Текст книги "Вольный горец"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
„Скорей туда! Своей рукою вынуть
Из-под могилы вражескую мину,
Сорвав пилотку, преклонить колена
Перед святыней русскою нетленной…“
Это после уже, годков семь-восемь назад в Краснодаре на одном из казачьих сборов меня познакомили с пожилым, совсем сухоньким, но молодцом державшимся, при полном параде, что называется, дедком из Псебая, и я спросил его:
– Говорят, вы разминировали могилу Александра Сергеевича в Святогорском монастыре?
Вокруг нас толпились люди в ярко-голубых и алых бешметах под парадными, с газырями на цепочках, черкесками, в высоких горских папахах или в лихо разломленных на макушке низеньких „кубанках“ с красным верхом: по случаю праздника „причеченились“, как издавна выражаются в родной моей станице, и совсем молодые, и чуть постарше них, и – куда, куда старше… Собеседник был далеко не в новом, как говорится, цивильном платье, но что-то именно в нем, не в пример многим из остальных, выдавало давнюю солдатскую косточку.
Он и ответил на воинский лад, но не нарочито, а по старой привычке:
– Так точно. В один момент!
Я невольно улыбнулся:
– Прямо-таки – в один?
– Дак я ж её, когда отступали, и минировал! – теперь уже с полунасмешливой лихостью доложил мой земляк. – Приказ есть приказ!.. Говорили, что немцы обязательно вывезут прах, а мы не успели…
Что тут теперь и от кого узнаешь: недаром говорится, что первой на войне погибает правда.
Сколько я потом собирался съездить к нему в Псебай: у них там рядом, „в Мостах“, в станице Мостовской собиралось и до сих, наверное, собирается литературное общество „Зеленая лампа“, хотя сам казак-ветеран, передавали мне, в последнее время сильно прибаливал… И сколько раз потом, размышляя о нашем коротком разговоре, который перебился тогда регламентом торжества – отмечали, по-моему, годовщину одной из многочисленных наших побед „над турком“ – думал и с запоздалым страхом, чуть не с ужасом, и – с благодарностью: отвел Господь кубанское казачество от подневольного позора, отвел!
А ну, случись взрыв?!
„ Видел я берега Кубани и сторожевые станицы, любовался нашими казаками…“
„От благодарных кубанцев“, да.
Какими глазами, как в наших краях говорят, смотрели бы мы на эту надпись на постаменте памятника Александру Сергеевичу, который стоит теперь в Краснодаре перед библиотекой его имени?
– Сам понимаешь, что я не специалист, но тут глубоко копать и не надо, лежит на поверхности, – разговорился однажды глава кубанского землячества в Москве Николай Яковлевич Голубь, ревностный почитатель поэзии Пушкина. – Какой у него один из самых первых стихов? „Казак“!.. Денис его звать, „хват Денис“ – может, помнишь?.. Ну, это ясно: к казацкой славе война с французом добавила партизанской славы: понятно, что это в честь Дениса Давыдова. А дальше?.. В четырнадцатом году ему всего пятнадцать, а он – может, помнишь? „…бутылки, рюмки разобьём за здравие Платова, в казачью шапку пунш нальём…“ Как тебе? А в „Послании к Юдину“, которое ты, как квасной патриот Захарова, любишь цитировать?.. Где он в мечтах-то посреди воинского стана – рядом с „седым усатым казаком“. Ну, так же ведь?
– Так, – пришлось согласиться. – Всё так… и что?
– Да то, что казаки у него – как первая любовь! – с уверенностью наставника сказал Голубь. – И через всю поэзию… до конца. Просто никто из видных исследователей, из академиков, об этом по-моему не писал. Казачья тема, что там ни говори, была сперва под запретом, а после к ней многие относились с явным предубеждением, и по большому счету один только Шолохов и восстал… нарушил этот обет молчания… ну, не так?
И я потом не однажды размышлял: а ведь прав, пожалуй, чего только не повидавший на своем веку, но по-прежнему как мальчишка влюбленный в пушкинскую поэзию кубанский казак Голубь – ведь прав!
Взялся было надоедать ему, потихоньку при встречах ныть: коли всё, Николай Яковлевич, так, – может стоило бы Кубанскому землячеству договориться с музеем Поэта в Голицыно о совместном проекте: „Кубанская дорога Пушкина“, предположим.
