Текст книги "Генерал коммуны"
Автор книги: Евгений Белянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
13
Садыя не могла, конечно, не думать о работе; дела нефтяного города всегда тревожили, волновали ее; но к этому прибавилась еще одна тревога – за Славика. Даже сон, до этого крепкий, глубокий сон трудового человека, оставил ее; она часто ночью просыпалась, думала, думала, и все об одном и том же. Славик становился взрослым. Его белокурые волосы, большой открытый лоб и глаза матери, твердый подбородок и пушок над верхней губой не давали покоя; она закрывала глаза и снова, в десятый раз, видела этот отцовский подбородок, свои глаза и пушок над верхней губой, говорящий о том, что сын взрослеет.
Когда случайная догадка заставила ее внимательнее присмотреться к сыну, она в душе просто засмеялась от своей же неловкости. Какая чушь! Ну, конечно, Славик привязан к Ксене, как всякий мальчик к женщине, которая его воспитывала. Одних игрушек сколько перетаскала! Ксеня была из тех, кто в доме считался своим, инженер-геолог, сослуживец и товарищ Саши. И она с удовольствием ее принимала. Она не верила и не хотела верить в то, что женщина не может быть товарищем женатого мужчины. Даже о девушках, бывало, слышала: «Товарищ норовит, как бы в жены попасть». Садыя настолько была выше всего этого мещанского, что поражалась, как могли люди принижать человеческое достоинство женщины.
И вот, когда Ксеня стала от ее семьи на расстоянии, когда ее Саша оказался с нею связан не только узами товарищескими, теперь она не могла не переживать за сына, у которого осталось бессознательное, детское влечение к женщине, которая была его другом; она не могла и запретить это, потому что считала бессовестным, потому что бессовестно влезать в душу ребенка: как знать, чем могло отразиться на нем ее хирургическое вмешательство.
Славик занимался силовой гимнастикой по утрам и гантелями, Славик ходил в девятый класс и играл на аккордеоне, который ему подарил отец, уже не детские песенки и пропадал на простодушных вечеринках, где были девушки. Славик взрослел на ее глазах, вытягивался, ему уже мала школьная форма; Славик уже читал книги о любви и об отношениях взрослых. Ему уже нельзя было сказать: «Ты наказан за то, что ты баловался…»
Да, Славик стал не тот, Славик вырос, и детское, бессознательное влечение должно было исчезнуть. Наоборот, дети в его возрасте с женщинами, даже нянями, родными с детства, держат себя сухо, настороженно, словно чувствуют всю преграду, разделяющую их. Пропадет в отношениях непосредственность, детская простота. Выходит, на смену детской привязанности к Славику пришло другое: любовь… О боже! Любовь простодушного, чистого и невинного мальчика к женщине, которая столько горя и разочарования принесла их семье.
Садыя не верила самой себе. Она оправдывала мальчика. Оправдывала все его впечатлительностью, привязчивостью и, наконец, отзывчивостью души. У него совсем детская душа. Еще маленьким он некоторое время жил у Ксени – она тогда была в Казани, а Садыя с мужем бороздили бавлинские, альметьевские и камские поля. Это не могло не сказаться на нем – он такой простой.
Но сомнения, подтвержденные жизнью, заставляли ее задумываться. Однажды, забыв, что он уже не такой маленький, она хотела мочалкой потереть ему спину, – она так это умела делать, когда он был ребенком, – он заалел и робко попросил: «Не надо, мама, я сам». И закрыл дверцу ванной. Она смутилась: как она могла забыть, что перед ней был не Марат, а Славик, с пушком над верхней губой.
– Вот здесь лохматое полотенце, – шутливо бросила она и внутренне усмехнулась: «Славик совсем стал мужчиной».
И вот это фото. Ксеня в профиль, локон волос, улыбка и глаза с каким-то вызывающим намерением. «Плутоватая бабенка, ни бога, ни черта не боится»… Сама испугалась того, что вырвалось. Ксеня снова стала на пути, и теперь у самого дорогого – сына.
Она покрутила длинными пальцами карточку – где он ее достал?
И эта надпись знакомой рукой Славика:
«Она – богиня! Милая богиня! И я готов за нее отдать жизнь…»
Садыя прислушивалась к своему голосу, словно хотела еще раз звуком подтвердить, что читала, что видела.
