неожиданное: после долгой и радостной работы над «Железным Волком» во мне проснулся черкес, которому теперь некуда деться. Оказывается, мол, и такое с нами бывает!

Не оттого ли в полупустом нальчикском пансионате и пришло ко мне и ощущение родного дома, и – ощущенье родства?

Тем более, что я знал: в этом городе ждёт меня мой старый товарищ, верный идеалам нашей далёкой юности.

Дружище Элик.

Газырь о Валентине Распутине

Перед этим я, конечно, посомневался: Распутин и газыри – ну при чем тут? Зачем же корневому, кондовому сибиряку, настоящему, можно сказать, чалдону эти кубанские прибамбасы? Может быть, мне так и назвать мой коротенький рассказ, который пишу перед 70-летним юбилеем Валентина Григорьевича: «Настоящий сибиряк»? Или просто «Сибиряк»… А может быть, просто «Настоящий»?

И этот, как никакой другой заголовок, соответствовал бы и прозе Распутина, и его судьбе, и – характеру. И, бесконечно в это верю, душе.

В девяносто втором году, пятнадцать лет, выходит, назад, я закончил работу над переводом романа адыгейца Юнуса Чуяко «Сказание о Железном Волке», отдал автору текст уже целиком и стал ждать: как он сам примет «русскую версию», как ее поймут и оценят его советчики и добровольные консультанты?

Литературный опыт к этому времени у меня был, казалось, достаточный, «сопротивление материала», как всякого профессионала, лишь вдохновляло. Щедрые возможности, которые свежим глазом разглядел в рукописи Юнуса, не только все ясней потом открывались и в долгих беседах с аульскими жителями, и в размышлениях над книгами о древних адыгских традициях, об истории Кавказа и Кавказской войне – возможности эти прямо-таки непреодолимо затягивали. Не поддаться очарованию народного искусства, древних легенд и фольклора черкесов было попросту невозможно.

Всем этим старался я пропитать чуть ли не всякую строку, но как знать, что из этого вышло?

Но вот Юнус вернулся с рукописью в дом, где в Майкопе живем. Первым делом не только крепко обнял меня – по-русски расцеловал: экзамен по «кавказоведению», как выяснилось, я сдал. Но оставался другой. Может быть, не менее главный.

– А что, если попросить какого-нибудь знаменитого писателя написать предисловие к роману? – предложил Юнус.

– И кого бы ты хотел видеть автором предисловия? – спросил его.

Друг мой взялся перечислять имена «живых классиков»:

– Юрий Бондарев… Михаил Алексеев…

И к тому и к другому относился с большим уважением, обоих достаточно близко знал, и все-таки, все-таки…

– А Валентин Распутин?

И Юнус вскинулся:

– Думаешь, он возьмется?

Зная Валентина Григорьевича еще с сибирских времен, я на это надеялся: и старое товарищество, и прежнее служение идеалам литературной молодости всегда оставались для него делом чести.

Мне как раз предстояло возвращаться в Москву, захватил с собой экземпляр «Сказания…» и прежде всего позвонил Валентину Григорьевичу: хотел бы повидаться. Примешь ненадежного сибирячка-перебежчика, который пытается теперь «приписаться» к черкесам?

За чаем в квартире у Распутина с предварительным вздохом – мол, извини, но что делать? – достал папку с рукописью и принялся излагать суть дела.

– Завтра мог бы и не застать меня, – негромко посетовал Валентин. – Старые друзья договорились с военными: ложусь в госпиталь. Предупредили: может случиться – надолго.

– А что такое? – спросил я. – Что тебе предстоит?

Он ответил полупечальной своей улыбкой:

– Тоже предупредили: приятного мало.

И мне пришлось приподнять над столом ладони:

– Вопрос, прости меня, снят.

Протянул руку, чтобы взять рукопись, тут же сунуть, чтобы не мозолила глаза, обратно в сумку, но он положил пальцы на край папки:

– Все-таки оставь. Я попробую.