Стоит Александру Сергеевичу памятник в Краснодаре?.. (В Екатеринодаре, прошу простить, ай!.. А то ведь Виктор Иванович Лихоносов, который денно и нощно борется за возвращение городу первоначального названия, запишет и меня в свои недруги, в то время когда я-то как раз и хочу, чтобы его усилия по возвращению городу старого имени были оценены по достоинству. Что, если город бы нам так теперь и назвать: ЕкатеринеЛихоносовадар?)
А вспомним о той самой, „пушкинской“ памятной стеле, поставленной ещё одним сибиряком, Владимиром Михайловичем Ромичевым, перед въездом в Прочный Окоп, бывшую кавказскую ставку „русских орлов“.
Прямо-таки вешкой между этими двумя благодарными знаками давно стал как бы „придорожный“ бюст Пушкина недалеко от города Усть-Лабинска, в станице Воронежской…
Что, если бы кубанские пушкиноведы вместе со своими коллегами из Голицына хотя бы по этим трем уже существующим приметам определили весь путь от Новочеркасска, откуда они в своей „Отрадной“ выехали», и хотя бы до границы Ставропольского края… а, может быть, ставрополи, кто знает, это доброе дело продолжили бы? Чтобы и этим в том числе хоть как то смыть известное темное пятно, которое с темени известного горе-деятеля невольно соскользнуло потом на весь благодатный край…
А что, если бы этот мирный, объединительный путь продолжили бы потом исследователи и в Кабарде, и в Дагестане, и непременно в Осетии, а там, глядишь и южные соседи за хребтом, еще недавние наши друзья-захребетники, тоже бы вдруг откликнулись: Пушкин, что там ни говори, и в Грузии – Пушкин.
Дальше-то – кто как захочет, а на родной Кубани можно бы в мае, когда проезжал по нашим местам Александр Сергеевич, проводить бы на этом отрезке что-нибудь вроде конной эстафеты для казачат, которые по своим городам да станицам продолжают заниматься не только лошадками, но ещё – историей отчей земли на уроках недавно введенного в школьную программу «кубановедения»… да что казачата! Глядишь, даже раздобревший на государственных харчах батька-атаман, «казачий» генерал Громов, свернул бы, наконец, с давно накатанного им, вернее налётанногопути за океан – за этими самыми войсковыми реликвиями, без которых дальше жить нам ну, прямо-таки «не можно» – и проехался бы с ребятишками по родной земельке, обратил бы внимание на те духовные ценности, которые валяются под ногами, как говорится, – лежат путь-дорожкой пушкинской посреди нашей все ещё зеленой пока малой родины, под высоким кубанским синь-небом…
Слушал Николай Яковлевич Голубь все эти мои досужие рассуждения, слушал: где надо, охотно кивал и даже поддакивал, а в том месте, где я, ну, чуть ли не божился лично договориться о совместных действиях со своими «музейными» соседями по Подмосковью – в Голицыне да в Захарове – решительно поднимал палец, произносил врастяжечку «во-о-от!», и это было очень похоже на приказание генерала Казанцева: «Делай!»
Но ведь не только у крупных государственных чиновников на Кавказе – хлопот полон рот.
«Полон клюв» и у Голубя.
Как живется нынче в Москве старой-то, заслуженной кубанской «школе»? И бывшему председателю Госплана СССР умнице и мудрецу Байбакову, и мужественному генералу Варенникову, бывшему армавирцу, и бывшему кореновцу Разумовскому, какими только политическими ветрами не переломанному…
А тут ведь на очереди после одинокого волка из отрадненского Предгорья с тоскливым его воем, доносящимся уже из-под Звенигорода, – и ласковые лисаньки из степных кубанских станиц, и драчливый камышовый кот из Приазовских лиманов… кого слушать-то? Кому больше верить?
И остаётся многоопытному Николаю Яковлевичу, которого тоже не щадили жестокие бури теперь уже прошлого века довольствоваться ненавязчивым сбором информации, какую охотно несут ему земляки помоложе, да неторопливым размышлением над ней. А что прикажете?..
