Текст книги "Генерал коммуны"
Автор книги: Евгений Белянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
74
Остроухов ночь ютился в поле, в заброшенной риге. В этой же риге, в дальнем углу, под старой веялкой, раскопал обмотанный тряпкой обрез. Тряпка уже стала гнить и преть. Размотал тряпку, под лунным светом блеснула вороненная сталь.
Остроухов мечтал отомстить своим обидчикам.
Остатки ночи провел в трухлявой соломе, положив под голову обрез. Не спалось. То мыши затеяли возню, то эти писклявые причитания старухи Мартьяновой слышатся. А глаза – хоть вообще не закрывай: закроет глаза Остроухов, и сразу перед ним всплывает Русаков Степан – небритое, скуластое лицо, чуб казачий. И дырочка эта, что возле самого глаза. На виске запеклась маленькая струйка липкой крови.
Нет, лучше не закрывай глаза, Остроухов!
Закроет глаза – опять Степан. Вот он лежит навзничь. Откинута рука. На руке часы, что подарил ему командующий… И вдруг губы Степана зашевелились: «Ты что?..»
Холод насквозь сковывал тело. Остроухов вскакивал и долго бегал по риге, стараясь согреться.
На рассвете Остроухов, забросив в вещевой мешок свои немудренные пожитки и обогнув ригу, пошел куда глаза глядят…
Липкий снежок постепенно заносил одинокие следы, что цепочкой вились от старой, заброшенной риги.
75
Александровка давно погрузилась во тьму, и только Сергей сидит за письменным столом.
– Ты как сыч, – беопокойно говорит Надя, – иди сосни, Ведь Ивана встречать поедешь…
– Не забыл, поеду, – отозвался Сергей. – Ты сама спи.
…Вот они, думы. С тобою. Рядом. И от них никуда не уйти!
Колхоз в среднем получил неплохой урожай, Красное знамя завоевано, а дальше?
Вот это «дальше» больше всего и тревожило Русакова. Теперь было важно, какой получен урожай на каждом поле. Если хороший – то почему хороший? А если плохой, то тоже – почему? Чтобы получить надежно с каждого гектара, надо знать его, этот гектар!
Вот они, думы… Все это необходимо взвесить, подсчитать, и еще, еще раз подумать о предшественниках, севооборотах…
Даже Чернышев сегодня опешил, когда Русаков предложил взять на себя руководство тракторной бригадой.
– Эко хватил, парень! У тебя же только две ноги и два глаза – как же везде успеть и все увидеть?
– Ничего не поделаешь, Василий Иванович, назвался агрономом, отвечай на полную катушку.
Чернышев согласно кивал и все же почесывал затылок.
– А что скажет Волнов?
– Я ему звонил, и он, как ни странно, согласился.
Чернышев оживился. Но ему, видимо, не хотелось, чтобы Русаков заподозрил его в нерешительности.
– Волнов, Волнов! Это наше внутреннее дело, – пробасил председатель. – Меня эта мысль давно занимала, да все агронома подходящего не попадалось…
– Ох и маневры ваши, Василий Иванович!
– Что ты опять имеешь в виду?
– Если вы думаете, что все эти месяцы я не понимал, какие беспокойства доставлял вам, то напрасно. Большее скажу: временами вы были готовы избавиться от меня.
Чернышев опустил глаза и потеребил себя за ус, а когда снова посмотрел на Русакова, – глаза смеялись.
– Тоже мне сердцевед! Но не будем об этом. Умеешь читать в душах – читай. – И добавил, помолчав: – Если это на пользу делу.
– Но мысль взять под свою руку тракторную бригаду я вычитал не у вас, – добродушно съязвил Русаков.
– Пусть будет так! – сказал Чернышев и хлопнул по плечу Сергея. – Я не мелочен.
– Вот так бы всегда! – засмеялся Русаков.
Председатель сделал вид, что не понял намека и, откинувшись на спинку стула, заговорил тоном сочувствия:
– Тяжеленько будет тебе. Это, как пить дать. Но не напрасно, видно, говорят: кто везет, на того и накладывают.
– Во-первых, я не лошадь, а во-вторых – никто на меня не накладывает.