– Валя! – снова как бы извинился перед ним тоном и заодно уже укорил.

Но он успел переложить папку себе под руку:

– Оставь, оставь.

Предисловие он написал, о каком можно только мечтать, но настоящая цена его дружеского поступка открылась мне лишь потом, много позже, когда сам попал в «лапы к хирургам» с той же болячкой, что была тогда у него, тоже – в военный госпиталь.

«Приятного мало» – мягко сказано, как говорится. О своем пребывании в урологическом отделении Центрального госпиталя Главных космических войск после я написал рассказ «Лезгинка для смертельно больных», в нем – иные герои, снова кавказцы, но очень хорошо теперь представляю, чего наша с Юнусом просьба стоила тогда «настоящему сибиряку» Распутину – очень, поверьте, хорошо!

А тогда с братским напутствием Валентина Григорьевича, с его благословением, не постесняюсь сказать, потому что написаны им были слова высокодуховные, «Сказание о Железном Волке» вышло сперва в Майкопском издательстве, а потом и в «Роман-газете», имевшей тогда самую обширную в стране читательскую аудиторию.

Не только Юнус гордился предисловием Распутина – с постоянной благодарностью и я его вспоминал. Редкость по нашим временам, большая редкость: добрые слова там были не только об авторе романа, но и прямым текстом – о переводчике.

Потому-то история с его предисловием и получила продолжение, прямо сказать, весьма неожиданное.

Год назад в отделе краеведения Национальной библиотеки в Майкопе меня почтили трогательным вниманием: решили включить в календарик «круглых именинников» 2006 года. И попросили дать сведения о себе… Но тут и хотел бы в рай, как говорится! И какая-никакая критика, и, какие были, доброжелательные статьи и письма – все это в московской квартире: при бродячей моей, скифской жизни что с меня, с «черкесского зятя», взять? Не ехать же мне «в Москву за песнями», если это даже хвалебные песни?

Искренне переживавшая за меня заведующая отделом Сара Мугу пыталась помочь: может, мол, без публикаций вспомните, кто из больших писателей говорил о вас добрые слова?

Назвал «Дневник» Юрия Нагибина и заткнулся: прошу простить это профессиональное для киношников словечко – «затык».

– А еще, мол, еще? – старалась Сара.

Так искренне, что я уже не за себя обрадовался – за них в отделе за всех:

– Да вот же, вот! – чуть не закричал. – Валентин Распутин.

Несколько строчек обо мне можно перепечатать из предисловия к «Железному Волку»!

Сара, не отвечая, взяла в руки лежавшую перед ней книгу, начала сосредоточенно листать ее, и это стал как бы безмолвный знак ее сотрудницам: каждая вдруг тоже углубилась в какую-нибудь книжицу, каждая возвратилась к только что прерванной работе… Восток – дело тонкое, да, но и Адыгея, Адыгея!..

Сперва не понял, в чем дело – шел, как бульдозер с нашей «ударной комсомольской» в Сибири:

– Да почему нет? Запросто можно!

Молчание прямо-таки повисло в воздухе, и тогда как на амбразуру бросилась – принялась медленно отвечать та несчастная, которой предстояло писать обо мне статью в этот календарик, – Марина Бекизова.

– Понимаете в чем дело, – начала очень тихо, опустила глаза, и щеки ее действительно запылали. – Вы простите нам наш менталитет… Во многом он одинаков и в ауле, и, к сожалению, в среде адыгской интеллигенции. И многие считают, что Распутин просто не мог написать этого предисловия. Это сейчас Юнус Чуяко – известный писатель. А тогда?.. Стал бы, говорят, знаменитый Валентин Распутин – о каком-то Чуяко!

– А кто же его написал? – удивился я.

И Марина одними губами, что называется, тихонько произнесла:

– Считают, вы сами…

– Нич-чего себе! – опешил я.