Все это, уже не раз передуманное, торопливо проносилось в сознании, когда сидел перед компьютером, набирая печальный список дорогих мне имен, следующий сразу за синодиком ближайшего окружения Пушкина… Сколько уже ушло, сколько!.. И только теперь стал вдруг осознавать, что в размышлении о них, как бы в безмолвной беседе с ними, провожу теперь времени куда больше, чем в общении с теми, кто жив, что с ушедшими мне куда интересней, вот ведь какое дело!..
Вспомнил задушевного друга Сашу Плитченко, тоже одного из подшефных Александра Ивановича Смердова, младшего его новосибирского соратника, на чьи письма, все больше в стихах, так часто и тут и там натыкаюсь в своих архивах… никак не удосужусь собрать воедино: как мы богаты и, выходит, как небрежительны!.. Вспомнил общего с Сашей товарища – Геннадия Заволокина, обнявшего меня после речи о нём на концерте в Новокузнецке в последний его приезд: Геннадий-то Дмитрич – не поэт!?
Но тут же пришло: что это, братец мой, все больше – о кубанцах да новосибирцах? А где же твоя творческая-то родина – соседний с Новосибирском Кузбасс? И пошло одно за другим: страдалец Саня Волошин, незабвенный Никитич наш, три дня после получения Сталинской премии за «Землю Кузнецкую» добиравшийся от столичной гостиницы «Москва» до Казанского вокзала. В каждом мало мальски приметном кабаке по дороге щедро поил и кормил простой московский люд – мы ли не сибиряки?!.. Но настучали на Александра Никитича: на фронте при вступлении в партию скрыл, такой-сякой, что он не кто-нибудь – «поповский сынок». И запил Александр Никитич вглухую: уже в одиночестве.
А Женька-Буравель? Поэт Буравлев Евгений Сергеевич, бывший штрафник и сиделец после войны, неизвестно чем больше в Кузбассе прославившийся: что создал и возглавил писательскую организацию или что на таёжной тропе завалил ножом вышедшего навстречу матерого медведя?.. А мирный, всегда ласково-печальный Виталий Михайлович Рехлов, вечно сидевший у раскрытого на шумную кемеровскую улицу окна инвалид с безжизненными ногами: первый написал достойную книжку об открывателе кузнецких богатств Михайле Волкове… А Геннадий Модестович Молостнов, гусар и ерник – ещё в шестидесятом написал мне на своей книге: «Гаря! Уважаю в тебе непокорность.» Ну, как ему теперь должное не воздать, полковнику внешней разведки, всю войну проведшему в Штатах, аналитику и, выходит, – провидцу… Правда, в тот раз полковник тут же и «скиксовал», не удержавшись следом добавить: «Пиши, как я пишу.» Грехи наши!.. Ну, как же на это можно надеяться – при вычисленном ещё тогда непокорстве?!
По старшинству лет пошли потом родные братья Банниковы: живший в Кемерово младший, почти бессменный директор книжного издательства, в добрые дни – отец родной и кормилец, в худые – «хромой бес» Виталий, и столичный житель Николай Васильевич Банников, блестящий переводчик, выпустивший знаменитые, знаковые по тому времени книги Ирвинга Стоуна: «Моряк в седле» – о Джеке Лондоне и «Жажда жизни» – о Ван Гоге.
И радостно и печально было думать, что высокоинтеллектуальное его творчество подпитывалось в том числе и нашей сибирской черемшою – «колбой», в просторечии старых кузнечан – «килобздой», которую я сумками привозил ему в Москву от братика Вити…
А прекрасный кемеровский поэт Игорь Киселев, стихи которого сделали бы честь любому столичному витии?.. А Толя Соболев, с которым нас в один день приняли в Союз писателей ещё в 64-ом?.. Я-то по сравнению с ним был щенок: раб Божий Анатолий успел захватить войну, был водолазом, и написал потом сдержанные и правдивые книги: «Безумству храбрых», «Награде не подлежит…» Недаром он дружил потом и с Виктором Петровичем Астафьевым, и с Василем Быковым… А Гена Емельянов, наш вроде бы беспутный, как многие считают, Геннаша, общий учитель наш, который и меня жучил в многотиражке на Запсибе, и переписал за Толю первые его военные «опыты»… Как хорошо-то, подумал теперь, что уже в конце жизни мы с Анатолием Ябровым, великолепным, по большому счету, который у нас никто, в общем-то не ведет, прозаиком и с поэтессой Любой Никоновой, которая тоже даст форы не только сибирякам, чуть ли не затащили Геннадия Арсентьевича в нашу Спасо-Преображенскую церковь в Старо-Кузнецке и чуть не силком окрестили… Скольким он, и правда что, совершенно бескорыстно и самоотверженно помогал!.. Зачтется?
Снова обратил тот самый «мысленный взор» на родную Кубань и записал в поминальник двух смертельных врагов бывших: Владимира Алексеевича Монастырева, твердого мужичка, служившего во время войны в «дивизионке» у казачков-пластунов… Боксера с бульдожьей челюстью: «Говоришь, Поженян?.. А ты спроси у Василь Михалыча Сухаревича, как я у него на диване Григора твоего чуть ли не одною рукой укладывал – ты спроси!»
…и Толю Знаменского, Анатолия Дмитриевича: во время войны отбывал десятку свою в «Ухтпечлаге», работал, ещё ни о чем не ведая, в бригаде у сына командарма Миронова, о котором он напишет потом снабженный множеством ссылок на документы – так боялся, не пропустит цензура! – кровоточащий роман «Красные дни»… Толя, Толя!.. Может, оттуда у тебя, из лагерей, излишняя почтительность и перед фронтовиком-окопником Астафьевым, нет-нет, да баловавшим тебя коротким письмишком, и перед артиллерийским офицером Бондаревым…
В «переделкинской» столовой, извинившись, ты подсел к Трифонову за столик, разложил фотографии и за пять минут, ещё не остывшему от романа «Старик», рассказал Юрию Валентиновичу о нем самом столько, что одному ему копать бы и копать, думать и думать…
Спасибо тебе, как и Монастыреву, за все!..
С Маркосьянцем Сергеем, бывшим разведчиком, написавшим роман «Не пыли, пехота!» (так с издевкой кричали «верхами» обгоняющие «пехтуру» по грязи по непролазной казачки), тихой осенью разговорились однажды, идучи по главной улице, по Красной, и он вдруг покаялся:
– Не дай, Бог, не дай: так с дружками набрался её, проклятой, что очнулся где-то уже на окраине: на спине лежу под колючей проволокой. А дальше – уже на автомате: руками разорвал, пополз по бетону… Хорошо, часового не было – и без ножа уговорил бы. Очнулся уже в кабине истребителя… военный аэродром, представляешь? Оттуда меня охрана и вытащила… письмо в крайком и так далее… можешь представить?
Они-то настрадались: воевали… А мы?
Профессор Литературного института Борис Леонов, старый шутник, вместе с которым паримся в Астраханских банях, среди других баек опубликовал якобы мой рассказ о Павле Мелехине, из которого я узнал достаточно много нового… Не удержавшись, – со всеми нами бывает! – «Борлеон» в одно собрал многое, несправедливое, к сожалению, в том числе, что о несчастном Паше в Москве рассказывают. Что правда – я знал его больше некоторых других, и не потому что он «часто приезжал ко мне в Кузнецк, где я работал»… Приехал с письмом закадычного дружка и однокашника моего Олега Дмитриева, подвизавшегося тогда в отделе поэзии журнала «Юность», и прожил на стройке никак не меньше трех лет. Работником он был дельным, но и выпивал с не меньшей, чем статьи писал, страстью. И коли самому пришлось бы о Паше рассказывать, вспомнил бы: Ваня Ежиков, тоже «литсотрудник» и друг Мелехина (как можно бы справедливо сказать – «по этомуделу») каждое утро появлялся в нашей редакции «Металлургстрой» с фингалом под глазом. «Ты что, Ваня, регулярно его подновляешь?» – спросил его однажды. «Да почти так! – согласился простодушный Иван. – Каждый вечер на себе несу Пашку из буфета, укладываю в постель, но напоследок он всякий раз вскидывает ногу и бьёт меня ботинком!»
Само собой, что однажды мне это надоело, и я сказал Ёжикову:
– Ваня!.. Хочешь, я приказ по редакции напишу?.. Ещё раз ударит – врежь ему так, чтобы наутро бланш не у тебя был – у него!
И Ваня сделал страдальческое лицо:
– Не могу, шеф: тала-а-ант!
Но ведь правда!
Они учились в Литературном в одно время с Николаем Рубцовым, и на пирушках со чтением стихов, на поэтических турнирах в «общаге» выбирали «королем» не тихого Рубцова – выбирали напористого Мелехина.
Нет-нет, да всплывет в памяти то одна его строка, то другая… Вот «молний белая игла май на июнь перешивает»… А вот: «Видишь: руки знаком равенства я тяну к тебе свои…» А четверостишия, которые нет-нет, да цитирую к случаю: «Я с татаркой живу…» (ох, у неё-то в буфете, у Розы и засиживались Павлик с Иваном)… так вот: «Я с татаркой живу. На двоих все у нас – ликованье и лихо. Я не мщу ей за предков моих, за татаро-монгольское иго.» Попробуйте о наших отношениях с татарами сказать мудрее и проще!
Вспоминаешь частенько хлесткое пашино: «Покороче! Нечего размазывать. Сделай милость, милый, – не тяни. Русь смела за титулы Романовых: были слишком длинными они!»
Вспоминаешь и горько думаешь: как бездарно мы эти «длинноты» укоротили!
Не это ли нас с тех пор и гнетет?..
Или точно также угнетало всех и всегда, у всякого века были свои несправедливости – вспомним самого Александра Сергеевича – но в том-то и суть: кто и как мог над ними, над этими длиннотами, возвыситься – ради служения Великому Отечеству.
С печалью думаешь, правда, что легкокрылый бог вина Бахус в результате всякого рода исторических и бытовых превращений стал нынче в России тяжелоногим богом сорокаградусной: Бухасом… Скольких он увел, скольких!
Из моего синодика – также…
А как читал Пушкина тесть поэта Серёжи Дрофенко, Дмитрий Николаевич Журавлев, Народный артист!
У себя дома, бывало, – тоже.
И слышу его до сих пор, и – вижу.
Не то что повзрослев – начавши стареть, хоть я по себе этого – спаси, Господи! – ни разу ещё не ощутил, разве что в госпитале, куда строго-настрого запретил приходить жене, после гибели Мити не переносившей вида больницы, услышал вдруг о себе жалостное: « бесхозный дедушка» – так вот, начавши по причине продолжительности времени кое-что понимать, теперь я уверен, что Дмитрий Николаевич потому и был так сокровенен в декламации Пушкина, что перед этим в него вдумался: словно в тайну проник. Начиная в одиночестве сперва негромко читать что-либо «пушкинское» где-нибудь в осеннем саду, когда из села, из Кобякова, съехали дачники с детьми, стало тихо, я вдруг ловлю в своем голосе интонации Журавлева… но, может, так и должно быть? Как уникален Пушкин, так уникальна однажды постигнувшая хоть что-то от его тайны интонация… какие могут быть разночтения?
Придется снова поминать, будем живы, и Александра Сергеевича, и тех, кто шел в моем списочке вслед за ним, непременно внесу в него Дмитрия Николаевича, светлая ему память… Может, и правда, нужен всё-таки этот церковный приход, о котором ещё недавно так заботился отец Ярослав – Слава Шипов? Может, сумеем мы всё-таки, народные-то заступники, преодолеть «рознь мира сего» – перед возможностью жизни вечной, как и пред адским пламенем мы все равны.
…А тогда мы с сыном Георгием приехали в монастырь, проводил меня в Рождество-Богородицкую – как в родной моей станице, спаси, Господи! – церковь, нашел уже ожидавшего отца Андроника, сказал торопливо:
– Извини, бать, дела: приеду за тобой через час или полтора…
Панихиду отец Андроник проводил в притворе, в левой части, перед кануном, где дотлевали всего три-четыре поминальные свечи: день был будний. Зажег несколько своих, батюшка начал, и тут же вокруг стали собираться добрые люди.
– По ком панихида? – тихонько спросил меня высокий и симпатичный молодой человек с косичкой, перехваченной ленточкой на затылке, как узнал потом, – путешествующий по святым местам батюшка из сибирской глубинки.
– По Пушкину, – ответил тихонько.
– Как хорошо – сподобился! – сказал он искренним, счастливым голосом и примолк, истово крестясь.
Со светлым ликом и горящими глазами простоял до конца – невольно я все думал: уже одного его хватило бы, все сразу уразумевшего и по чину все радостно совершавшего.
Но подходили ещё люди, постепенно подходили.
– Кого поминают?
– Пушкина.
– А кто он был?
– Как – кто?.. Поэт наш. Александр.
– Так бы и говорили…
– Так и сказал!
С подобающей панихиде печальной однотонностью отец Андроник для начала читал в моем синодике имена вместе с фамилиями, и мне теперь – как бы уже со стороны – странно было слыхать их вместе… Александр Пушкин… Александр Смердов… Александр Кухно… Олег Павловский… Олег Дмитриев… Сергей Дрофенко… Николай Тряпкин… Василий Росляков… Юрий-Георгий Казаков… Георгий Семенов… Владислав Егоров… Филипп Сафонов… это Эрик-то, окрестившийся Эрнст. Борис Ракицкий, великолепный график из Питера, как сам говорить любил, кузнечанин родом… Борис, Борис! Приехал к нему однажды в Питер, пошли в баньку вместе с девяностолетним тогда художником Валентином Ивановичем Курдовым, мэтром, классиком, и я попробовал поддержать его, когда после парилочки он стал на ступеньку железной лестнички к бассейну с ледяной водой… Валентин Иваныч вырвал руку, упрямо шагнул сам, а Боря попридержал меня внизу:
– Что ты!.. Это – Курдов! Отмечали его девяностолетие, начальство ждет за столом, а старика нет и нет. Где?.. А в это день была выставка собак, и его псина получила золотую медаль – остался там на банкете…
А?!..
Так что Петуваш Феликс, наш Пету, дай ему Бог здоровья еще на долгие годы, – ну, прямо-таки продолжатель, прямо-таки апологет этого пренебрежения Курдова по отношению к «кишлачным делам».
…Но причем тут вдруг – Станислав Поздеев?.. Самый верный мой, самый преданный друг сибирской молодости. Причем – Феодор Некрасов, Некрасов Федя, главный врач санэпидстанции в нашей станице, в Отрадной, однокашник – мы все кто куда разъехались, а он столько лет выслушивал жалобы наших оставленных в одиночестве матерей и помогал им, как мог…
Может быть, даже неприлично поминать их заодно с Пушкиным?
Или, высоко ценивший верную дружбу, сам испытавший столько предательства, он бы понял, он бы простил… да почему бы?
Понимает наверняка.
Там.
Прощает.
А, может быть, – этому больше всего-то и радуется?
– … яко Ты еси воскресение и живот и покой усопшего раба Твоего приснопоминаемого Александра, – на задушевной ноте, почти на полу-плаче, тянул отец Андроник, – и всех зде ныне поминаемых православных христиан…
Не отдавая себе отчета, всё пытался всмотреться в лицо батюшки: что же это в нем как будто сибирское… бурят? Или кавказское… ногаец? Ногай, как раньше.
– Воистину суета всяческая, – растягивал монах, – жития же сень и сония, ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, еже вкупе царие и нищие…
Цари и нищие, так, так… но если бы это было понятно царям при жизни!
Истово молился батюшка из сибирской провинции.
С ясно обозначенным на лице пониманием всей важности момента осенял себя крестом этот, который спрашивал сперва: а кто это – Пушкин? Кем был?
Справа за плечом у себя увидел буднично перекрестившегося сына, Георгия: читает «Часы», читает «Апостол» в церкви Успения рядом с монастырем, у отца Иеронима: что для меня – высокоторжественная минута для него – как бы рутина…
Только-только окончилась панихида, деловито взял меня за локоть:
– Отвезу, па?.. Понимаешь: опаздываю.
– Конечно, – сказал я, – спасибо, что ты…
Автобуса не дождешься, а пятнадцать километров в холод топать пешком…
– Слушай! – остановил его, когда, поблагодарив батюшку, мы уже спешили за ворота, к машине. – Отец Андроник, он – кто?
– В смысле? – на мой манер спросил сын.
– Я все смотрел: то ли ногаец…
– Калмык, – коротко ответил Георгий, хорошо знавший монастырскую братию.
– Калмы-ык? – удивился я.
– «Друг степей», па, – сказал он все также буднично. – Разве должно было быть иначе?