Во всем другом она могла смело надеяться на сына. Она не нюхала, как делают другие матери, когда входит сын, не пахнет ли табаком, не курил ли где-либо в пустом холодном подъезде, в недостроенном доме или еще где. Курил Славик только однажды, и она верила этому. Он тогда пришел болезненно бледный и, пошатываясь, сказал: «Мама, я курил…» – «До одурения», – сказала она, и он утвердительно кивнул головой; курил потому, что хотел познать всю прелесть этого удовольствия; и что обидно – заболела голова, и никакого удовольствия. «Если хочешь – кури, – почему-то ответила она, – дома, конечно; в школе неудобно…» – «Что ты, мама, я никогда больше не буду». Ей казалось, что он все же курит, но вскоре она убедилась в обратном: Славик больше никогда не курил. Славик сам понял, что спорт и курение несовместимы, ей оставалось только подбодрить его.
Она могла просто запретить ходить к Ксене, как запрещают матери или отцы ребятам курить, ходить к плохим товарищам. Но запретить это невозможно: запретное становится сладостным мучением; и потом – сама Ксеня неплохая, добрая и отзывчивая женщина. Она поймет, что Славик делает глупую ошибку. А может, она сама впала в эту глупую ошибку. Ксеня ей чужда, как женщина, вторгшаяся в ее жизнь разлучницей.
Она должна со Славиком поговорить – и все тут. Она должна ему сказать все, что думала и пережила за это время.
И она решила.
У Славика были товарищи. Готовили уроки. Затем читали «Овод» – она сама им рекомендовала; говорили о мужестве и геройстве людей, отдавших жизнь за самое большое – свободу родины. А когда присоединился Марат, играли в карты, в «дурачка», «свои козыри»; слушали новый вальс, который на аккордеоне разучил Славик.
– Сыграй полонез Огинского, – попросил Костя, товарищ Славика по школе. Славик почему-то смутился, словно у них была своя тайна.
– Не надо…
– Сыграй, – попросила Садыя, и он не стал ломаться. Она сидела на диване, откинув газету, и изредка, незаметно наблюдала, как вздрагивают большие, красивые брови сына, как все больше и больше бледнеет лицо и волосы сбиваются на лоб. Музыка захватила ее; приятно, что это твой сын, твое семя, из которого растет крепкое и доброе деревцо; и твое дело только умело направлять, поддерживать, чтобы оно не искривилось, не засохло преждевременно; на злое дело особых способностей не требуется, а вот как вырастить доброе и отзывчивое сердце, смелое и великодушное, боевое и нежное?
Человек, слушая музыку, не может не мыслить, ибо нет ничего сильнее, чем музыка, умеющая поднимать со дна человеческой души самые благородные порывы. Садыя тянулась к музыке не по истинному призванию, а по какому-то особенному, непонятному влечению: она ее заставляла страдать, радоваться и гореть. Что бы она ни слушала, она всегда находила в музыке ей одной понятные оттенки: мелодия шаловлива и легка – когда Садыя в настроении; то по-осеннему пасмурна – и Садыя в ней ощущала свою грусть; то безыскусна и наивна, голубой дымкой в весеннем вечере плывет она, добрая и ласковая; то буйна как ветер – и Садыя чувствовала эту непогоду, неуживчивую, вьюжную; то что-то летнее окажется в ее дыхании: истомившаяся грудь вдыхает этот запах меда, яблок, луговой ромашки. В душе – расцвет.
Славик смотрит на мать ясными, чистыми глазами. Вот он кладет руку на аккордеон, и музыка затихает; тишина заполняет комнату. И, словно боясь нарушить эту прекрасную тишину, Славик почти шепотом спрашивает:
– А вправду, мама, Огинский погиб из-за неудачной, безответной любви?
Садыя рассказала все, что знала об Огинском. О том большом гражданском счастье, с которым люди шли на все, чтобы видеть родину как большой сад в майском цвету. О людях, пошедших в Сибирь, на каторгу, покинувших родину с грустью и тоской, потому что они любили ее сильней, чем себя, свою радость и счастье. Она говорила о людях, которые свое благополучие, талант, силы отдали другим ради их благополучия. Они посеяли семя, не нуждаясь в славе; достаточно было, чтобы оно выросло и дало новый посев.
Ребята ушли домой; Марат с тетей Дашей в соседней комнате слушали по радио «Башмачки», и Садыя имела возможность поговорить со Славиком. И опять она этого не сделала; предчувствие, что это плохо, заставило ее отказаться, – он должен переболеть, иначе останется рана, которую трудно будет залечить.
Садыя помогала тете Даше убирать посуду.