– Да ты что взбеленился, Сергей Павлович? Я ведь тебе в похвалу. Но ничего, мы подберем тебе хорошего помощника. Будем генералить вместе.
– Генералить, так генералить, – улыбнулся Русаков.
Чернышев задумчиво смотрел на Сергея и барабанил пальцами по столу.
– Только одно обидно. Урожай мы вырастили и спасли. Государство и колхозники в прибытке. Казалось бы, председателю и всю славу положено получить, а ведь на деле не так. На деле ее у тебя больше. В генералах-то ходишь ты.
– Стоит ли об этом думать, Василий Иванович! Если говорить по-настоящему, то главным генералом окажется колхозник.
– Так-то оно так. Но ведь не будь руки, и ложка в рот не попадет.
– И все же, если будет ложка и в ложке что-то, так или иначе попадет в рот. Значит, надо думать о новом урожае!
– Вот ты какой! – удивился Чернышев, – ну, прям философ!
На рассвете Сергей Русаков поехал на станцию встречать брата. Ожидалась свадьба. У Староверовых дым коромыслом. Катенька сама не своя – вот она, радость, сбылась.
Новую жизнь начинать тебе, Иван! Жизнь семейная, это тебе не перекати-поле… Станет ли тебе Катя помощником, другом на всю жизнь? А ты для нее опорой, отцом ее детей, и надежна ли твоя верность, способная продлить ее молодость на долгие годы?
А там не за горами диплом агронома. Жизнь, полная тревог, огорчений и радостей. Выдержишь ли ты ее, Иван? Сумеешь ли ты найти в ней свое счастье?
Моряку – море, летчику – небо, а агроному? Агроному – земля, вся земля…
– Земля, жизнь…
Было холодно, зябко, и братья вылезли из саней. Шли по смежной дороге по следам полозьев, и разговорам не было конца…
До весенней распутицы александровцы ездили прямо по Хопру. Накатанная дорога шла вдоль правого берега, возле кромки леса, защищенная от ветров и непогоды. Но стоило на льду появиться первым весенним болотцам, как ездить становилось опасно.
В этом году Хопер и зимой не раз покрывался болотцами и затеками, но дорога через реку держалась, и по всей лесковской округе тянулись обозы с зерном на александровскую мельницу.
Над Хопром нависла предутренняя тишина. Сугробы, завалившие правый берег, горели оранжевым пламенем под лучами восходящего солнца. Солнечное пламя по столетним дубам поднималось кверху и позолачивало белоснежные макушки деревьев. Красавцы дубы в белых маскировочных халатах застыли над Хопром, будто молчаливые часовые.
Хопер разбросал белые покрывала – на сотни километров вперед. И было как-то странно ощущать биение его сердца подо льдом. Затаился, набирая силы. А весной, в разлив, сломает лед и, вырвавшись на волю, станет большим, властным – разольется, разбушуется… А потом в жаркое лето начнет мелеть, менять русло, чтобы со следующей весны снова заиграть властной силой… Но как бы он ни менялся в разные времена года, – всегда в нем есть основное, глубинное течение. И в своем главном русле Хопер никогда не мелеет, всегда полноводен и силен.
1964–1968 гг.
САДЫЯ
1
Ветер рванул занавеску, и дождь хлынул в каюту.
Садыя потянула на себя одеяло, стараясь защититься, но вдруг вскочила и прижалась к стене испуганно, не понимая, что случилось. Потом, сообразив, захлопнула окошко и стала одеваться. Ливень бил по стеклу, и все качалось, качалось.
Она накинула плащ и вышла на палубу. В темноте пароход давал гудки, сиплые, долгие, и они навевали на душу беспокойство. Палуба вздрагивала от гулких ударов, словно под ней билось что-то живое, могучее.
Садыя крепко держалась за поручни. Мутные потоки дождя хлестали по палубе. Ветер, казалось, старался оторвать Садыю, но она сильнее сжимала пальцы.
Все пережитое нахлынуло на Садыю. Чувствуя движение парохода, она неспокойной душой улавливала в глухих стонах волн невысказанную горечь… Да, жизнь Садыи похожа на длинную цепочку, которая все время обрывалась, и надо было иметь мужество, чтобы как-то скреплять ее.
Три с половиной года назад вот так же бушевала Кама и в такой же тьме Садыя, вцепившись в поручни, стояла на палубе, сраженная горем. Тогда перед ее глазами была только смерть, ужасная смерть, которая так резанула, так прибила ее.
Оставив мальчиков на попечение тети Даши, она выехала тогда в Казань по срочному вызову обкома.
Она еще не знала тогда, как будет жить – жить без него с ребятами, его ребятами. Как трудно понять жизнь во всей ее сложности! Вчера он еще жил, радовался, работал. И уже его нет, а жизнь не остановилась, не замкнулась, как она думала.
«Мы поздно узнали о вашем горе, – сказал ей секретарь обкома Кирилл Степанович Столяров, – мы могли бы подождать».
«Вызвали, – сказала она, – значит, надо».
Столяров молча смотрел в измученное, осунувшееся лицо Садыи. Платье – шерстяное, в талию и с пояском – резко выделяло худенькие плечи, подчеркивало ее собранность и подтянутость.
И Только потом, позже, Столяров вдруг сказал: «Вы удивительная женщина, Садыя».
В ту осень, когда погиб муж Садыи, ветер выворачивал деревья, и Кама наносила свои удары, зверея, не желая покоряться. А теперь как будто потише стала река, укрощенная бетонной стеной, будто к руке человеческой стала привыкать. Но в осеннее время она снова подымалась на дыбы, как и сейчас, – взбешенная, неудержимая.
За эти годы Садые часто приходилось плавать по Каме именно осенью. Пароход вверх еле тащился. Берега, отлогие и малолесистые, сменялись обрывистыми, высокими давящими кручами. Горные кряжи, упираясь покрытыми лесом отрогами в небосвод, стискивали реку с обеих сторон, и она, зажатая в клещи, тяжело храпела и рвалась на свободу с удвоенной силой. Именно эти места любила Садыя. Спокойствие, даже в природе, ей было неприятно.
И вчера её огорчало и злило молчаливое спокойствие Столярова, когда Мухин, секретарь обкома по нефти, которого она не переваривала, говорил ей: «Мы не рассчитали. Теперь важно вашу стройку придержать. Вот дотянем одну, а потом уж и вашу». И все это слушал Кирилл Степанович, которого она так уважала и кому так верила. Слушал и молчал.
Осенняя ночная Кама всегда вызывала у Садыи тяжелые раздумья. И сейчас, стискивая холодные поручни, нервничая, она продолжала переживать вчерашний разговор в обкоме.
Как можно было согласиться с Мухиным?! Не противиться тому, что она считала вредным?! Как смел Мухин говорить о консервации молодого города нефти, когда он дышит, живет.
Днем, получая в обкоме билет на пароход, Садыя думала: «Под дождичек бы этого Мухина, промыть хорошенько». Провожающий Садыю заведующий нефтяным отделом обкома Князев, выслушав ее мнение о Мухине, был доволен: «Прежде чем в воду броситься – он померяет: не глубоко ли? А у тебя, Садыя, что на уме, то и на языке. И надо же тебе лезть! Кроме палок в колеса, ты от него ничего не увидишь».
Садыя, принимая чемоданчик и пожимая руку Князева, добродушно смеялась: «Виновата, Князев, виновата. За язык никто не тянул».
…Волны заливали палубу, и Садыя плотнее прижимала полу плаща. Пароход не справлялся со взбунтовавшейся Камой. Садыя смотрела в темноту и, не улавливая там ничего, опять думала о деле, о всех тех трудных обкомовских разговорах, которые ей пришлось выдержать и которые еще предстояли впереди. Здесь, под неумолкаемый шум за кормой, обдаваемая брызгами холодной воды, Садыя острей, глубже понимала все.
Перед глазами вставали дети, дом, куда она возвращалась, Саша… Вот она, жизнь… До войны Саша был студентом, а она, как ей думалось, простодушной девчонкой, мечтавшей стать юристом. Они полюбили друг друга и, против воли матери, поженились. Мать даже не хотела приехать на свадьбу, а когда приехала – не плакала и не укоряла. Была одна обида: «Уж больно ты молоденькая, Садыя, отец бы не разрешил».
Потом – она и он на войне, и только письма ее к матери: «Как там Славик, маленький неженка, голубоглазый Славик?»
А потом эта нефть, работа Саши и ее работа. Ей всегда было радостно видеть Сашу. Сухощавое обветренное лицо. Синеватые тени под глазами от недосыпания. Смешные, детские глаза. Полевая сумка, светлый чесучовый пиджак, старые, порыжевшие болотные сапоги. По его движениям, когда он вынимал истрепанную карту, чтобы найти нужную точку и свериться с ориентиром, она узнавала его состояние: недовольство, скрытое нетерпение – и вместе с тем размеренную неторопливость.
И когда, чему-то усмехнувшись, он шел по выжженной солнцем траве к колышку, вбитому геодезистами, трогал его носком сапога, делал пометки на карте, определяя исходные позиции для разведчиков, – она забывала, что Саша только геолог. В эти минуты перед ней был полководец, подготовляющий большое наступление. Еще не известно было, где вырастет город, еще не известно было, как покажет себя нефть, – но Садыя уже верила, что на землю эту придут тысячи людей.
За эти годы боль в душе притупилась: время само вылечивало и успокаивало, навалив на нее столько забот и дел.
Но и теперь Садыя не могла думать об этом равнодушно. Строго взвешивая все, что осталось на сердце, она честно – за себя и детей – берегла его память, память отца и мужа. Но она не могла простить ему даже теперь, даже ушедшему, то, что он скрыл от нее: важное, тайное, обидное. И то, что выявилось потом, она не хотела бы знать, не хотела связывать с памятью о нем.
Вспоминая все это, Садыя почувствовала, как давящий комок подходит к горлу.
В ту же минуту неожиданно кто-то положил на ее плечо руку:
– Простудитесь. Вы совсем мокрая.
Она вежливо поблагодарила. Быстро спустилась в каюту, скинула мокрый плащ, легла. И сейчас же встали перед глазами мальчики. Спят теперь, умаявшись за день, а тетя Даша штопает носки и ждет ее. «Что бы я делала без тебя, Дашенька!»
Долго лежала с открытыми глазами. «Нет, нет, город будет, будет, будет». Она ясно видела его будущее, она в нем работала, она им жила.
Шум за окном, казалось, стихал, уходил… или действительно было так, или сон одолевал ее.
Садыя проснулась, когда в каюту ударил первый луч утра. Она встала и открыла окно. Ветерок шаловливо поиграл занавесками; он как бы извинялся за вчерашнее. Большая, успокоившаяся после буйной и разгульной ночи Кама неторопливо дышала широкой грудью, отдыхала.
Садыя долго с восхищением смотрела на реку. Была в ней сейчас своя невысказанная поэзия, своя недоступная красота.
Очень далеко вынырнула лодка, она слегка качалась. Садыя как бы очнулась. Лодка напомнила о человеческом присутствии, о том, что есть иная действительность. Садыя вновь вспомнила о муже, погибшем в этих холодных, вчера страшных, сегодня умиротворенных волнах, – и не почувствовала боли, ибо все связанное с ним ушло далеко в выстраданное и отболевшее прошлое.
2
Мутные, ненужные мысли. Андрей Петров, семиреченский казак, развалился на койке, закинув ноги в сапожищах на железную спинку; на лице, покрытом маленькими веснушками, забота и нетерпение; будто в мире, в котором он живет, ему нет дела до всяких дрязг. «И пусть Балабанов запомнит, что в буровой бригаде все равны и никаких поблажек в ней никому нет».
Рядом, тоже на койке, уткнулся в подушку Тюлька, маленький, жилистый, с юркими вороватыми глазами, – не спит, а сам перед собой душу наизнанку выворачивает. Да и как не выворачивать, если на душе болячки остались!
Встретил вчера Тюлька кореша, того самого, кто на стройку его утащил: айда, Тюлька, на нефть, там грош – миллион! И сообщил кореш новость страшную: в больнице умирает Жига.
«Да-а, сыграл, значит, в ящик…»
Перед глазами стоял сильный, крепкий Жига – главарь, скорый на расправу за малейшее отступление от воровских законов. Да-а. С друзьями он был неумолимо строг, требуя от них точного выполнения неписаных законов, с недругами– людьми, отошедшими от воровского образа жизни, – жесток. В тюрьме начальства он не замечал, а всех простых работяг считал своими вассалами и слабинки не давал. О честной работе после заключения не могло быть и речи: вор-«законник», и чтобы работать?! К Тюльке особое отношение. Еще бы! Тюлька – «центровой блатяга, которых в стране несколько рыл». Да и Тюлька старался держать свою марку.
В последний день, как выходить Тюльке на свободу, собрались Ветрогон, Король, Валет и Жига. Играли в карты.
Король был не в настроении, бледный, с оттопыренной вздрагивающей губой. Он тоже уходил из тюрьмы и не скрывал, что пойдет работать на стройку.
– Пасуешь? – Ветрогон щупал Короля узкими проницательными глазенками, и Король знал, что ждет его расправа.
– Шабаш, играть не буду.
– Натурально.
И вдруг:
– На подарочек! – Ветрогон, рыцарь ножа и фомки, бьет Короля в лицо. Тот закрывает окровавленную физиономию, пятится к двери.
Глаза Тюльки наливаются кровью. Знает: и его ждет такая же участь; пересиливая себя, выдавливает:
– Ну, падла…
Ветрогон отводит руку, ожидая удара. Но свирепый Жига смиряет. Знакомый щелчок длинных прокуренных пальцев Жиги, и Ветрогон понимающе кивает головой: с «большим делом», то есть с Королем, покончить поручено ему. Понимает Тюлька: и для его устрашения это тоже. Жует губы. Подпрыгивают карты, Тюлька и Ветрогон взглядами щупают друг друга.
– Делю!
– По кушу!
– Есть во весь!
Тюлька встает. Приподнимается и Ветрогон.
– Натурально, покалякаем.
– Канай на свое место, а меня здесь не было.
Все смотрят на Жигу. Не верит Жига, чтобы Тюлька продался, изменил воровскому закону, – не один год вместе промышляли, крепко рука руку поддерживала; нет, не верит Жига, а потому и не хочет плохого Тюльке: большой дружбой времени спаяны.
Тихонько бьет Жига по плечу Тюльку:
– На, держи мою руку.
И смиряется Ветрогон перед наглыми, холодными глазами Жиги.
…Ворочается Тюлька, подушку мнет, к глазам слезы подступили: «Небось Жиги уже нет, увезли, засыпали сырой землей».
У Андрея Петрова свои мысли: «И почему Балабанов все делает шиворот-навыворот, в прошлый раз чуть скважину не запорол, а скажи – в бутылку лезет. И вообще, как пес с цепи, – норовит каждого ни за что укусить. Мол, знаем, кто буровому мастеру ближе. Да мне-то? Да провинись Равхат, я и Равхата… И Тюльку не пожалею, как самого последнего…»
И бригадир неожиданно поворачивается к Тюльке:
– Что, Мишка, приуныл? Аль погода неподходящая, живот сводит? И не наешься – плохо, и наешься – плохо. Все ж, когда наешься, вроде лучше.
Молчит Тюлька, посапывает. А Андрей Петров – бык, а не человек, разве покоя даст! – нога на ногу, одной дрыгает, дразнит:
Эх, зараза, ты зараза,
В поле ягодка…
Сказал бы Тюлька – замолчи, да обижать не хочется: парень Андрюха хороший, свой, хоть и бригадир, и руки золотые.
– Ты казак? – не унимается Андрей Петров; так и прет наружу его бычья сила, – Казаком хочешь? В есаулы посвящу.
Молчит Тюлька.
– Нюни распустил. Второго обеда не будет. А если хочешь быть моим другом – должен быть казаком. Душа вон из тебя, понял? – Ловко сильной рукой Андрей Петров приподнимает жилистого Тюльку. – Так вот, становись к стенке.
Не сопротивляется Тюлька. Что-то есть властное, сильное в Андрее Петрове, да и боль своя не дает очухаться; а Андрюха надел на Тюльку фуражку с красным околышем, – из дому привез, снял ружье и перед самым лицом выстрелил. Тюлька побледнел.
– Поздравляю. Теперь ты казак, есаул, Мишка, понял, душа вон из тебя. Меня тож так производили. Старший брат с корешем завели за мазанку, поставили к плетню – как дали из дробовика. Вот, смотри, в фуражке дырочка от дробинки до сих пор осталась.
Бледный Тюлька смотрел то на Андрея, то на изрешеченную стену.
3
Вывороченная земля и дощатые мостки вдоль улицы. Строительные леса и грязь – к баракам не пройти, разве в резиновых сапогах, утопая по колено в глинистом месиве. Краны, скреперы, бетономешалки – они, как люди, стояли на каждом перекрестке, грязные, суровые. Но они стояли, как сторожевые посты передней линии.
Когда надвигалась ночь, десятками огней обозначалась эта линия. В ночной тишине было жутко. И только тени качающихся от ветра фонарей – на недостроенных зданиях, штабелях бревен и ящиках.
По ночам не ходили: боялись. Столько всякого люда понаехало: и ради удовольствия, и по необходимости, и за рублем, и просто за легкой наживой. По утрам находили пьяных, грязных, опустившихся, а порой и ограбленных, убитых. Иногда, казалось, пылало небо. Алое, полыхающее, оно пугало. Стонала земля. Горела нефть… Передняя линия.
В небольшом особняке на центральной улице, где помещался горком партии, не спали. Сюда стягивалось все: и гул проводов, и звонки с далеких и близких строительных площадок, и даже брань, требования принять меры, немедленно обеспечить. Люди ходили с горящими, красными от недосыпания глазами, молчаливые, сосредоточенные.
По юго-восточной магистрали в город шли машины, машины. Перевязанный веревками брезент топорщился от дождя, грязи, пыли.
А с севера, запада, востока – отовсюду город замыкался железным кольцом вышек. Они с каждым днем разбегались все дальше и дальше – на восток, запад, север.
Садыя, как и все, привыкла ко всему этому. Город нефти в тяжелых родовых муках обретал жизнь. Она полюбила свой город, она знала и верила, что он будет большой, красивый. И очень иногда боялась, что строительные нагромождения исчезнут, – а это время придет, они исчезнут, – и настанет для нее тихая, спокойная жизнь. А иногда очень хотелось этой жизни – тихой, спокойной! В минуты, когда усталость побеждала, когда было очень тяжело.
…Пароход «Вера Засулич» давал гудки. От Камы, от пристани, до города десятки километров бездорожья, и Садыя волновалась за машину: приедут ли вовремя встречать ее?
С маленьким чемоданчиком она сошла по сходням; вдруг кто-то легонько освободил ее от ноши. Перед ней стоял, широко расставив ноги, плечистый Андрей Петров.
– Ты что здесь?
– На вахтенной машине. Смотрим – пароход дымит, значит, наши будут.
– Хорош крюк!
Андрей Петров ловко, с сосредоточенным спокойствием лоцмана руководил ею среди спешащих на пароход и с парохода людей; он быстро расчищал дорогу, лавировал и, если надо, принимал на себя натиск. Вынырнув из людского водоворота, Садыя еле отдышалась, с улыбкой посматривала на красное, возбужденное лицо Андрея Петрова – широкое, деревенское, с большими оттопыренными губами и широким носом, с простоватостью открытых, добродушных серых глаз.
– С тобой, Андрюша, можно без ног остаться, – со смехом сказала Садыя, – но, скажу по справедливости, – сильный ты.
– Будьте спокойны, Садыя Абдурахмановна. В обиду не дадим.
Горкомовской машины не было, и Садыя решила поехать с вахтенной на буровую. В вахтенной машине грязновато, но уютно. Потеснились, встали, освободили Садые место. Поехали.
Тюлька не спускал с Садыи своих нагловатых темных глаз. В женщине он всегда видел прежде всего женщину, а эта женщина поразила его, и он не мог бы сказать – чем, но поразила своей какой-то необъяснимой силой, недоступной, по его мнению, женщинам.
С Садыей рабочие говорили как с равной, как с человеком, знающим их дела.
– Да, товарищ Бадыгова, – Равхат Галимов, помощник
Андрея Петрова по буровой, закивал головой, – думать капитально не привыкли. Скважины одна за одной в строй вступают, а успеть за всем этим трудновато: людям нужны условия. Вот кто-то и дал мысль – придержать.
– Неужели это можно? – удивился Тюлька.
– Что вы? – Садыя улыбнулась и положила маленькую жесткую руку на чемоданчик. – Нефть – это хлеб, машины, дыхание заводов. А вы говорите – можно? Никак нельзя. Черное золото хлынуло лавиной – не успеваем мы… и строить, и думать. Ведь и мне аргументы выставляли: мол, за такое время ухлопали столько-то, а экономии нисколько. До нас доверили дело нерадивым людям, а мы в ответе. За чужие грехи расплачивайся.
– У вас партийный подход, – подковырнул добродушно Андрей Петров. – Я зараз с вами, товарищ секретарь. Вот когда заговоришь о будущем города, – и как будто нет холодных сквозняков, снежных бурь, морозов; кому-кому, а нам, с буровой, одна мечта: как бы скорей после смены в тепло попасть.
– Справа – щит, слева – щит, над головой – открытое небо, – усмехнулся Тюлька.
Андрей Петров перевел взгляд на Тюльку и сразу заметил, с какой нагловатостью тот смотрит на Садыю.
Машина остановилась на буровой. Найдя предлог, Андрей послал Тюльку к культбудке. Тюлька нехотя повиновался.
Андрей Петров давно обещал Садые найти скульптора: «У нас такой на буровой есть – и рисует, и лепит, одно загляденье. Страсть хорошо!»
Садыя думала поставить к Октябрьской годовщине на центральной площади памятник Ленину. Уже разбили сквер. И она мечтала о том, что придет время, когда люди, и она, и ее ребята в часы отдыха будут ходить в этот сквер, благоухающий цветами, и, может быть, там многие из них найдут свою любовь, свое счастье.
Но Андрей Петров разочаровал ее:
– Нет, не подойдет он, товарищ секретарь, наш-то скульптор. Ленина лепить – это, душа из меня вон, не статуэтки какие. Из воров он, Тюлька, и морда бандитская, из заключения прямо сюда. – Андрей показал на Тюльку: – Вон он. Лепит хорошо, ничего не скажешь, самоучка, но не подпускать же такую фигуру, душа вон из меня, к Ленину.
Тюлька Садые не понравился.
– Не подойдет, – согласилась она.
Садыя побыла на буровой часа полтора. Наконец-то нашла ее горкомовская машина, и она решила заглянуть в некоторые деревни: пекарня не справлялась, и часть муки раздали по частным домам.
Когда Садыя уехала, Тюлька не вытерпел, смачно прищелкнул языком:
– Бабенция! Натуральна.
– Душа вон из тебя! – прикрикнул Андрей. – Понял, воловья твоя голова? Она – инженера Александра Муртазовича жинка.
– Да, а какой инженер был! – сказал Галимов. – Случаем погиб! Оборудование через Каму неподходяще переправляли. Кама бушевала. Трос лопнул, так и слизнул с плота.
– Оно, може, и ничего, – печально подсказал Андрей Петров, – если бы плот не покосило: трактор-то в воду пошел, а тут трос… так вместе с трактором и ушел. А жинка видная – секретарь.
В горкоме Садыю ждали. Два раза звонил Князев.
Казань было слышно хорошо.
– Молодчина женщина, отстояла!
– Что отстояла?
– Все отстояла, до гвоздя отстояла. Как за тебя министерству и Мухину всыпал Столяров, – вот был бой; он просто к тебе неравнодушен. И я тоже.
– Скажу жене, она тебе задаст.
– Честно, сколько живу и ни разу жене не изменял, а случаев было немало. Я так рад, Бадыгова! Я ведь эту ночь не спал, честно; у жены на подозрении.
– Спасибо, Князев.
Садыя с облегчением положила трубку. Слава богу: значит, город будет жить. Она вызвала машину, чтобы поехать домой.