Текст книги "Вольный горец"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
– Душу погубил.
– Но что ему оставалось?! – воскликнул я горячо.
– Это остается всегда для всех: не губить её.
– Но, батюшка!..
– Или ты видел православный храм в этой резервации? – все также невозмутимо взялся спрашивать меня отец Феофил. – И этот твой вождь крестил индейцев из своего племени точно также, как чад своих – Герман Аляскинский?
Поговори с ними!
Несколько лет назад отец Феофил подарил нам прелюбопытное издание с простеньким названьем: «Букварь школьника». У него есть подзаголовок: «Начала познания вещей божественных и человеческих». Построенный по принципу словаря – от «А» и до «Я», состоит этот «Букварь» из шести увесистых – каждый около полутора тысяч страниц – томов.
Начав листать его, чуть ли не тут же с удивлением наткнулся на большую статью о Троцком и о троцкизме, потом уже целенаправленно нашел гораздо меньшую по объему справку о Ленине. А Сталина, как ни старался, сперва в «Букваре» не обнаружил.
Зато чуть позже, когда принялся за ежедневное, хоть понемножечку страниц, чтение, – не только упоминание о «вожде народов», но и достаточно подробные факты стал находить в статьях, которые в сознании моем до того не имели к нему ну, как бы никакого отношения. То вдруг из рассказа о московской народной любимице Матроне узнаешь, как он приехал к ней в роковом сорок первом, и она, слепая, строго воскликнула: «Появился, красный петух!» То вдруг полюбопытствуешь: «Сентябрьская встреча» – о чем это может быть? И прочитаешь: «4 сентября 1943 г. патриаршему местоблюстителю митрополиту Сергию позвонил Г. Г. Карпов – начальник отдела НКГБ, осуществляющий негласный надзор за Русской Церковью.
– Правительство, – сказал он, – имеет желание принять Вас, а также митрополитов Алексия и Николая, выслушать ваши нужды и разрешить имеющиеся у вас вопросы.
Митрополит Сергий был заблаговременно предупрежден о возможной встрече и постарался не задержаться, – в тот же вечер в Кунцеве состоялась встреча. На ней, помимо Сталина, присутствовали Молотов, Берия и Карпов. Протокол беседы, длившейся 1 ч. 55 мин., раскрывает подробности и содержание.
Сталин, как и подобает хозяину, был непринужденно любезен и доброжелателен. Он выразил благодарность Русской Православной Церкви за помощь фронту, после чего митр. Сергий осмелился высказать заветную просьбу о созыве Архиерейского Собора для избрания Священного Синода и Патриарха. Глава правительства одобрительно кивнул, но, услышав от митрополитов, что созвать Собор можно не ранее, чем через месяц, недовольно заметил:
– А нельзя ли проявить большевистские темпы? – и тут же распорядился через Карпова организовать доставку архиереев в Москву самолетами, отведя на это 3–4 дня. Тут же было принято решение о немедленном созыве епископов 8 сентября 1943 г.»
А пространная статья о «митрополите, святителе и молитвеннике за страну Российскую» Илие Ливанском? После явления ему Божией Матери сумевшему передать Сталину «определение Божие для страны и народа»?
Да это – чуть ли не гимн Иосифу Виссарионовичу! – подумал. А ты все своими шутками: «Большой Джо»…
Как-то я сказал об этом одному священнику, давнему своему доброму знакомому, пошутив при этом: а что?.. Уж не собирается ли наша Церковь товарища Сталина прославить?
– Вам это наверняка неведомо, – задумчиво ответил священник. – Вообще мало кому… Но старцы говорят, что как спаситель России скорее всего он будет не только прощен…
И договаривать не стал, смолк.
А я теперь часто размышляю об этих двух: о знаменитом на весь мир «вожде народов» и мало кому известном вожде крошечного племени ирокезов…
Как все-таки, думаю, он сам-то себя, когда приходилось, по-русски звал?
Огненная Кочерга – в этом вроде больше домашнего тепла и уюта, которого всякому перекати-полю не хватает… ему-то, может быть, – до конца жизни не хватало, а, может, в конце – особенно…
Пляшущий Огонь?..
