Текст книги "Генерал коммуны"
Автор книги: Евгений Белянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)
18
С детства Сергей любил рыбалку. Принесет ершей разве что для кошки, а радости на целый день. Место, на котором он обычно сидел с удочкой, было на Хопре, у самой Бельщины. Все здесь – и уходящая вдаль синева, и лес за спиной, и безлюдье – казалось безмятежным и задумчивым, создавало ощущение глубокой тишины и покоя. Желание как-то рассеяться и забыть хотя бы на время про все неприятности – грызню с Волновым, строгие звонки по телефону и неполадки в самом селе – заставили Сергея на все махнуть рукой и податься к Хопру.
Вот и любимое место! В вечерней дымке курится река, белесые отсветы гуляют по воде, озаряя снежно-белые чаши лилий, их мясистые крепкие листья. Вот и тростник, и коряга, похожая даже вблизи на спрута. Сергей разулся, засучил штаны и взобрался на черную спину «спрута». Еще минута – и синий с красным поплавок лег на тихую, теплую воду. Мирно, сонно потекли минуты…
На этот раз Сергею не повезло. Не успел он и обжиться на коряге, как сбоку раздался голос:
– Угости папироской, Сергей.
Сергей оглянулся: на берегу, так что пальцы ног купались в реке, стоял, опираясь на весло, небрежно кинув на плечо солдатский вещевой мешок, Остроухов. «Перемет проверял», – догадался Сергей. И, потрогав карманы, крикнул, что папиросы забыл дома.
– Ну и как, ловится?.. – спросил механик.
– Пока не шибко.
– Чего же это? Выходит, партийных руководителей рыба стороной обходит, – засмеялся Остроухов, затем, посерьезнев, сказал: —А ведь это нехорошо, Сережа. Мы с твоим брательником сызмальства дружили, и на фронт пошли вместе, и вот этими руками я хоронил его… А ты мне ножку подставляешь…
– Какую ножку?
– А вот такую. Шелест с комсомольцами пшеничку ищет, которую я будто бы из зыбинских амбаров тюти-вьюти… Это я-то, коммунист. Аль не посылал? Не знаешь?
– Знаю, – сказал Сергей. – Только тут дружба твоя со Степаном ни при чем. Дружил с ним – хорошо. А пшеницу колхозную и тебе – не только мне, беречь надо бы. Ведь ты, и верно, коммунист!
На минуту у Остроухова мелькнуло желание двинуть Русакова веслом как следует, чтобы слетел с коряги. Почувствовал, что даже лицо одеревенело от злости.
– Ты что, видел, как я лез в амбары? Можешь доказать?
– В том-то и дело, что не могу доказать, – просто сказал Сергей. – Если бы мог – другой бы разговор был. И вообще, слушай, Остроухов… И пьешь ты… Пора за ум взяться.
– А я говорю: сейчас не то время, чтобы понапрасну грязную воду лить на человека. А что выпью когда – мое дело: на работе прогулов нет.
– Смотри, я тебя как коммуниста предупредил.
Сергей повернулся к механику спиной и стал глазами искать поплавок. Но, видно, здорово был взвинчен – долго не мог найти его. Уже механик поднялся на берег и скрылся в лозах, когда он, наконец, смотал, чертыхаясь, леску и покинул корягу.
Сергей был твердо уверен, что пшеничка – дело рук механика. Грешен, надо думать, и кладовщик, начавший что-то часто выпивать. Что это за люди?
Ну, кладовщик как будто все же честный человек. Вся беда его в том, что надо посылать семейному сыну – студенту, а доходов – мало. Он, может, и сам не заметил, как поддался толчкам механика. А Остроухов?
Сергей вспомнил слова Остроухова, сказанные небрежно, будто мимоходом.
– Ты многого не видел, потому такой и шустрый. Ты еще за мамкину юбку держался, а я, брат, уже полсвета по-пластунски прополз…
«По-пластунски прополз…» Вот он каков, Остроухов… Много не возьмет, на выпивку, но не потому, что честен, а оттого, что осторожен и трус. Это – грызун. И в партии он, конечно, только ради карьеры. Знание своей специальности помогает ему морочить людей. Странно, что Чернышев не разобрался в нем.
А может, все же разобрался?
Чернышева не всегда поймешь. В прошлый раз, когда речь зашла о Мокее, ни с того ни с сего накинулся на него: «Я этого Мокея самого бы к стенке прижал. На весь колхоз один честный выискался…»
А ведь иногда подумаешь – такие, как Остроухов, ближе к председателю…
Свежий ветерок подул неожиданно, с шумом заволновалась в прибрежных садах вишня. Небо чистое, светлое, со стороны выгона слегка заволакивалось тучами. Сергей прислушался к неспокойному разговору деревьев… И вдруг от Хопра донеслась гармошка. «Никифор»… – подумал Сергей. И представил себя на минуту там, среди молодежи. Ведь когда-то и сам ходил… У Никифора через плечо гармошка, от чего вся его фигура кажется маленькой и кособокой. И идет со всегдашней постной миной, выражающей не то усталость, не то равнодушие; это был своего рода фасон; на самом деле, нагнув голову, Никифор вслушивался в звуки, которые извлекал из гармошки.
– На гору пошли, – вздохнул Сергей. И стало жалко былых дней, и даже обидно, что юность осталась где-то там, в далеком прошлом…
Дома Сергея ждала новость: приехал Батов.
Он совсем по-домашнему сидел в горнице и о чем-то спорил с Иваном. Брат, как всегда, горячился, размахивая руками, и порывался встать. А Батов выглядел спокойным, даже тяжеловатым в своем спокойствии.
– Смысл жизни? – петушился Иван. – Если я приспосабливаюсь к обстоятельствам жизни, то какой это смысл… В принципе, конечно, можно жить и так. Но это не жизнь. Нам говорят: надо оставить след после себя. Избитые слова!
– Слова можно найти другие, – словно беседуя с собой, говорил Батов, – но смысл их вечен. Только в этом бессмертие человека. А разве ты не мечтаешь о бессмертии?
– Все не могут быть бессмертными. Но бороться может каждый… Я хочу участвовать во всем, пропуская все через свое сердце, иметь ко всему свое отношение.
– Кто же тебе мешает в этом? – невозмутимо спросил Батов. – Мы не роботов растим.
– Само собой разумеется.
Батов улыбнулся.
– Ну вот, а ты говоришь, слишком много избитых слов.
Иван задумался. И вдруг снова бросился в спор:
– Я не верю в людей, которым все и всегда ясно.
– Тут я с тобою согласен, – сказал Батов. – Жизнь– штука сложная, и не все в ней бывает иногда ясно. Но если у тебя есть ясность по главным вопросам, то сумеешь разобраться и в путанице жизненных явлений.
– Железная у вас логика, Михаил Федорович.
– Верю, что и ты пришел к этой логике.
– Слишком хорошо обо мне думаете.
– А почему я о тебе должен думать хуже? Отец твой был настоящим человеком, даже генералом коммуны прозвали, да и брата иногда так величают. Разве ты не хочешь быть похожим на них?
– Это не так-то просто, – потупившись, проговорил Иван.
– Но возможно, – и, помолчав, добавил: – И даже должно. На таких людях стоит земля советская. Может быть, ты опять скажешь: избитые слова, бесспорные истины?
– А я возьму и не скажу.
И оба засмеялись. И этот смех как-то сблизил их. Что-то сыновнее зазвучало в словах Ивана.
– Перед каникулами в институте было собрание. Не важно о чем. В конце, как положено, голосовали. Решение было примерно едино. Потом подходит ко мне сокурсник и говорит: «Скажу откровенно, я не согласен с решением. Но выступать против – духа не хватило».
– Да, на это не всякий способен, – заметил Батов, прищурившись. – Но, наверно, Александр Матросов начинается именно здесь…
– И как я не догадался сказать ему это!
– Ничего, скажешь другому. Такие у нас еще не вывелись. – И Батов хитровато улыбнулся. – Ну, а как настроение у ребят перед разъездом на работу?
– Боевое. Хотим сразу по приезде на место занять определенные позиции, иметь на селе свое «я».
– Но ведь позиция на словах и на деле – разные вещи.
– Это верно. Но пока за агронома все решает управление. Ведь и брату поэтому тяжело. Не дают ему развернуться.
В комнату вошел Сергей.
– Должен тебя успокоить, – словно не замечая старшего Русакова, говорил Батов. – У твоего брата есть позиция, и он ее неплохо отстаивает.
– Позиция, она разная, – включился в беседу Сергей, – одни сами предписывают земле, другие слушают только рекомендации.
– Ну, вот это я и хотел сказать, – подхватил Батов.
– Выходит, Михаил Федорович, я снова положен на обе лопатки? – улыбнулся Иван,
– Рассуди сам.
– А вот другая позиция. Я хочу получить комбайн. Документ на этот счет имею. А Сергей не дает. Не верит.
– В этом деле я тебе помогу, поговорю с Сергеем Павловичем, – и Батов подмигнул старшему Русакову. – Дай ты ему комбайн. Пусть поработает. Работа на умные размышления наводит…
– Определили ему комбайн. Пусть скажет спасибо Шелесту. Горой за него…
– Ну, вот и отстояли одну позицию, – засмеялся довольный Иван.
С кухни появилась с самоваром Марья.
– Еще по чашечке, горяченький, – сказала она.
– У вас по-купечески, – заметил Батов.
Сергей ждал, что Батов вот-вот заведет разговор о чем-то важном, но секретарь райкома вел себя так, словно приехал чаевничать да слушать младшего Русакова. И тогда Сергей не выдержал:
– Михаил Федорович, скажите честно, в чем я провинился?
Батов не сразу ответил, раздумывая, он помешивал чай ложечкой.
– Ну, а вот ты, секретарь парткома, как сам ты считаешь? – Батов поднял голову и острым взглядом смотрел на Русакова.
– Михаил Федорович, некоторые председатели привыкли спустя рукава относиться к плате за труд. И получается черт знает что! Заплатил колхознику или не заплатил – не волнуется, таких в свое время и в районе отмечали, мол, бережливый… А что говорят люди? Система новая, а привычки старые…
– Вот поэтому я и приехал. Хочу, чтобы и коммунисты высказались. Это поучительно не только для вашего колхоза.
Иван торопливо одевался.
– Куда, глядя на ночь? – спросила Надя.
– Большую медведицу кормить, как раз время, – и Иван хлопнул дверью.
– Ты забыла, что есть на свете любовь? – усмехнулся Сергей.
Русаков и Батов вышли на крыльцо, закурили.
– Не легко сейчас в колхозе работать, Михаил Федорович.
– А в райкоме, думаешь, легче?
– Не думаю. Но я про себя скажу. Как могу, держусь велений, так сказать, живой жизни. А сколько раз за это пристрастие попадало мне? Если бы не вы, меня давно либо с работы сняли, либо нагрузили, как осла кирпичами, выговорами. Значит, я был прав? Но ведь кто-то не прав.
Батов, не перебивая, слушал.
– В селе многое изменилось. Село расправляет плечи. А вот взгляд на колхозного работника остался прежний.
– У всех без исключения? Тогда как же может новое-то пробиться, – спросил Батов, и Сергей почувствовал в темноте, что он улыбается.
– Но вот Волнов… У нас с ним сложные, даже тяжелые отношения. Ему нужны лишь цифры. А мне – цифры ради цифр не нужны. Нельзя думать о хлебе только как о выполнении сегодняшних планов. То Волнов против севооборотов, потому что течение такое было. А теперь за них… И снова тянет к схеме, к шаблону. А я уверен, что он не прав, стоит мне уступить, и я, как агроном, окажусь нулем, пустышкой перед собой и перед людьми, которые мне верят.
Батову нравилась запальчивость Русакова. Он, собственно, для этого и приехал к нему, чтобы вот так, с глазу на глаз, ощутить его сокровенное. Правда, он и до этого чувствовал в Русакове то новое, что сейчас так необходимо. Но упорство Волнова иногда вызывало настороженность. А Батов не любил работать с людьми, которые были не до конца ему ясны.
– Ну, а с чистыми парами? – весело спросил Батов. – Есть ли смысл от них отказываться в условиях нашего района?
– А мы и не отказываемся. Но при оценке необходимо учитывать экономическую сторону. В нашем хозяйстве она чаще всего говорит в пользу занятого пара. Просто мы хотим найти свое соотношение чистых и занятых паров… А нас опять хотят стреножить. Эта тенденция, ох, как живуча! Мы и название ей дали. Знаете какое? Волновщина…
– Вот как – волновщина? Любопытно. Но не слишком ли громко?
– Едва ли, слишком. У народа точная мерка.
Батов молча курил. Сергей чувствовал, что секретарь райкома о чем-то мучительно думает.
Свет на столбах предупредительно погас два раза. С земли потянуло свежестью. Стало совсем темно и так тихо, будто все вымерло. Где-то залаяла собака. Ветер с выгона принес мелкую трескотню кузнечика…
19
Тяжелая, неторопкая походка Батова, сбитая, тяжелая фигура делали его похожим на молотобойца. Широкое, скуластое лицо с неожиданно мягкими доверчивыми глазами, беспрестанно и озорно меняющимися в оттенках, – все это особое, батовское.
Мокей Зябликов, при всяком удобном случае напоминая о своей дружбе с секретарем, не замедлит нарисовать портрет Батова: «Вот, думаешь, тяжеловат, а он просто коренаст. Больно глаз у него вострый – ну ничего не укроется от него…»
Раньше Батов работал первым секретарем Нижнеломовского райкома.
Перевели его первым в Бековский район как раз незадолго до разделения обкома. Об уходе Батова из Нижнеломовского района ходили разные догадки: одни говорили, что выжили человека; другие, более осведомленные, бывало, удивленно пожимали плечами: загадка, черт побери, не человек, а загадка… Взять хотя бы случай с Соколовским…
Да, для многих районных «замов» и «завов» так и остался загадкой Батов…
Соколовский заведовал организационно-инструкторским отделом. Батов сам взял его в райком. Смелости у Соколовского хоть отбавляй. Отстаивая свое мнение, мог пойти против всего бюро. Не боялся резко выступать и против первого. И всякий раз Батову бубнили: «Подкапывается под тебя Соколовский… Не иначе, хочет сковырнуть».
Батов отшучивался. А кое-кому за этакие разговорчики и доставалось от него.
Однажды на областном пленуме Соколовский работу райкома так разделал, что даже обкомовцы с недоумением спросили Батова:
– Что за человек у вас этот, Соколовский?
– Ничего парень, дельный, и выступил справедливо, – говорил в ответ Батов. Но были минуты, когда на сердце и вскипало. Человек, судя по всему, прямой и честный. А может, ведет игру? Одно подкупало: при встрече в сторону глаз не отводил Соколовский – смотрел прямо, не юлил.
– Вы на меня не обижайтесь, Михаил Федорович, – как-то после делового разговора неожиданно, немного смущаясь, сказал Соколовский. – Знаю, что говорят обо мне – мол, в секретари мечу. Это дело, конечно, тех, кто об этом болтает. Но только… Разве вы на моем месте поступили бы иначе, если бы были не согласны с чем-то? Я о деле забочусь. Конечно, так, как о нем понимаю.
Чего греха таить, всякие руководители бывают: иной, затаив на сердце обиду, сказал бы: нехорошо, братец, выносить сор из избы. Пожурит по-отечески, а ты гляди в оба и на ус намотай, если не глупый. А иной и вовсе решит за благо избавиться от чересчур ретивого, не по годам и не по должности знающего!..
Батов и не журил, и молчаливого решения не принимал.
И слушал по-прежнему Батов, как бубнили кругом. На рот платок не набросишь, и на всех не прицыкнешь, вот и слушал: «Соколовский карьеру строит, Соколовский подсиживает».
Неожиданно Батову предложили новый район. Сам первый секретарь обкома вызвал Михаила Федоровича к себе.
– Дорожу я тобой, Михаил Федорович. Прошу, как друга. Помоги поднять Бековский.
И встал вопрос – кому уступить место? Второй секретарь резонно думал, что ему и по штату положено; и третий в душе надеялся: знал доброе отношение к себе Батова.
А Батов будто медлил. Не торопился с кандидатурой. Второй секретарь – тот прямо злился. Не нравилось ему поведение первого. Лучше б Батов не уходил. Оставался бы на месте, работали бы себе да спокойно жили.
А Батов вроде и не торопился уходить. Поговаривать даже стали, что останется. Но однажды собрал он к себе в кабинет всех райкомовцев и, тяжело подняв со стула свое атлетическое тело, устало улыбнулся.
– Ну, вот, друзья-однополчане, пора и прощаться… Пуд соли вместе съели…
Когда человек уходит совсем, пожалуй, только тогда он начинает серьезно и в полную меру понимать все те нити, которые его связывали здесь с людьми. Простившись, Батов еще раз выдвинул ящик в столе, посмотрел – не забыл ли что, затем нежно погладил рукой зеленую обивку стола, почему-то переставил чернильницу.
– Хороший стол. Когда приехал сюда, привез его с собой. А сейчас новому секретарю оставляю.
Неожиданно и на удивление всем Батов первым назвал Соколовского.
…В новом районе крещение Батов принял как раз в Александровке. В разгар уборки он приехал к Чернышеву. Весь день тот мотался с секретарем по полям. Вечером на ужин пригласил. Только Батова меньше всего волновал ужин.
– Ружьишко бы, давно мне говорили, что за Хопром озерца славные.
Ружьишко одолжил Мокей Зябликов, – какой уж без ноги охотник, а берданку берег, новехонькая, разве только почетному гостю и уступил. С тех пор Мокей и считал себя дружком Батова:
– У нас с ним по казачьему обычаю дружба вечная…
На зорьке Батов ушел за Хопер. В ту ночь много выстрелов Хопер сотрясали, но какой выстрел Батова – поди, узнай. Мокей на зорьке доковылял до калитки палисадника:
– Слышь, старуха, это из моей берданки-то… Из тысячи выстрелов узнаю… Не смотри на меня так, старуха, не вру. Я ее звук дьявольский, что твой голос изучил. Вот, слышь, бабахнул – это из моей берданки, вот честно, из моей…
Батов появился не в селе, а на стану – сбоку на ремне две уточки. В глазах – веселая радость охотника; ружье сбросил, уточек передал кашеварке.
– Ну-ка, хозяюшка, угости трактористов моей утятиной.
Самому утятины попробовать не пришлось. Беда стряслась: тракторист руку повредил. Заводил ручкой – ударило в обратную. Кость, видимо, разможжил. Стали искать машину, чтобы в больницу отправить. Машина-то рядом, под навесом, да шофера нет – в село ушел.
Положили тракториста на солому в кузов. Лежит да руку, обмотанную нижней рубашкой, как грудного ребенка, держит. Вот и сел за шофера на полуторку Батов.
20
Вечерком, когда наступила прохлада, вышла в палисадник Лукерья, супруга Егора Егорыча Мартьянова, вышла, как говорится, остыть, недовольная любимчиком отца – Валеркой. Лукерья все больше с Клавдией ладила – дочка к матери поближе, не перечит, все понимает, а мужчины – супротивные. Валерка – от горшка два вершка, а уже хорош: подаешь на стол – нос, бывает, воротит, – это невкусно, то не так… Господа какие развелись! Раньше-то небось в общую миску – одной похлебки, да с какой радостью ели, теперь – тарелку отдельную подавай, да не одну…
Ходила между огуречных грядок Лукерья медленно, тяжеловато. И поливать надо, вон какие вымахали. Охала, недовольная делами в доме. Отец тоже хорош, сегодня по утру, без всякого совета, возьми и заяви: надо сына, мать, собирать… «Это куда ж его собирать, малого-то?» – «В город. Не в колхоз же ему идти. Спину гнуть и без него найдутся». – «Да что ты надумал-то? Мал он». – «Мал золотник, да дорог. В городе специальность приобретет. Человеком будет, мать».
Жалко парня, хоть и непослушный, да своя кровь. Как вспомнит Лукерья, что Валерке к отъезду готовиться, так и заледенеет. Был маленький – бывало, головку его стриженую прижмешь к сердцу-то…
Может быть, и прослезилась бы Лукерья, да в эту минуту попросила у нее прохожая водицы. Подошла прохожая к плетню, платок сняла – жарко.
– Лукерья, аль не узнаешь?
– Никак сваха!.. Да заходи, милая, в дом, заходи!
Была сваха из Бельщины, соседнего села, и идти ей через зыбинский овраг километров пять.
– Не могу, милая, – пока светло, надо успеть дойти, да и дел-то, сама знаешь, невпроворот.
Время временем, а – слово за слово. Так и стояли возле плетня, обрадованные встречей. Сваха и про дом забыла.
– Да ну? Говоришь, за девку в тревоге? А ведь какая она, Клавдия-то, розовощекая да спелая. Говоришь, Семена Отрады сын за Клавдией-то ухаживает? Как звать-то – Никифор? Гармонист. Парень-то он из хорошей семьи, да вот горбатый…
Ни за что бог обидел, семья-то дружная, работящая… Слушай, а не подыскать ли мне ей жениха в Бельщине? Есть у меня на примете один парень…
– Ты уж, сваха, повстречаешь самого, Егора-то, – молчи про Клавдию. Егору-то не до того сейчас: чуть свет – все в поле. Работа ломовая.
– Это уж не говори, – пропела слезливо сваха и закачала головой. – Хлеб на корню повымок… А у вас в председателях все Чернышев ходит?
– Он. Ясная головушка. Только сейчас правит все больше Марьи Русаковой сын – уж больно толковый агроном.
– Да ну! Дай бог ему здоровья.
– В отца. Русаков-то подход ко всем имеет, и к колхозникам, и к председателю. Мой-то, как бригадиром стал, – злюще кобеля цепного. А этот, Русаков, выдержанный.
– Трудно, значит, Егору-то?
– На собрание партийное ушел. И Валерка с ним. Что мужик взрослый.
Уже смеркалось. Спохватилась сваха, – еще корову доить.
– Да ты оставайся, чайком побалуемся.
– Не могу. Пошла я… Спасибо за водичку – уж больно она у вас вкусная.
Открытое партийное собрание в Александровке назначили на девять часов вечера, чтобы могли поспеть работающие в поле. Батов приехал пораньше: любил потолкаться среди колхозников, покурить с ними. Это он делал всегда.
Собрание обычно проводилось в правлении. На этот раз всех желающих правление вместить не могло – и собрание перенесли в клуб.
Молодежь принарядилась: парни в черных костюмах, при галстуках, в остроносых полуботинках, девушки в платьях модного покроя и туфлях на каблуках-гвоздиках… Многие – будто мальчишки – в шерстяных спортивных брючках. Ну кто постарше – тот, конечно, попроще, поскромней. А Мокей, например, и вовсе в пиджаке, которому десятый год. Сто заплат на нем поставила жена, а он все за него держится. Тимофей же Маркелов от молодежи не отстает. Одет по моде. И как молодой, с девками любезничает. Впрочем, петушится только на людях; дома же тише воды… Знает сверчок свой шесток.
Народу в клубе – не протолкнуться. Заведующий клубом, Никифор, припас для подруг – Клавдии Мартьяновой и Дарьи Неверехиной персональные табуреты.
Дарья смахнула газетой пыль, села.
– Ох, подружка, как Никифор обхаживает тебя. Даже мне перепадает…
Клавдия – колхозный бухгалтер – разозлилась:
– Не нужна мне его любовь!..
Никифор был горбат. Учился с год в педучилище, да бросил: и здоровьем слаб, и, говорят, влюбился в учительницу безответно. Теперь он заведовал сельским клубом. Девки в Александровке обожали его гармошку.
Приехал домой Никифор, и снова любовь. Да, видно, тоже безответная.
– Нет, Клава, вековухи мы, – бередила себя и подругу Дарья. – Под тридцать, ну кому мы нужны? Забулдыге какому-нибудь? Смотри, как девчата подросли, какие крали! Кто же на нас посмотрит? А Никифор – неплохой!
Клавдия молчала, смотрела на Сергея Русакова… Вот он поднялся на сцену и разговаривает с руководителями из района. Начальство.
– Смотри, смотри, Клавка, – зашептала опять Дарья. – Кузьмы Староверова, младшая-то… Платье прямо из Москвы сестра Верка привезла… За Русакова Ваньку, говорят, норовит Катька замуж.
– Отстань, – отмахивалась Клавдия от Дарьи. – Отстань, Дарья…
Клавдия по-прежнему глядит на Сергея, и слезы навертываются на ее глаза… Было время…
Да, было время, когда Сергей, Сережа… был влюблен в нее, когда он каждый вечер ждал ее на тропке в роще, возле реки, брал ее руки в свои, согревал их своим дыханием… когда часами, прижавшись друг к другу, они сидели где-нибудь на пне или поваленном старом дереве и слушали ночь. Кротко мерцали звезды или плыла в задумчивости луна, а рядом всегда сонно бормотал что-то свое, лесной ручей.
Так было почти все лето…
И вдруг, чуть ли не в самом конце лета, когда уже приближался день студенту Русакову возвращаться в город, между ними начались ссоры. Сергей предлагал ей вместе с ним поехать в будущем году, когда он окончит институт, в Астраханскую степь. Ведь он – агроном, и засушливый район, если на то пошло, самое лучшее место для него. Так и сказал! А она – и сама не знает, как это вышло – возьми, да и откажись… Если любишь, никуда не поедешь… Или приезжай и Александровку, или в город бери, как другие делают. А впрочем, и не это было главное, надо было «я» свое показать. Хотелось, чтобы он упрашивал…
Распрощались холодно. Сергей был очень огорчен. Даже несчастен. Ведь он не знал, что в сущности она не против степи, а просто так, по-девичьи жеманилась. Думала, куда денется – придет, опять в который раз будет упрашивать: поехали со мной, Клава… И тогда она бы сказала ему «да».
Не упрашивал больше Сергей. Она уже была и не рада, может быть, и объяснилось бы все, но… не хватило лета.
Теперь он женат… Нет, она уже не мечтает ни о какой с ним любви. Все в ней перегорело. Но… как все-таки счастливо могла сложиться ее жизнь…
– Тсс… Тсс… – пронеслось по залу.
Из публики вышли только что избранные в президиум Чернышев и Волнов и заняли места за большим красным столом. Чернышев в центре, как председатель собрания. Сбоку от него, рядом с агрономом тяжеловато примостился Батов.
Подождав, когда все стихнет, Чернышев открыл собрание. Говорил он медленно и нарочито тихо, хотя такой тишины никогда еще не было в клубе. Разве кто кашлянет или громко вздохнет, тут же и умолкнет, испугавшись суровой тишины.
Отпив из стакана глоток воды, Василий Иванович продолжал хрипловато, будто простуженным голосом:
– Кто за повестку нашего собрания? – Василий Иванович надел очки и строгим взглядом обвел зал. – Голосуют только коммунисты…
Давно не видела Александровка такого партийного собрания.
Пока говорил докладчик Русаков, царила тишина. Однако атмосфера подспудно была накалена: стоит лишь поднести спичку, и грянет взрыв. Такой спичкой оказалась реплика Волнова, когда докладчик, закончив, хотел было садиться…
– Товарищ Русаков так расписал свое геройство по отношению к колхознице Румянцевой, что ему и председателю, по крайней мере, полагается орден…
Вот тут-то и начался шум.
– Да тише! Товарищи, хоть и открытое, но это же партийное собрание! – Чернышев застучал карандашом по графину и, пожимая плечами, глядел то на Батова, то на Волнова: видите, что творится? Полная анархия, и я здесь ни при чем…
Волнов был раздражен. Он что-то сказал Батову, на что тот спокойно улыбнулся.
Наконец в клубе стало тише.
– Ну, кто будет говорить? – спросил Чернышев. – А то хором-то все горазды.
На сцену прошел Аркадий Шелест, стал посередине, закрыл своей спиной Чернышева.
Заговорил он о странной позиции Волнова. Ну и что в том, что колхоз летом расплачивается с долгами, к тому же – новым зерном? Румянцева получила, как известно, за свою работу. И многолетний долг ведь получила!
– Было время, за такое дело председатель и партбилет бы положил… Но сейчас разве ничего не изменилось?
Чернышеву не по душе была такая демократия, он готов был своею властью остановить тракториста. «Наболтает, черт возьми, а ты расхлебывай! Колхозу лишний враг…» – думал он. Однако видел, что вмешательство его, пожалуй, не поможет.
Волнов тоже решил, что комбайнер наговорил уже довольно, и резким, громким голосом оборвал Шелеста на полуслове. Волнов решил вроде дать справку, но затем «загорячился», вышел из-за стола и начал свое выступление, будто ему дали слово. Председательствующий сделал вид, что так и надо. Волнов как-то издалека, но очень скоро перешел к прямой атаке на агронома. «Русакова дело, ишь подготовил. Его надо – сразу, с ходу, наповал, – думал Волнов во время своей речи, – иначе он тебя, ради этого Батов всю комедию и устроил».
– Меня неправильно поняли, – Волнов несомненно хитрил, поняв реакцию собрания, хотя и был уверен в своей правоте. – Да, Шелест прав! Не Румянцева в конце концов виновата… За волокиту кое-кого надо и наказать. Другое важно: колхоз не рассчитался с хлебопоставками! Вы понимаете, не рассчитался! Важен, так сказать, самый принцип, в коем – государственность и веление гражданской нашей совести – превыше всего. В этом аспекте и нужно расценивать руководителей.
– А Русаков не за государство болеет? – выкрикнул Шелест. – Рассчитаться с Румянцевой разве не государственное дело? Да разве мы не понимаем, что хорошо для государства; что плохо?
– Товарищ Шелест! Ты свое отговорил, – призвал Чернышев и как-то подобострастно посмотрел на Волнова.
– Подумаешь, отговорил. Он в точку попал, – выкрикнул Мокей.
– Ну, хорошо, – сказал примирительно Волнов. – В колхозе разбазаривания нет. А как расценивать это? Я сегодня, например, от честных колхозников узнал о краже сортового зерна из зыбинских амбаров… Что скажет на это товарищ Русаков?
Зал замер. Уж очень ловкий ход приготовил Волнов.
– Это не разбазаривание, это – воровство, и мы вора найдем, – хмуро сказал Русаков.
– Желаю успеха, – с ироническим поклоном заметил Волнов, – но думаю, что здесь нужна посильная помощь госконтроля и райкома партии.
Вот так повернул человек!
«Началось… Значит, жди перемен, – отметил про себя Чернышев. – Столкнулись, как предсказывал я, двое на дороге, и никак не разойтись. Кому-то надо уступать… Сильный, конечно, подомнет слабого».
Думая так, Чернышев, однако, почему-то не считал, что Русаков уступит. И находил это нормальным. Конечно, если освободят агронома, хлопот вроде бы сделается меньше. Но это, пожалуй, выгода не для него – ведь не Волнову, а ему, Чернышеву, жить здесь, в Александровке.
В напряженнейшей тишине, гулко стуча протезом, к эстраде шел Мокей Зябликов.
– Подождите, Василий Иванович, я слово скажу. – Опершись поудобнее на палку, пасечник, словно собираясь с духом, пристально и с выдержкой осмотрел Волнова, затем, как ожегшись, отвернулся от него.
– А я, товарищи, с руководителями нашего сельского хозяйства не согласен! – категорически заявил он. – Несправедливы вы, товарищ Волнов! Старшего Русакова мы генералом коммуны не зря называли за его честную работу, и Сергей Павлович, значит, сын отца не позорит… С тех пор как он в колхозе, мы с урожаем… поднялся колхоз. Как же можно, товарищ Батов? В улье берегут рабочую пчелу… а вы, как я разумею, задумали того… снять Русакова.
– Правильно, Мокей! – закричали в зале. – Жми в том же духе!
Волнов сидел хмурый.
– Слыхал я такие разговорчики, – продолжал Мокей, – Мол, экономику колхоза поднимать надо, а поэтому колхозникам надо не за все работы платить, пусть кое-что и на общественных началах делают. Нет, Василий Иванович, живот – он есть живот…
– Дядя Мокей, ты не дома! – зло перебил старика Чернышев. – Чего шута здесь разыгрывать…
– Нет, Василь Иванович, не шута… Набей живот мне сначала, а потом работу требуй…
И Мокей, как бы подтверждая свои слова, веселовато похлопал себя по животу.
Клуб потряс громовой хохот… Смеялся и Русаков. Чернышев беспокойно задвигался за столом – боялся засмеяться. Батов широко улыбался. Даже Волнов покривился в бледной усмешке.
Мокей вертел головой, не понимая причины смеха. Что он сделал смешного? Да и сказал-то, что думал. Одну лишь сущую правду. Подумаешь, смешно!
Мокей Зябликов пожал плечами и, удивляясь, заковылял к своей скамейке.
– Ну зачем человека обсмеяли? Вам бы посмеяться! – обратилась к собранию Румянцева, поднявшись после Мокея на сцену. – Ну что? Ну, выступил так, как сумел. Все мы знаем Мокея. Только он и про отца Русакова правильно сказал, и про Сергея Павловича, и про трудовую пчелу…