– И этого мелкого жулика, который сам о себе хорошие слова пишет, вы собираетесь теперь вставить в ваш календарь?!

– Сами так мы не думаем, – мучилась Марина. – Мы-то вам верим. Но что нам делать? – и прямо-таки по-детски попросила: – Вы помогите нам!..

– Да что же мне, письмо Распутину написать? – воскликнул. – Чтобы он свое авторство подтвердил?

Сара чуть ли не строго, как у школьника, спросила:

– А вы можете такое письмо ему написать, вы – можете?

И я руками развел:

– Так ведь придется!

Отправил Валентину Григорьевичу письмо: мол, так и так. Обвиняют не то чтобы в плагиате – как бы в плагиате навыворот. Не мог бы ты в этот оч-чень, как понимаешь, животрепещущий вопрос внести ясность? Улучи минуту, выбери час – напиши им, пожалуйста, в отдел краеведения. Работают там добропорядочные милые женщины. Настоящие черкешенки, какие, слава Богу, на Кавказе еще остались. Очень прошу тебя, ответь – они будут благодарны.

Как они, и действительно, потом радовались!

Строгая заведующая, хоть и слишком звонким голосом, но вполне ответственно заявила, что, как только уйдет на пенсию, тут же возьмется писать мемуары. И с чего их начнет? Конечно, с письма Распутина в отдел краеведения Национальной библиотеки Республики Адыгея!

Как бы хотел я тут привести простосердечное и мягкое письмо Валентина Григорьевича, наверняка не уступающее лучшим образцам изящных кавказских благопожеланий!

Но ведь теперь это – их письмо, их ценность. Их неожиданная реликвия. Пусть сами потом ею, и правда, распорядятся. Появится хоть и в мемуарах Сары Хазретовны: а почему бы нет?

У меня был рот до ушей, когда они мне его потом зачитывали. И очень потешили меня и растрогали – спасибо тебе, милый Валя! – примерно такие строчки: пишу, мол, от руки и хочу, чтобы моей руки было побольше. А то вы там еще, чего доброго, опять подумаете, что и это письмо написал вам за меня Гарий.

Сомнения милых дам из отдела краеведения Национальной библиотеки Адыгеи, таких же, как и по всей России, обойденных заботами родного государства страдалиц, самоотверженных терпеливиц, беззаветно пекущихся о сохранении наших духовных богатств в самое неподходящее для этого, злое время, – сомнения их были, слава Богу, рассеяны: несколько добрых слов Распутина обо мне в адыгейском календарике все-таки появилось.

Конечно же, и они тоже способствовали тому, каким искренним получился литературный праздник, устроенный объединенными силами казаков да черкесов. И правда: это было не мое торжество, а торжество лучшего в нас – и в тех, и в других. Почаще бы оно проявлялось!

Но разве живем одними праздниками?

Из подмосковного Подольска вдруг позвонил старший сын: слышал уже, отец, что в самолете, который разбился в Иркутске, погибла дочка Распутина?

С ноющим сердцем я приник к телевизору, а у жены какое-то срочное дело тут же нашлось на кухне…

Теперь уже тридцать лет назад в Москве солнечным днем в самом начале октября она шла вслед за двумя мальчиками-первоклашками: только что, выйдя из ворот школы, они чинно держали друг дружку за руку. Пережидая, когда промчится трамвай, все трое остановились, но, когда он пронесся мимо, мальчишки вдруг бросились перебегать улицу. На глазах у нее детишек убил не сбавивший скорости возле школы встречный вагон.

Нашего Мити нет уже тридцать лет. Нет рядом.

Начавший жить под сердцем у матери, нынче он, ставший неумирающей болью, словно крошечный мальчик-с-пальчик, опять свернувшись калачиком, тихонечко полеживает в сердцах у нас у обоих. До поры до времени всякий раз беззаботно и якобы счастливо живет себе у папы и мамы.