Разве не плясал он несколько страшных лет на конце ствола авиационного пулемета летчика-истребителя, Героя Советского Союза майора Ивана Ивановича Доценко?
Тоже спасителя русского своего Отечества…
РУКА ПУШКИНА
или
ВТОРОЕ ДЫХАНИЕ ЭДУАРДА ОВЧАРЕНКО
Когда-то великий француз Оноре де Бальзак сказал, что гении рождаются в провинции и умирают в столице. Не потому ли и нынче всякий, кто хоть бочком притерся к миру служителей искусства, при переезде в столицу заранее начинает ощущать себя гением? Что ни говори, уже приобрел входной билет на участие в лотерее, которую сама госпожа Судьба разыгрывает… А на что остается надеяться так и оставшимся жить в тихой провинции?
…Теперь уже больше тридцати лет назад в уютный, теплый в любое время года Майкоп мы переехали из грохочущего металлом, черного от копоти и от угольной пыли холодного Новокузнецка, но долго ещё душа моя оставалась в далеких, где молодость прошла, сибирских краях: ездил, бывало, зимою на вокзал соседнего с Майкопом Белореченска, чтобы потрогать почти истаявший, но все ещё, казалось мне, припахивающий коксовым дымком нашей «Кузни» снег на сцепках вагонов идущего в Адлер поезда… В благословенной, какой знаю её уже нынче, Адыгее чувствовал тогда себя одиноко, сам того не сознавая, искал общения – потому-то и обратился однажды зимой к разглядывающему витрину продуктового магазина на Краснооктябрьской незнакомому человеку, шутливо спросил: сквозь двойное стекло, мол, пытаетесь разглядеть, какую колбасу нынче в продажу «выбросили»?
Как искренне, как беззаботно-громко он рассмеялся! Словно извиняясь потом за этот, которой можно было принять на мой счет, смех, добродушно взялся втолковывать, что он – художник, пишет как раз картину, на которой женщина задумчиво стоит у покрытого морозным узором окна, а где в этом райском уголке найдешь такое окно? Каждый вечер слушает с надеждой сводку погоды, ранним-рано выскакивает на улицу, чтобы обежать и домики с крошечными окнами на окраине, и большие витрины в центре, но вот он, вот – всего лишь маленький уголочек с намеком на морозный узор…
Как-то сразу мы подружились, но память о нашей встрече у витрины «Гастронома» в центре Майкопа все не давала мне покоя – вскоре я написал маленький рассказ «Иней на стекле», который ему, Эдику, художнику Эдуарду Овчаренко, и посвятил, и который посчитал потом нужным включить в томик вышедшего уже спустя полтора десятка лет своего «Избранного».
«… так хорошо мне было постоянно возвращаться к мысли о том, – заканчивался этот рассказ, – что есть в этом крошечном городке, есть человек, который приподнимался перед витриной гастронома на цыпочки вовсе не затем, чтобы посмотреть, большая ли очередь да какую сегодня продают колбасу».
Разве это, и в самом деле, не важно было в ту, которую многие почем зря клянут теперь, пору?
Разве не важнее того стало сегодня?
Оглядываясь на непросто прожитые всеми нами, всею нашей страною годы, с чувством благодарности старому товарищу «За Верность и Веру», как раньше в России значилось на высших государственных орденах, вижу и нынче, как он, словно забытый жестоким временем часовой, стоит все на том же, который нам никак нельзя оставлять, посту: не при возведенной «демократами» в символ «общечеловеческих ценностей» колбасе – при полусказочном морозном узорочьи…
Другое дело – чего ему это стоит!
Уроженец Анастасиевской, в грозном сорок втором оказавшейся под эпицентром самых напряженных по накалу воздушных боев, мальчишкой он несколько тоскливых месяцев наблюдал, как один за другим падают наши «ястребки», сбиваемые германскими асами, с замиранием сердца замечал, как упорно увеличивается время ежедневных поединков над станицей, и вместе с такими же, как сам, голодными огольцами с восторгом увидал потом, наконец, долгожданную картину: как врезался в землю подожженный нашим пилотом «немец» с черным крестом – то было начало перелома на знаменитой «голубой линии».