– Семьсот ворот, да один вход. Надо подумать, какие ворота открыть, вот что я скажу, – говорила, не торопясь, растягивая слова, тетя Даша. – Только зря беспокоитесь, Садыя… ребята славные, не задавалки – что на душе, то и снаружи. Мужская рука, конечно, держала бы строже. И вы изводите себя понапрасну.
– Это да…
– А таить не надо. Только у нас в деревне одна бабка сама на себя сердилась. Сердечные люди, они и добротой наделят, и ума подскажут – каждому дереву свой листок жалко.
У ребят шум, возня.
– Марат, что такое?
– Мама, наша киска – молодец! Она гребет мне на счастье!
14
На мокрую землю лег снег – «дар божий». Он шел день и ночь, мокрыми хлопьями, и облепил все вокруг. Были дни, когда в раздумье выглядывало короткое солнце; торопливо, измятые и выцветшие, бежали тучи – и все на запад; шальная осень поспешно собирала свои пожитки. На душе – маята. Слякоть раздражала, а снежная замять коробила. Свободно, как ворон, по городу разгуливала простуда. Зябли людские сердца, в три погибели скручивал сквозняк, от которого щитами, грубо сколоченными из досок, на буровой, не отгородишься.
В десятых числах декабря ударил мороз. Люди вздохнули. Сухие мелкие снежинки по закостеневшей земле гнал ветерок, обжигал лицо. Люди готовились к Новому году. У Котельниковых была особая пора. Новый год у них встречался широким русским поклоном – любили выпить, почудачить, поплясать. У Аграфены на сердце бабьем свои замыслы: кружевница она, умела узоры причудливые плести. Приглашали своих, близких и знакомых.
Ждал Нового года и Сережа Балашов. Только он был в недоумении: куда идти? Звали в компанию товарищи по работе, нельзя было и отказать настойчивости тети Груши – уж так она обхаживала, так мастерски, что не устояло сердце молодого парня; «Эх, соседушка, ты – молод, мы стары, – а нами не побрезгай. Вам, молодым, будет свое удовольствие; нам, старикам, – посмотреть на вас, боле и не надо».
Откровенно сказать, хотелось Сереже побыть вместе с Котельниковыми – был у них родной, обжитой дух, домовитость и рабочее прямое простодушие. Нравился Степан. А тетя Груша, Аграфена, ну что она – женщина, и сердце доброе – отказать нельзя. Правда, перед товарищами неудобно. Чуждается, скажут. Но когда он узнал, что в компании будут люди, ему противные, твердо решил, что Новый год встретит в семье Котельниковых.
Новый год пришел неожиданно. Не успел Сергей прийти с работы, переодеться, а он уже тут как тут. У горкома из-за недостроенного дома выглядывала разноцветная елка. Морозный воздух голубел. Шел снежок. Маленькие звездочки снежинок сверкали на шапках и воротниках счастливых; ревнивица-зима дарила людям радость и счастье.
Сережа вышел на улицу. Дух захватило от широкого приволья. Спешили люди, озабоченные, со свертками. Хотелось остановить, пожать руку – с Новым годом! С новым счастьем! Но он не пожал никому руку, никого не остановил, он стоял один, наслаждаясь красотою наступающего вечера и Нового года.
– С наступающим! Прости, Котельниковы здесь живут?
– Здесь. На второй этаж, вот сюда.
У Котельниковых собрались гости. Марья хлопотала, помогая матери; Степан, в новой расшитой рубашке, большой и тяжелый, весело и шутливо принимал от входящих пальто и шапки.
– Будьте как дома, добра не убавьте, а своего прибавьте.
– С Новым годом, хозяюшка. Пришли мы старый прогонять, душа из меня вон, а с новым дружбу водить.
Сережа Балашов познакомился с гостями. Андрей Петров, широколицый, с буровой, старый приятель Степана еще с Бавлов; его товарищи Равхат Галимов и Тюлька, – странная, как показалось Балашову, фамилия. Иван Блохин с женой, инженер Аболонский с женщиной, которую все звали Ксеня, потом девушка, кажется, Вера; она все время старалась быть около Андрея.
У нефтяников сразу завязался свой, понятный только им разговор.
– Парафин… надо что-то придумывать; полная закупорка! – зло бросил Степан. – А где аппаратура, пригодная для работы на промыслах?
– Электрический нагрев.
– Нет.
– В Башкирии что-то делают.
Рядом шел другой разговор, не менее интересный: про ненужную опеку женами своих мужей.
– Мать ругала – добра желала, а жена ругает – сама не знает, чего хочет. Но все равно, посмотришь, какие у других сволочные жены, – и своя станет золотой, – смеялся Блохин.
Как видно, всем надо было убить тягостное время. Ждали приглашения к столу. Аболонский удовлетворил Сережино любопытство насчет парафина. Он, видно, был доволен, что нашел собеседника и что мог себя показать. Ксеня держалась ближе к женщинам.
– Мы, инженеры, – продолжал Аболонский своим приятным баритоном, – в практике употребляем электрический подогрев. Электронагреватель опускается в скважину при выемке насоса и труб и подогревает призабойную зону. Но весьма затруднительно.
А когда Сережа стал рассказывать о себе, Аболонский слушал рассеянно, все время посматривая на кухню, куда скрылась Ксеня.
– Похвально, весьма… рационально. Как это? Комплекс в телефонизации… Композиционное решение, я мог бы сказать… Извините, я…
Приглашали за стол.
Сережа оказался возле Марьи; он даже сам не заметил, как все получилось. Она была кротка, смотрела исподлобья и улыбалась. Он тоже улыбался. Все подняли стаканы за старый год, и он поднял. Выпили, крякнули, вспомнили и в старом году доброе.
Часы показывают двенадцать, и все попросили включить радио. Били кремлевские куранты. Выступал Ворошилов; подняли стаканы, поздравляя друг друга с Новым годом.
Закусывая, перекидывались улыбками и шутками. Сережа ухаживал за Марьей, подкладывал ей на тарелку вкусное; она не отказывалась и кивком головы благодарила. Тюлька смотрел на них влажным, подобревшим взглядом. Андрей заспорил что-то со Степаном, а Аболонский хитро уговаривал Ксеню выпить до дна.
Кто-то о вдовушках заговорил; с другого конца стола жена Блохина бросила:
– Эх, вдову поймет только вдова.
– Ничего, холостяк хворь ее поймет.
Аграфена раскраснелась, пышная и игривая:
– Эх, Степан, бери баян. – И вылезла из-за стола. – Ну-ка, в сторонку, дайте старину вспомнить да костьми потрясти.
Степан взял баян, рванул, и забегала Аграфена, подбоченившись, застучала каблуками, Сережа даже не ожидал такого. А она обошла круг и прямо к Ивану Блохину – приглашает.
Вышел Иван, тряхнул плечами и пошел вслед за Аграфеной вприпрыжку, на сапогах подковы – серебром выстукивают. Аграфену не узнать.
– И покажу, на что баба годна…
Кум Пронька,
Гармонь тронь-ка,
Я, кума Тонька,
Выйду потихоньку…
Иван вполоборота вокруг вертится:
– Горе с нами, мужиками, а с бабами еще хуже…
Чучела, чучела,
Взяла отчебучила:
Вот коленка, вот другая,
Где же миленька, родная…
Аграфена не сдается:
Лет семнадцати девчонка
Стала разума копить,
В нетоплену нову баню
Стала париться ходить…
И Иван не сдается:
Был у тещи в гостях,
Теща плавала во щах…
А ему наперебой:
Из колодца вода льется,
Розочка, напейся,
Я люблю и любить буду,
На меня надейся…
Ох, ах! Ох, ах!
И Иван сдался, а Аграфена – молодец!
Из колодца вода льется
Вода волноватая,
Муж напьется, раздерется,
Жена виноватая…
Не отдышаться, упала на койку, лицо платком закрыла, – вот какая была в девках!
Подали вина, пригубила, и только, – умела за честь постоять!
Молодежь оттеснила пожилых, начались танцы под патефон. Сережа решил пригласить Марью, но возле нее стоял Тюлька. Сережа вышел в коридор и чуть не натолкнулся в полутьме на Андрея – тот ласково обнял Веру; Сереже стало тоскливо: как жаль, что нет Лили.
На улице удивила тишина. Разве что пьяная разноголосица на минуту ворвется, и снова ничто не шелохнется. Горят на строительных лесах лампочки. Играет разноцветью у горкома елка. Слева – жилые кварталы, дом за домом для нефтяников, а справа – большой комбинат; многие цехи уже работают, и дым высоко уходит в небо: к морозу.
Да, на улице морозило.
– До свидания, молодежь… Весьма похвально – город наблюдаете? Через год не узнаете.
Это Аболонский уходил с Ксеней домой.
Балашов вошел в подъезд. По лестнице быстро стучали каблуки.
– Куда запропастились? – Марья смело тащила Сергея за руку. – Мама с ума сошла, любимец вы ее.
Оживленность и радость Марьи передалась Сереже. «Любимец». И вдруг Марья приблизилась, глаза ее горели; минуту поколебалась и поцеловала Сережу в подвернувшуюся щеку.
– Идем танцевать.
И в коридоре, прижавшись, спросила:
– У тебя есть девушка?
– Лиля?.. Ну да, есть.
Она не поверила.
15
Балашову постелили в комнате у Котельниковых.
– Извини, дорогой, – говорила тетя Груша, – ехать Ивану далеко. Мы уж их к вам в комнату, вы свойский, я вот и постелила.
Сережа чувствовал усталость; молча разделся и натянул на себя одеяло. Как назло, уснуть у Котельниковых было трудно: еще возились, еще устраивались.
– Вот молодец, – восхищалась Аграфена, – как убитый!
Сережа не спал. Он слышал, как на диване устраивалась Марья, как горячо они шептались с матерью. Марья что-то возражала, а тетя Груша, наоборот, в чем-то укоряла дочь.
Но вот тетя Груша ушла, что-то ласково и нежно сказав на прощание. Но вдруг Сережа догадался, что речь шла о нем.
Он даже кое-что понял. «Дудки… мне бы Лильку, мою Лильку…»
Марья ворочалась, диван скрипел, а он лежал и лежал, думая о том, что если он встанет и пойдет к Марье, то это будет самая настоящая сделка с совестью. Но искушение, желание было немалое: это ведь так просто, встать и подойти, тем более Марья дает понять, что она не спит. «Ну и сволочь ты, Сережка… А Лилька?»
На минуту брала мужская потребность не искушенного, не испытавшего. Он представлял себе, как будет обнимать Марью, ласкать ее упругое и гибкое тело, как она будет осыпать его лицо и грудь горячими, жадными от радости и счастья поцелуями.
«Не могу же я на ней жениться! У нас нет ничего общего…»
И он вспоминает тот день, когда Марья зашла к нему в комнату, угловатая, робкая и смущенная: «А у вас грязно. Я бы убрала, но вы ключ унесли».
Он вспомнил рябинки под ее глазами и глаза – они часто у нее бывают возбужденными и по-своему красивыми, но в них всегда он замечал грусть.
«Обидеть человека и затем уйти боком – какая подлость!»
Сережа с ожесточением повернулся на другой бок – спать, спать, и никаких разговоров!
– Сережа… – вдруг робко позвала Марья, – милый, иди сюда.
«Что она, дура, пьяная, что ли?..»
– Иди…
«Вот привязалась. Встану и пойду, и тогда заплачешь, как это… поется в песне».
Но Сережа не встал; стиснув зубы, он молчал. Слышно, как в соседней комнате тяжело ворочается тетя Груша, в коридоре когтями скребет кошка да с присвистом храпит Степан. Но вот прибавляется звук, который заставляет Сережу насторожиться. Марья тихо и придавленно всхлипывает, и он догадывается, как вздрагивают ее плечи, как зарывается в подушку ее лицо.
«Вот, черт возьми… история».
Сережа молчит; хочется встать и успокоить Марью; он знает, что этого не сделает; если он встанет, то тогда кончится так, как хочет Марья; она станет его и, может быть, навсегда. От этой мысли его коробит, сна уже нет, и он, издергавшийся и обессиленный, с трудом борется с собой.
Так длится долго. Уже не слышны всхлипывания Марьи, – спит ли она, или, как и он, мучается, коротает время?
Уже первые проблески утра. И хотя окно занавешено, они будоражат и беспокоят. Сережа пробует заснуть, но сон как рукой сняло.
По комнате шлепают босые ноги. Это Аграфена. Вот она поправляет занавеску, подходит к дивану и садится. Гладит рукой волосы Марьи, Сережа, напрягая слух, ловит горькие и обидные слова:
– Эх, дурочка, счастье свое упустила. Оно не на колесах, само не приедет.
– Не пришел он, мама.
– Мужик он аль нет? Ну выпил, сон одолел. А ты сама, под бочок, небось горячая, жар бабий лед плавит. Мужики что, – вздыхает она, – сама не прилюбишь – не поймут. Степан-то какой был ненастырный. Взяла. Выбрала момент и взяла. Ночью в половню прибежала… Эх, девки, девки… гордость вас сейчас губит, гордость… А теперь счастливая – мой Степан, до кровинки мой, и никому не отдам. А вот ты – в руках, и не можешь.
– Да я…
– Эх, девки, девки… где еще найдешь такого порядочного; все норовят испортить, а замуж за кума Прохора.
Шлепают босые ноги. Сережа сжимает губы и чувствует, как проваливается в пропасть. Сон одолевает его.