Но не зря ведь я плачу, когда пишутся эти строки, хоть плакать, знаю, по ушедшим нельзя…

Вместе с известием о чужом горе с новой силой накатывает свое. Снова спрашиваешь: за что, Господи?! Нам с Ларисой тогда. Теперь – им. Светлане и Валентину.

А главное – детям-то, детям! Семилетнему Мите. Тридцатилетней Маше. Если бы такое было возможно, разве бы мы не поменялись с ними судьбой?

Но каждому свое. И только представить себе: в радостном ожидании дочери стоять в аэропорту родного города, где столько раз провожал ее и встречал… Откуда постоянно улетал в Москву сам и вместе с женой. Где не раз, улыбаясь, шел навстречу вывалившей из самолета толпе друзей, прилетевших на «Сияние России», на твой, распутинский праздник, который уже столько лет не только помогал Сибири не опускать голову – по всей стране поддерживал русский дух.

– Ты правильно поймешь? – спросил он, когда обнялись в иркутском аэропорту несколько лет назад. – Наши расписали тебе маршрут по рабочим городам: Братск, Усть-Илимск.

И я рассмеялся: наоборот, мол, спасибо тебе! Привычная моя сибирская лямка.

Выезжать пришлось сразу, и в Иркутске я только оставил записку: «братский» – теперь уже в двух смыслах – привет замлякамм из Кубанского казачьего хора, который днем позже прилетал из Краснодара. И получил потом в ответ крошечный листочек от запевалы нашего кубанского гимна, старого дружка Толи Лизвинского: завидую, мол, тебе – сказали, едешь потом на Байкал. Нам на этот раз не удастся.

Отношение Валентина к Кубани – особая статья.

Еще давно, когда впервые прочитал один из лучших распутинских рассказов «Уроки французского», уловил этот невольный вздох сибиряка, эту вполне понятную, почти неясную самому мечту о теплых краях: как в молодости бывает, вообще – о краях дальних, краях неведомых. Не однажды потом приставал к Валентину Григорьевичу: рассказал бы подробней, а? Как наше кубанское розовощекое яблоко докатилось до твоего родного села, до Аталанки?!

Потом была одна маленькая история. Из Краснодара позвонил однажды Петр Придиус, еще работавший в то время редактором «Кубанских новостей», но уже избранный председателем отделения Союза писателей России: предстоит, мол, очень короткая командировка в Москву, можно у тебя на денек-другой остановиться?

Мы не только дружили – родом были из соседних станиц, и, как бы напоминая ему о наших общих корнях, шутливо называл его «дядька Петька», а сам у него был, конечно, – «племенничек».

Говорю теперь: может, «дядька», ты хотел набрать другой номер, да ошибся? Неужели у «племенничка» надо об этом спрашивать?!

Дома у нас он первым делом открыл свой кейс, стал выкладывать из него крупные яблоки, красоты ну необыкновенной.

– Стоп! – сказал я. – Эти три самых больших оставь-ка в кейсе.

И принялся заряжать новой кассетой свою «мыльницу»: чутьем фотографа-любителя угадал, что снимок может выйти «исторический» – так оно потом и случилось.

В перерыве писательского пленума, который открылся на следующий день, подвел Придиуса к Распутину:

– Вот, Валентин Григорьевич! Мой «дядька» хочет поблагодарить тебя за твой рассказ «Уроки французского» и вручить тебе специальный приз – за создание светлого образа нашей землячки – учительницы с Кубани!

Ну, и пока они там знакомились да занимались яблоками, я ходил вокруг них и все «щелкал»… не надо мне было, конечно, на факультете журналистики сбегать и с лекций, и с практических занятий по «фотоделу»! Какой из меня фотограф?.. На одном снимке лицо у Валентина как бы еще растерянное, а там, где он уже тепло улыбается, видна только верхушка яблока, эх!

Но зато я их друг другу представил.