О символах собственного детства задумается он куда позже, а сперва был послевоенный неустроенный быт, когда почти все мы, мальчишки того поколения, в школе на уроках и дома самодельными чернилами из бузины учились писать на пробелах меж газетными строками… А ему вздумалось рисовать.
Закончил художественное училище в Краснодаре, куда на собственные деньги после восьмого класса отвезла верившая в него учительница… святое время, как вспомнишь теперь, и правда, – святое!
Потом были три полноценных армейских года, когда, с отсидкой на «губе» отказавшись от непыльной службишки оформителя клуба с его главной заботой – красиво писать лозунги, стал техником по вооружению, готовил к полетам тяжелые бомбардировщики. После армии мечтал продолжить учебу и первый шаг для этого уже сделал – в художественной Академии в Ленинграде обратил на себя внимание мастерством рисовальщика, но ходить по инстанциям и бить в гимнастерку со значками отличника боевой и политической подготовки на груди не пожелал: опоздал нынче – приедет на следующий год.
Но приехать он так больше и не смог.
Размышляя над поворотами судьбы своего товарища уже из сегодняшнего дня, вдруг начинаешь понимать, что именно это сделало его таким, каков он сегодня есть: неуемная жажда учебы не только начисто лишила его свойственного иным, кто считает вузовский свой диплом за жар-птицу в клетке, самодовольства – раз и навсегда определила его в самую серьёзную высшую школу: школу постоянного, неутомимого самообразования. Завзятый книгочей, он собрал у себя обширную, с множеством уникальных изданий библиотеку, и от доказательств того, что вся она им прочитана, другой раз приходится полушутливо отказываться: мол, сколько можно, Эдуард Никифорович, ученый разговор вести – хватит-хватит, последний ты наш энциклопедист!
Пошучиваю, но что правда, то правда: более глубокого собеседника и проницательного критика не знаю не только в южных наших краях, но и куда посеверней. Выступления его на культурных, где приходилось бывать, мероприятиях, всегда отличала самая высокая интеллектуальная планка, и в небольшом, но затаенно щедром ищущими, подчас тоскующими, сокровенно талантливыми людьми, каким давно знаю Майкоп, городе, художник Овчаренко стал, если разобраться, такою же, слава Богу, живой достопримечательностью, как знакомый мне ещё по старому университетскому общежитию на знаменитой Стромынке в Москве и чуть сгорбленною невысокой фигурой, и старым, ещё с послевоенных времен, ручным протезом философ Шапиро, предшественник нынешних молодых, а то и в самой поре, талантливых ученых-гуманитариев, выросших уже здесь – в столице Адыгеи… Как те нигде не получившие образования зато прошедшие огонь и воду и, несмотря ни на что, дожившие до очень почтенных лет черкесы на скамейках парка над Белой – природные философы и мои, с запоздалой благодарностью должен признаться, добровольные и бескорыстные учителя-«кавказоведы»…
Говоря это, размышляю, конечно же, о мирном – несмотря на некогда бушевавшие в окрестных горах исторические грозы – духе Майкопа: разноплеменного, яркого и вместе с тем как бы скрывающего необычайную свою красоту за традиционным горским достоинством и славянским величавым спокойствием. Само собой, что речь идет об идеальных чертах, о которых и призвано настоящее искусство напоминать, которых стараемся – каждый в своей области творчества – достичь, дабы хоть малую толику сделанного оставить потомкам.
Кто из нас и в какой мере это осуществит, покажет время, но, сдаётся мне, Овчаренко в последних своих картинах, это во многом удалось, и вот почему.
Размышляя над его творчеством именно теперь, когда – исходя из роли «выдвиженца» на престижную премию – это и положено делать со всей серьёзностью, – начинаешь понимать, что судьба этого художника давно неотделима от судьбы города и судьбы Республики.
По сути Овчаренко был одним из самых первых в Майкопе профессиональных мастеров живописи, и та самая жажда учебы, которая его никогда не оставляла, вольно или невольно сделала его собирателем Союза художников Адыгеи.
Вышло так, что в гостеприимной его мастерской провел немало часов, когда жил в Майкопе, постоянно навещал её потом, когда переехал в Москву, в дни отпусков либо счастливых командировок на Юг. Кому, как не мне было видеть, как оставлял в ней очередного способного ученика из школьников, чтобы отлучиться в городской парк, посмотреть на работы оформителей либо самодеятельных художников – несколько из них, принятые когда-то давно в Худфонд, теперь стали гордостью Республики.
И в ком только Овчаренко не принимал участия. Помню, на свои трудовые, как говорится, на три дня поселил в гостинице только что прибыших из Москвы выпускников института имени Сурикова, а после привел и к тому, и к другому в мастерскую – то были Виктор Баркин и Геннадий Клюжин. Ему я обязан дружбой с Борисом Воронкиным – какие бы кстати должности не занимал потом Борис в Союзе художников, всегда чуть шутливо, но уважительно звал Овчаренко Шефом – и обязан самыми добрыми и уважительными отношениями с Геннадием Назаренко, Мухарбием Гогуноковым, Альфредом Винсом, Абдуллахом Берсировым, Теучежем Катом, многими, многими другими, чьи имена теперь на слуху, кто прочно вошел в обойму лучших мастеров Адыгеи. Это Овчаренко ещё в семьдесят шестом познакомил меня с Феликсом Петувашем, предварив знакомство значительным шепотком: «Ещё раз прошу тебя: будь внимателен к этому пареньку – потрясающе талантлив!».
С легкой руки Овчаренко журнал «Смена», где я тогда заведовал отделом литературы и искусства, впервые поместил на обложке несколько графических работ Феликса, гравюры его навсегда заняли почетное место в моей домашней коллекции, и, отвечая на удивленные вопросы гостей, с удовольствием опытного экскурсовода начинаю нынче втолковывать, что Петуваш – не только один из самых замечательных мастеров Юга России – пожалуй, лучший на сегодня график исламского мира, а знакомых кабардинцев нет-нет, да начинаю в разговорах о северо-кавказских художниках подначивать: чем белого коня дарить этому вашему живущему в Штатах мистификатору Шамякину – Карданову, вы, братцы, купили бы лучше нашему Феликсу охотничью собаку! И не так накладно для бюджета, и – куда справедливей.
Но дело известное: нет пророка в своем отечестве, нет!
Впрочем, это, как говорится, особ-статья, Феликс Петуваш, к нему, даст Бог, ещё обратимся, когда радеющие о настоящем искусстве люди, выдвинут, наконец, и его на Республиканскую премию, а пока вернемся к соискателю нынешнему.
Как человеку, добивавшемуся всего собственными руками, ему не только не чуждо чувство здорового самоуважения – он, пожалуй, самолюбив, но чьё, грехи наши, творчество самолюбием не подпитывается?
В силу непростого, но искреннего характера «перестройка» стала для Овчаренко личной трагедией: бывший председатель Адыгейского оргбюро Краснодарского Союза художников, а после – глава Союза художников Адыгеи, он пытался уберечь от передела сообща нажитое Худфондом имущество, но лишь заработал нелестную репутацию: ведет, мол, себя как собака на сене, у которого давно нет хозяина…
Размолвки с коллегами на этой почве подтолкнули к ревизии собственного творчества вообще. Как будто не было перед этим ни самобытного стиля, ни найденного им в лучших картинах «своего» – голубого с розовым – колорита. Не было успеха на зональных выставках, не было участия с высоко оценненными портретами в столичных, не было поощрительных творческих поездок за рубеж: в Болгарию и Швейцарию… Несколько долгих лет на Овчаренко было больно смотреть. Казалось, вся его неиссякаемая раньше энергия ушла на одинокое строительство причудливого домика в дачном товариществе «Авиатор»… о, это товарищество!
Невольно вспоминается оживление, царившее раньше в майкопском аэропорту, вспоминаются десятки рядком стоящих зеленых и голубовато-серых «кукурузников»-АНов, на которые глядишь через иллюминатор, когда такой же самолетик поднимает тебя над землей. Каких только не начиналось отсюда путей, куда только майкопчане тогда не улетали… А всесоюзная слава майкопского аэроклуба?!..
Но вот словно все это в одночасье разбилось, рассыпалось в прах. Глянешь с горы на раскинувшийся внизу «Авиатор» – здесь и там отставными умельцами приспособленные для душа либо для полива садика-огородика авиационные емкости, вынутые из туалетов «аннушек» умывальные бачки, разнокалиберные отсеки фюзеляжей и почему-то – торчащий из земли хвост «кукурузника»… кладбище машин почти исчезнувшей теперь с лица земли, окончательно растворившейся в нашем небе «малой авиации»?
Для меня «Авиатор» на какое-то время стал кладбищем высоких стремлений и несбывшихся надежд моего друга, детство которого прошло среди останков сбитых над станицей машин… на этот раз уничтожаем сами себя?
Однажды потом он сбросил с обширного холста покрывало, и я надолго смолк, не зная, что сказать ему… расспросить? Или, может быть, начать с шутки: мол, тонкий мастер полувоздушной «обнаженки», само собой женской, хочешь удивить нас теперь этим коричневым, этим громадным, этим голым, с бугром напряженной спины мужиком?
Каких только на этот счет догадок не строили: «Разве непонятно, что это – Сизиф? Вон гора перед ним, а под ногами – только что слетевший с вершины камень… Опять придется катить вверх.» «А что там за рыжие холмы и над ними вдали – синий свет?» «Хоть крест он не написал, но это, надо полагать, – крестная ноша… „Да брось, брось, – просто это память о том, как на строительстве дачки упирался!“ „Зря вы. И не крест он несет, а – холст. Он холст не может оторвать от земли.“ „Он собственными руками прикован к холсту – сгорбился, уже не взлетит, не воспарит…“.»
Всё-таки он взлетел.
…С Юнусом Чуяко мы работали над переводом его новой вещи «Милосердие Черных гор или Смерть за черной речкой» – Юнус обозначит её потом как роман-гыбзе, роман-плач. Один из главных героев этого многослойного, как это у Чуяко всегда, многопланового романа – Поэт. Александр Пушкин. Само собой, что в воображении у всякого он – свой, особенный, но за время совместной работы образ Поэта во многом сделался для нас в каких-то черточках общим, и мы невольно переглянулись, когда Овчаренко, три года назад пригласивший нас к себе в мастерскую, поставил на станок средних размеров полотно:
«А это вам, братцы, – мой Пушкин. С Натальей Николавной… с Музой, если хотите. Ещё не закончил, показываю вам первым…».
Они касались друг дружки спинами, образуя некое двуединство: в голубоватом воздушном одеяньи с глубоким вырезом романтическое созданье с чудной головкой, повернутой вглубь холста, и прильнувший к ней, но глядящий в противоположную сторону Поэт. Над плечом в темном сюртуке – слегка запрокинутое лицо с профилем, нарочито, как сразу показалось, приближенным к авторским шаржам самого Пушкина: по ним так и не поймешь, где кончается насмешка над собой и начинается боль. Под скрытым в белом воротничке подбородком – выброшенные возле груди тонкие пальцы… может, они-то больше всего остального и создавали впечатление нарочитой манерности?
Но ведь Пушкин-то – само естество!
Упоенные собственным видением Поэта, не только рыцаря свободы – чуть не джигита, мы с кунаком не проявили тогда ни жалости, ни сочувствия, и больше всего досталось этой непонятно о чем вопрошающей руке: рожденный в долгих спорах и общих размышлениях «наш» с Юнусом, как бы уже «черкесский» Пушкин, одинаково твердо держал в руке и перо, и трость, и пистолет… а эта – что?!
– Не принимаете такого Пушкина… а сколько мучаюсь! – с непривычной открытостью, беззащитно проговорил мой товарищ. – Перечитал всё, что только нашлось в Майкопе… Юнус знает. Может, поищешь книжки в Москве?.. Что-то, что ещё не было известно. Ещё не издавалось, а теперь… в юбилейный год вышло много. Может быть, альбомы, проспекты выставок – поищешь? Попробуешь привезти? Выручи!
В столичных магазинах и на уличных книжных развалах ворошил новинки в нужных отделах, невольно заглядывая и в те, куда давно не заглядывал… сколько же в «белокаменной» издано нынче всякого дерьма, в котором единственно ценное – высокого качества бумага!.. К великой скорби, относится это и к публикациям о нашем Поэте. Но были и удивительно глубокие книги о нем, были!
Относил ли потом их на почту, возвращался ли с Пушкинского праздника в Михайловском, заезжал ли в Захарово, где неподалеку от восстановленного теперь дома Ганнибалов живет старый добрый знакомец Владимир Семенов, один из потомков Арины Родионовны… Вместе с Сергеем Гавриляченко, уже одним из секретарей Союза художников, открывшим «своего» Пушкина в «кавказской» батальной картине «Дело на Инжа-Су», бывал на юбилейных выставках в честь Поэта или же размышлял о нем в дружеской беседе с Сергеем Александровичем в его гостеприимной мастерской – всюду я теперь мысленно возвращался и в майкопскую мастерскую, к заботам озадаченного нами, не на шутку огорченного Эдуарда Никифоровича: что он там – сам?.. Как в трудных заботах мастера, намеренного достичь немногими пока покоренной высоты, опекает верная его Муза – Валентина Арсеньевна, столько лет терпящая не только непростой характер муженька, но в силу своего положения – она бессменный на протяжении более трех десятков лет директор художественного Салона в центре адыгейской столицы – обязанная терпеть профессиональные претензии многих и многих других, достижения свои считающих теперь непременно в твердой валюте?
К собственным замыслам о Пушкине – в «Роман-журнале XXI век» и в «Роман газете» к этому времени уже вышли первые мои рассказы на «пушкинскую» тему, – к размышлениям о прозе Юнуса, первым среди адыгских писателей сделавшего серьёзную заявку на создание образа «солнца русской поэзии», ярко осветившего когда-то седой Кавказ, неразделимо прибавились теперь и раздумья о нереализованном во всю свою силу творческом потенциале моего друга-художника, о его своеобразной манере, которой он и тут наверняка не изменит… Но ведь потому-то и общаемся мы, потому дружим, чтобы творческие заботы сделались общими… Потому, бывает, и громко спорим, и впадаем, случается, в гусарство, чтобы наутро потом строже стать и беспощадней прежде всего – к себе самому.
С какой радостью увидал я, наконец, законченную картину своего товарища!
Уже другую картину.
В этом, пожалуй, и есть суть настоящего искусства, очарование его, его волшебство: ещё не всмотревшись в тонкости, по яркому и теплому, зовущему к себе колориту, по изяществу линий, по удивительной пластике – уже не глазами, а как бы сердцем вдруг ощущаешь, что если это не классика, то приближение к ней – уверенное, мощное, настолько неподдельно-естественное, что ты вдруг невольно спрашиваешь себя: откуда это богатство в давно знакомой тебе мастерской, откуда этот якобы неожиданный дар её хозяину… или это уже его дар – всем нам?!
Теперь они разъединены: сидящая Наталья Николаевна, в каждом легком изгибе которой, в беспомощно повисшей руке, в повороте головы, ткнувшейся в ладонь другой, видишь неизбывное страдание, и Александр Сергеевич – может, бегущий по земле, а, может быть, легко летящий уже в запредельных далях, где величавое вдохновение наконец-то обретает желанный покой… «на свете счастья нет, а есть покой и воля»: это хочет повторить вслед за Поэтом изобразивший его художник?
Кажется, в картине есть все: и встреча, и расставание, и перемена судеб… Над золотистой нишей, которую можно трактовать и как авансцену, где на виду у всех проходит жизнь знаменитостей, и как неожиданно открывшееся почти интимное внутреннее пространство кареты, – уходящие друг от друга коляска Натальи Николаевны, по близорукости своей не увидавшей едущего к месту дуэли мужа, и возок Данзаса с Пушкиным, глядящим в сторону, на Неву… конечно, помните:
«Не в крепость ли ты везешь меня?..»
С тех пор, как разминулись они, пройдет четырнадцать лет, и Наталья Николаевна, давно ставшая Пушкиной-Ланской, напишет хорошо понимавшему её новому мужу из Германии: «В глубине души такая печаль… Ничто не может меня развлечь, ни путешествие, ни новые места. Я ношу в себе постоянное беспокойство…»
«В глубине души такая печаль» – так и называется картина Эдуарда Овчаренко, название это можно прочесть на ленте поверх золотистой ниши, по бокам от разминувшихся кареты и возка… Надпись на траурном венке? Реквием поэту?
Картина-плач, если хотите. К у Юнуса Чуяко – его роман.
Или – торжество жизни?.. «Нет, весь я не умру. Душа в заветной лире мой прах переживет…»
Конечно, – пророчество.
Но – только ли о себе? Только ли?!
От одной новой картины к другой неспешно ходил потом по мастерской, словно преобразившейся от свежести и яркости красок, с радостным изумлением глядел на пейзаж, который мог написать лишь человек с молодой и щедрой душой, смотрел натюрморт, которого, показалось, не могло быть у Овчаренко раньше, пытался угадать смысл жанровых картин: полуфантастических, причудливых, но полнокровных от переполнявших их земных соков… Покачивал головой, что-то восторженное взмыкивал, и Борис Воронкин, которого застал у Овчаренко, сказал дружелюбно и чуть насмешливо:
– Вот-вот. Также и высокие гости из Союза художников, которые перед тобой тут у Шефа побывали: откуда, мол, это чудо – в провинции? Чуть ли не во всех жанрах сразу… портрет Шипитька тоже видел?
Стоял напротив подчеркнуто реалистического, но именно потому-то глубоко выразительного портрета Анатолия Шипитько, руководителя ансамбля «Русская удаль», давно и прочно ставшего славянской составляющей не только в разноликой культуре Адыгеи с главной её черкесскою становой жилой, но все уверенней звучащего на всем многонациональном просторе России… Не зря, пожалуй, обратился Овчаренко к образу этого современного подвижника – разве сегодня, они, и в самом деле, исчезли в разливанном море чужого авангарда и псевдо-отечественной «попсы»?
Молча покачивал головой, умиротворенно радуясь успехам давнего своего товарища – и действительно самоотверженным трудом подтвердившего расхожую поговорку о «втором дыхании»: вот оно!.. Покачивал головой, а сам невольно поглядывал на главную, на «пушкинскую» картину – не отпускала.
При всей свободе и воле воображения – какая выверенность линий, какая выразительная точность всякого жеста!
– Руки Натальи Николаевны – ещё ладно, – будто сам с собою заговорил. – Беспомощность женщины, к которой многое приходит задним числом… Но его руки так изобразить! Особенно – правая… рука творца…
– По-моему, эта рука и оторвала меня от пола и хоть немного приподняла, – в обычной своей манере ворчливо, ещё не дослушав, остановил мои размышления Эдуард.
Понимает ли сам до конца, сколь многое ему теперь удалось?
Не преувеличиваю: ведь в многолетних раздумьях о грандиозных наших планах и малых делах родился не только крошечный мой рассказик «Иней на стекле» – был потом большой рассказ «Приключения скелета в Майкопе», в котором я вволю поиздевался над Эдиком, над нами с ним, над собой, над обитателями соседних с овчаренковской мастерских… вообще-то странное дело, странное! В мастерских этих провел куда больше времени, чем где бы то в здешних краях ни было, давно сделались чуть ли не родными, а правда! Только теперь вот со всею определенностью и понял, как тут здешние художники все вместе потихоньку растили меня: и незаметно влияли, и втолковывали свое, и потихоньку, когда надо, подбадривали и подпитывали – не только в смысле пития, нет…
А что же наша «белокаменная»? Как мы ещё недавно говаривали: «столица всего передового и прогрессивного»?..
Пусть в ней каждому, кто этого заслужил, поможет Господь с претворением самых амбициозных планов!
Но главное в России происходит нынче не там, а в якобы тихой, но все больше осознающей свою ответственность за состояние духа, за нравственное здоровье страны, провинции.
В том числе, если хотите, – в адыгейском Майкопе.