Через год-другой после этого была долгая писательская поездка, связанная со столетием Транссиба: из Москвы во Владивосток и обратно. За день до прибытия поезда в столицу, по одолженному в штабном вагоне мобильнику позвонил Придиус, сказал, что с ним тяжелый груз, попросил встретить. Обнялись на вокзале, и он вдруг сказал:

– Дай-ка я тебя, «племенничек», еще раз!.. Ты знаешь, с кем я ехал от Байкала и до Тихого океана, потом обратно? В Иркутске в купе подсел Распутин: вот уж с кем отвел душу!

И снова меня крепко обнял…

У нас тогда, после «Сияния России», и в самом деле была поездка на Байкал, была прогулка на катере по штормившему морю, и была великолепно натопленная банька на берегу, из которой бегали охолунуться в ледяной воде «священного моря». Потом началось шумное застолье.

Предупредил, ненадолго отлучусь, выскользнул из банкетного зальчика, пошел к подножию сопки. Вернулся с двумя крошечными, чуть больше карандаша, лиственничками, которые с корешками выковырял лезвием карманного складничка: какие две трехметровые красавицы вымахали теперь в нашем палисаднике под Звенигородом!

Да тут только начни, только начни…

На прощальной пресс-конференции в Иркутске вдруг пришло в голову, я сказал: спасибо, что повидал наконец-то Братскую ГЭС которая строилась почти в одно время с нашим Запсибом. Повидал Усть-Илимскую. Пусть энергия, которую они вырабатывают, принадлежит нынче не нам – больше Чубайсу. Зато и в Сибири, и по всей большой разноплеменной России с нами осталась наша энергия народного духа, которую никто у нас пока не отобрал, – все вместе пуще глаза будем хранить ее!

Не один ли из самых главных и надежных ее хранителей он, Валентин Распутин?!

Но как теперь и его, и убитую горем Светлану Ивановну поддержать?

Нет, неспроста нам с таким нахрапом навязывают чужие правила игры в одиночку, нет!

Как много друг для друга мы все-таки пока значим!

Помню, как негромкий Валентин Сидоров, глубокий умный поэт, которого злые насмешники после его книг об Индии стали называть «рерихнутым», в трудные для нас с женой дни сердобольно-братски мне посоветовал: поезжай в Сергиев Посад, в Лавру. Побывай у раки преподобного Сергия Радонежского. Постой, помолись. Попроси его поддержки и помощи… Светлая тебе память, Валентин Митрофанович: я и нынче в Сергиев Посад нет-нет, да наведываюсь. И первым делом всегда иду к раке нашего главного русского Заступника.

Помню, как земляк Виктор Гончаров, светлая и тебе, Витя, дорогой Виктор Михайлович, память, позвонил в те дни и сказал мне: написал еще перед твоей бедой, но этот стих, который тебе прочту сейчас, он – для всех.

В утешение скольким, не знающим, как пережить земное крушение родной тебе жизни, я потом отсылал этот Витин стих!

Вслед за скорбной телеграммой, вырвавшейся мгновенно, как отчаянный крик, послал потом его и в письме Распутиным в Иркутск: «Разве жизнь повторится? Никогда, никогда. Улетит, как жар-птица!.. Не оставит следа… Не тревожьте слезами тех, кто вами любим, только временно с нами быть положено им. Отпустите, их тянут наши стоны назад. Пусть безвесыми станут и счастливо летят в жизнь, лишенную пятен, окруженную сном, в мир, что нам непонятен, необъятен умом. Наши слезы – засада в их нелегком пути. Не зовите, не надо, им назад не прийти. Что ж ты плачешь, вздыхая? Дорогая, сейчас их бесплотная стая ждет покоя от нас. С этим надо смириться, это надо понять. Улетела жар-птица, чтоб счастливо сиять! Помоги ей, не поздно, всем ненастьям назло – вспоминай, но бесслезно, вспоминай, но светло».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю