355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Белянкин » Генерал коммуны » Текст книги (страница 20)
Генерал коммуны
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:04

Текст книги "Генерал коммуны"


Автор книги: Евгений Белянкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)

7

Как ни успокаивал себя Сережа, что Дымент передумает и, конечно, поправится в своих действиях, – Дымент не передумал и не поправился. То, что советовал инженер Лукьянов – плюнуть на все, – не по душе. И Сережа, сам себя возбуждая, возмущался: «Что я им, действительно, мальчишка, что ли, – двадцать пять лет. Ему года мои ни к чему! Сухарь несчастный».

Сослуживцы сочувствовали: «Тебе, Сережа, быть бы на буровой. Там меньше мещанской грязи. Там пустят словцом покрепче, чем сорокаградусная. Там и дело идет по-другому, – хошь верь, хошь не верь. Вот в горкоме каждый день какую-нибудь новость от буровиков обсуждают. А мы что, – хвостовое оперение, те, кто нефть для государства удорожает, ненужный коэффициент. В горком тебе надо».

Горком. Эта мысль Сереже понравилась. В горком так в горком. Там, по крайней мере, разберутся, что к чему, – и в хвостовом оперении есть делишки и дела. Я же не на балалайке играю, дело предлагаю, стоящее.

Кто-то в отделе подбодрил:

– На каждый товар свой купец есть, и на твой найдется.

Сереже надо было по делу зайти к Дыменту. Он постоял перед широкой, обитой клеенкой дверью. «Будь что будет, скажу».

Дымент ходил по кабинету, узкому, похожему на коридор; с одной стороны еле умещался стол, с другой – два-три стула для посетителей; на тумбочке небольшой, но изящный приемник. Дымент был явно чем-то недоволен, расстроен. Сережа решил, что зашел некстати, но все же сказал:

– Я выполнил ваше задание, товарищ Дымент.

– Хорошо. Я сейчас занят.

– Я на минутку, Павел Денисович, доложить, что выполнил, и еще сказать, что насчет комплексной телефонизации пойду в горком.

– Постой, постой.

Дымент вдруг встрепенулся, словно сказанное Балашовым только что до него дошло. Тяжелое отечное лицо с мешками под глазами повернулось к Сереже:

– Что вы сказали, Балашов?

– В горком пойду.

– Это что, как справка или нажим, угроза?

– Как необходимость.

– М-да… жаловаться?

– Нет, просто расскажу о порядках в связи.

– Вот будет совнархоз, ему и рассказывай.

Дымента прервал телефон, затем кто-то вошел из близких ему подчиненных, в дверях еще показался инженер Шаров, которого Сережа недолюбливал: амбиции много, а данных нет. Даже Лукьянов появился в кабинете. Балашов стоял, не поняв, что же все-таки ему сказал Дымент. Лукьянов весело и возбужденно подмигнул: он был на взводе. Сережа постоял, постоял и, не дождавшись ответа, потихоньку вышел. Ясно, Дымента отвлекли, и он не скоро вернулся бы к их разговору: при свидетелях и неудобно было.

В пустом коридоре вспоминал, какие на сегодня еще дела. И почему-то о Марье вспомнил – вчера он видел ее заплаканной, жаль девушку; и тогда подумал о Лиле – пробивная и взбалмошная. Еще подумал о своих делах словами Лукьянова: «Действуют по принципу – гони зайца дальше». Еще много придется переживать, и больно будет, факт.

Шел по улице. Хотел развеяться. Не сумел. В мыслях одно и то же: и там, откуда он приехал, – администрирование, и здесь – администрирование.

– Вы осторожней, гражданин. Не дома у бабушки.

– Извиняюсь.

Рядом, над головой, большой кран с гусиной шеей подымал клеть с кирпичом. Сережа невольно залюбовался его работой; рабочий снизу мягкими движениями руки подавал сигналы: стоп, влево, немного подать… вира помалу…

У горкома машины намесили грязь, сновали люди, пахло нефтью. Уходящие в разные стороны, как линии, деревянные тротуары напомнили знакомое представление о связи.

«Ну вот…»

И Сережа вошел по скользким приступкам в серое, – местами отвалилась штукатурка, – здание, похожее на большого рабочего в ватнике с пятнами извести и битого кирпича, – такие сравнения часто приходили ему в голову.

В приемной секретарша со взбитыми волосами, строгая, недоступная, сказала:

– Секретарь горкома освободится не раньше как через полчаса. Погуляйте.

От нечего делать он слонялся по коридору, по табличкам узнал расположение всех отделов горкома; а когда и это было изучено досконально, стал приглядываться к лицам; лица все больше пожилые, морщинистые, с нависшими бровями. Приходили рабочие в брезентовых куртках, больших резиновых сапогах, принося уличную свежесть и мужское простодушие. Уходили, бросая в угол у двери окурки, и по лицам их трудно узнать – довольны они или недовольны. Сережа снова заглянул в приемную.

Секретарша отрицательно покачала головой.»

Ходил еще, рассматривая людей. Потом сидел в коридоре и чувствовал, как ладони потеют. Было неприятно думать, что необходимо подавать секретарю потную, красную от напряжения и волнения руку. Он держал правую в кармане и поминутно тер о платок.

Рядом сидел какой-то рабочий; простое лицо, широкие. плечи, добрый и властный взгляд; покачивался правый носок его сапога. Сережа искал у сидящего такое же напряжение и удивлялся его спокойствию. Они раза два встретились глазами – смотрел рабочий прямо, остро и молодцевато. Сережа не выдерживал прямых взглядов. Он стеснялся тех, кто читал в его душе.

К рабочему подошел невысокий, коренастый и такой же сильный.

– Спрашивают: горит? Ну что ж, «лампада» горит. Мы что, аль газ в квартиры сами подаем?

Первый усмехнулся:

– А ты не серчай, душа из меня вон. Пыль из тебя потом выбьют. Что? Блудлив, как кошка, а труслив, как заяц?

– Да я без обиды.

– Ну и поддаваться не всегда в пользу. Вот глина, душа из меня вон, – докель будем куски сами бить и на носилках таскать? Одни обещания! Геология, мать их, голубая осина. Вот здесь и жми на все лопатки, а своего добейся.

Сережа слушал разговор о трансформаторах, о подвозе труб, о каких-то грязевых насосах – и он понял, что люди эти с буровой.

Появилась секретарша:

– Вас просят, товарищ… – И рабочий, прямо-таки верзила, встал.

Увидав Сережу, секретарша неопределенно пожала плечами.

Сережа проводил глазами широкую брезентовую спину.

«Настоящие джеклондоновские люди. А вот другой мелковат, и в разговоре и в движениях юлит – от какого-то блатного мира».

Встал, прошелся еще по коридору. Посмотрел на часы. Уже пять! Вышел на улицу. «Пожалуй, поброжу по стройке, все равно там раньше получаса не кончится».

А пришел через полчаса – секретарша куда-то собиралась.

– Что ж вы ушли? Гуляли? Вот и прогуляли. Секретарь уехала обедать, и не знаю, вернется ли. Меня, например, отпустила. Хотите – ждите, как душе угодно; боюсь, что уехала на буровую.

И вышел Сережа Балашов не солоно хлебавши. А на улице смеркалось. Далеко за стройкой выли собаки натуженно и озлобленно; может быть, волки с поля подошли.

8

Черная липкая нефть ползет по выцветшей траве, по размытым дождем выбоинам, по обочинам дороги. Черная, с серебристым отливом на солнце. И люди берут ее на палец, размазывают на ладони, нюхают, ощущая приятный, терпкий запах, и добродушно усмехаются: девонская.

Стоит и Кашкин-дед, пузырится:

– Турбобуры?! Какие, эко, турбобуры? С гречневой кашей, что ли, их едят?

Ушел дед на пенсию и куражится.

– Эх, старый. Техника это, дед.

Дед прищурил хитрый глаз, притопнула

 
Нам не надо скрипку, бубен,
Мы на пузе играть будем.
 

– Не понимаешь, дед, нового.

А дед свое:

 
Пузо лопнет – наплевать,
Под рубахой не видать.
 

Пьян Кашкин-дед – что с ним разговор вести; качается дед, грозится в сторону Андрея Петрова: мол, шалишь, старика не обманешь, друг мой; по России-матушке не один каблук сшиб – и все на промыслах. А этот, Тюлька, вертится, как сопля, никакого понимания.

…Ползет нефть, черная, липкая, с серебристым отливом. И Тюлька, раскрыв рот от удивления, – сколько добра уходит, – смотрит на нее и никак не может прийти в себя.

«Глупое телячье счастье», – усмехается Балабанов. Он не понимал Тюльки, его детской искренности и простодушия. В душе Балабанов считал Тюльку вором, блатягой, относился настороженно, с оглядкой: как волка не корми, все равно в лес убежит. Не понимал он Андрея Петрова, – чего нашел в Тюльке: «душа есть», «сердешный», пока в кармане плохо не лежит… Чудо-чудеса, славный мальчик родился.

Смотрит на Тюльку и Андрей Петров, хитро щурится, знает: после смены Тюлька будет просить «на маленькую» – «не обмыть такое дело просто грех», – а поэтому и дразнит Тюльку:

– Ну вот так, есаул Тюлька… как ты настоящий казак, семиреченский, родной мне по душе, значит, и решил я: буде тебе глину таскать да наверху на ветру стоять: помощником бурового ставлю. Но дело за дело. С «маленькой» покончишь навсегда. Справишься?

И вправду решил Андрей Петров: заслужил работой парень, чего там ждать да гадать, сказал – и баста.

Приятно Тюльке; приятнее, чем водка, Андреевы слова, – ну как же Тюльке не справиться!

Злят Балабанова слова Андрея Петрова. Отошел, в сердцах выругался самыми грязными словами. Недолюбливал он и Андрея Петрова за его широкую натуру, открытость и умение крепко, по-деловому работать. Давненько он его знал. Когда ударили первые фонтаны в Бавлах, Андрей был всего-навсего верховым, а вот смотри – мастер. Как-то быстро он обнаружил умение прокладывать глубокие скважины без всяких аварий; в 1952 году в Бавлах вел самостоятельно всего третью скважину, а достиг небывалой скорости: тысячи метров за месяц. В Бавлах вместе они работали и в Ромашкине вместе, а он, Балабанов, так и не перемахнул этой грани, застрял.

Обида, как червь, гложет Балабанова. По работе обходили его люди, а он топтался на месте.

Но что Тюльке, аль Андрею Петрову, аль другим до Балабанова, – живет в норе, как сурок, брюзжит, ну и пусть брюзжит, раз такой «образиной» уродился.

Закончили скважину, хлынула нефть чертовски. И он, Тюлька, саморучно зажег еще один факел: горит оранжевым пламенем, качается на ветру огненный флажок, как вымпел еще одной победы бригады Андрея Петрова. Жаль, конечно, что газ на волю божью уходит. Вот был инженер Аболонский, с промыслов, ругался, что, мол, нефтяные месторождения, как правило, вводятся в разработку без комплекса сбора, без транспортировки попутного газа. А буровики при чем? Это дело верхов! Стройте химические заводы, если газ – сырье, давайте в квартиры. Пусть будет нефтегазоносный район. А хорошо рассказывал инженер – и про каучук, и про пластические массы, и волокна, – из газа все это. Своим ушам не поверил Тюлька. Как так – из газа? Но улыбнулся инженер, и он улыбнулся: здорово получается! Но ничего не поделаешь, прав Андрей Петров: газ нужно сжигать, иначе заразишь местность, вред причинишь. Вот и получается: полощутся на ветру флажки. Варварство, что и говорить.

Черная, липкая нефть. Разбрызгалась по местности, разбежалась ручейками. И ходят люди, топчут ее сапогами, смешивая с землей и глиной.

Садыя приехала на буровую не потому, что там были необходимы ее помощь, ее глаз. Она любила те минуты, когда бил фонтан, еще не укрощенный человеческой рукой. На буровых знали слабость секретаря горкома и, может быть, больше всего любили ее за это.

Когда вдали появлялся затрепанный горкомовский «газик», на буровой не ежились боязливо: мол, начальство катит. А наоборот, кто первый замечал машину, радостно сообщал: «Секретарь едет!»

Искренне Садыя огорчалась, когда не поспевала на это, по ее мнению, торжественное событие.

– Опоздали малость, – с виноватой улыбкой встретил ее Андрей Петров, подавая свою тяжелую руку.

Подошел Тюлька; очень ему хотелось поздороваться с Садыей за руку, просто, как все, без той стеснительности и робости, которая на него в эти минуты нападала. Но поделать с собой ничего не мог, стушевался, от напряжения в пот ударило.

– Тебе не водку пить – бабой быть. Руки после вчерашнего трясутся, – съязвил потом Галимов, но Тюлька по-детски улыбнулся, посмотрел на свои потрескавшиеся ладони и ничего не сказал.

Садые нравилось на буровой у Андрея Петрова. Буровая как будто не отличалась от других, которые Садыя видела не раз. Тот же станок «Уралмаша» с могучим стальным барабаном подъемной лебедки и массивным вертлюгом. Все то же. Свежевыструганный столб окутали провода, и там, внизу, под землей, трубы уложены для воды и пара. И поднялась вышка над местностью богиней, с площадки верхового все видно как на ладони.

И все же ни из одной бригады она не уезжала такая довольная. Уж очень пытливы, разговорчивы здесь. Они словно ждут ее, чтоб поговорить. А тут сама собой причина: скважина зафонтанировала.

Садыя как бы по настроению ребят угадывала: что-то их сейчас волнует.

И вправду. Подошел Галимов, смущенно, немного покраснев, сказал:

– То, что буровики под голым небом, – всякому пацану не новость. А я вот насчет чего, Садыя Абдурахмановна, вы человек свой, нашу бригаду любите – рассудите.

– Ну, пошел, – влез недовольно Балабанов.

– Это мое, частное. Насчет дружбы я. Есть ли на свете дружба?

Садыя подумала. Потом постелила плащ на бревно, села.

– Есть. Везде же пишут, говорят. Чего там, есть! – опередил Садыю Балабанов.

– Не лезь со своим хвостом, – осадил его Андрей.

– Ну да, есть. Пишут, говорят, – сказал Галимов. – А мы вот на проверку брали, из своего опыта, – получается, что нет. Из чужого опыта – есть, об этом немало читано, из своего – нет.

– Если исходить из моего опыта, то есть, – полушутя сказала Садыя. – Я вам про войну расскажу. Если бы не дружба, и не было бы меня здесь. Про подругу я вспомнила. Чудная была и простая. Вот так, судьба сведет навечно и оставит потом кого-то одного. Погибла Зоя. Худенькая, там и силенка-то никогда не ночевала, а полтора километра по болотам меня тащила.

– Спор у нас вышел, – смущенно сказал Андрей Петров, – о дружбе, значит, и вообще. Балабанов вот анекдотик рассказал, как я думаю; мол, подружились в бою два солдата, один из них рубаху разорвал, чтобы рану перевязать другому, напоил, накормил. А в другой раз этот, кто спас, оказался раненым, а тот, подлец, отползает. Солдат к нему: «Дружок, помоги, не бросай…» – «Что ты! У меня у самого ранение». – «Помоги, я тебе жизнь спас… я тебя вынес». – «Вынес? Так я думал, что ты по своему желанию сделал…» Шкура какая. Я думаю – чушь!

– Мое дело маленькое, – болезненно ухмыльнулся и сплюнул Балабанов, – рассказал, и все.

– У нас, семиреченских казаков, так не бывает. Поссорились ли, поругались – друг тот, кто в беде забывает ссору и идет на выручку.

– Вот видишь, Балабанов, и наш опыт подсказывает, что дружба вещь необходимая, – засмеялся довольный Галимов. – А то ты нам мозги запутал вчера паутиной, по-твоему, выходит, в человеке ничего доброго нет, кроме грязи. Оно, конечно, – вдруг неопределенно заключил Равхат, – водка, она все хорошее гонит внутрь, а дурное наружу.

Балабанов плюнул и отошел:

– Я не Исус, чего меня все выпытываете?

– Дружба жестока в требованиях, – вдруг неожиданно сказала Садыя и даже удивилась сама тому, что сказала, – в мелочах особенно, и в чувствах. Если этого нет, то нет и дружбы. Большая дружба – осознанна, маленькая – стихийна, как я думаю…

– Что я говорил? – подхватил Галимов.

Разговор был начат. Так в костер подбрасывают дров, чтоб он горел ярче и дольше. И все стали выкладывать свои истории. Садыя все слушала, а затем и сама рассказала из фронтовой жизни. Галимов вспомнил, как однажды чуть не замерз: почтарь случайно нашел, а Андрей Петров – про отца своего. До самой Отечественной держал старик под опекой сыновей друга, погибшего в гражданскую. Ни один не женился без его согласия, без его отеческого слова. Крепкий старик, старых правил, дружбу берег.

Тюлька слушал молча, вопросительно, словно попал в какой-то новый, неведомый доселе мир. Да и что рассказывать Тюльке: своей жизни не было, а дружбы испытать не пришлось.

Балабанов зло ушел в поле – не по нутру пришелся разговор. «Что люди? Люди – что свиньи, попадись в голодуху – сожрут да причмокнут».

«И все же много, очень много хороших, отзывчивых людей. И самоотверженная дружба – подспорье в их жизни». Садые очень понравились слова Равхата Галимова: «Дружба что обруч: посади на дубовую кадушку – на десятки лет». Толково сказано.

Садыя не жалела, что застряла и не попала в бригаду Ефима Скорнякова, – там народ более пожилой, а потому и молчаливый. И снова в машине она думает о бурильщиках. Казалось, при такой работе, трудной, сердце должно очерстветь. А они все простые, открытые. Тем-то и хорошо, что просто. А вот как-то облегчить труд? Уйма времени пропадает на вышках даром.

Еще досаднее, когда видишь, как из скважины тянут чуть ли не восемь-девять десятков труб. Подняли, сменили долото. Затем эти трубы нужно опять свинтить и опустить в скважину. Тянутся часы, а проходки– ни метра. Но вот «колонна» в земле. Начали бурить. Но это совсем недолго. Через полтора-два часа снова поднимаются наверх трубы, развинчиваются, и выбрасывается сработанное долото. И так без конца. А человек сработается – тогда уж всё. Долото можно сменить, а человека? А мы еще так мало думаем о человеке. Так мало.

В машине легче думать: дорога всегда располагает к этому, да и Садыя привыкла больше думать в дорогах; а так где поразмыслишь?

Все же техника в своем развитии не имеет остановки. Вот, пожалуйста, от ротора – к турбобуру. Садыя всегда восхищалась этими чудными лопатками, которые вращает глиняная струя. Турбобур – ее больное место. Может быть, она и любит Андрея Петрова больше за то, что судьба его не только связана с ее мужем – у него, у Саши, начинал свою работу Андрей, – но и с ее переживаниями.

«Ну и чудак! – думала Садыя об Андрее. – Мечтательный, уж такого склада человек, добряк. А хорошо сказал Равхат о дружбе.

Теперь с турбобуром, по крайней мере, месячное задание увеличили вдвое! А вот с попутным газом надо решать… горит, жалко, горит. Город, город…»

Но чем ближе подъезжала Садыя к городу, тем на сердце становилось тоскливее. И трудно было справиться. То, что в прошлом на ее пути встала Ксения, – было наплевать, а то, что она опять вошла в ее жизнь с черного хода, было страшно.

Садыя встрепенулась. Машина вздрагивала на кочковатой дороге, грузовики разворотили и обезобразили ее. Но с юго-востока к городу шла блестящая черная лента асфальта. Пока с юго-востока.

Накрапывал дождь. Садыя в раздумье наблюдала, как капля стекала по стеклу, оставляя мутную дорожку.

Чем теперь заняты ребята? Бывает время, когда сыплет черемуха снегом… Что он думает, чем тревожится сейчас его сердце, милый, дорогой Славик, – и неужели это правда?

9

У Славика голубые искренние глаза. Он еще ничего не мог делать так, чтобы в них не отразилась его душа, полная мальчишеского любопытства и невинности. По таким глазам можно читать душу. И Ксения читала.

Иногда она чувствовала угрызения совести, но это быстро проходило. В общем, она не считала себя виноватой. С тех пор как она не стала бывать у Бадыговых, встречаться с Садыей, – она почувствовала, что потеряла большое, необходимое ей тепло. К удивлению своему, она привязалась к этому дому, к этой семье и к этому беленькому мальчику Славику, отцом которого был Саша. Ей было стыдно перед Садыей и как-то неловко. Словно по своей вине она отняла частицу чужого тепла.

Ксении было за тридцать лет, и она шутливо называла себя «старой девой», хотя все только и говорили о том, что Ксения сумела сохранить себя: ей больше двадцати пяти, ну, двадцати восьми не дашь. Кто-то даже сказал: «Она так хороша, что хочется с алых губ ее сорвать поцелуй…» Она знала это. Но Славик… Славик – это, конечно, совсем другое. Славик был просто воспоминанием о прошлом, о жизни, на которую она могла только надеяться.

По-женски хитро Ксения поняла, что Славик к ней относится не как к тете Ксене и старается совсем не произносить слово «тетя»; что Славик, простодушный мальчишка, «пылает», как она умела выражаться в этих случаях. Ее сперва это удивило и поразило, а затем даже как-то обрадовало – в душе не выветрилась обида за расставание с семьей, которую она любила искренне и чисто, как она думала; она сразу опытным глазом женщины поняла, какой удар грозил Садые. Мальчик в ее руках, она – сила, а он – слабость, она может руководить им и направлять его так, как сама этого захочет. Уйдя из любимого дома, она не могла смириться со своим изгнанием; не ревность, не страстная обида или желание мщения жило в ней, – пожалуй, тоска, смешанная с радостью. Вот, мол, Садыя, я ушла, а все же я крепко с домом Бадыговых связана, и, пока я жива, нить эта будет тянуться. Женское самолюбие было в Ксении настолько сильно, что она не могла этого даже скрыть внешне. И она стала дразнить Славика; так дразнят зверька, завлекая его все дальше и дальше – в капкан.

Славику шестнадцать лет. Возраст, как говорят, молоко на губах не обсохло, но уже есть желание как-то преодолеть возрастной барьер; Славик начал накапливать силу; пока она уходила в гантели, которыми в последнее время он увлекался. Пока она распирала его грудь, мышцы – и он в какой-нибудь год, последний год, вымахал в здорового, крепкого юношу, плотного и красивого фигурой. В летнюю пору, когда Славик жил в палатке и работал в бригаде разведчиков нефти, он впервые почувствовал это.

И только лицо его оставалось детским, сразу выдавало возраст мальчишки.

Ксения говорила:

– Славик, ты мальчик. Такой же неуклюжий, как в детстве твой медвежонок. Ты помнишь его?

Разговор в шутку Славика обижал. Ксения видела, как вспыхивало лицо, вздрагивали ресницы; точь-в-точь как у Саши, когда он злился.

– Ну ладно, не дуйся. Что тебе дать еще почитать?

– Что у вас есть?

– У меня все есть. Про любовь? – Она загадочно улыбалась, кривила губы, показывая маленький хитрый язычок. – Ну? Загорелася кровь жарче огня?

И вдруг, повернувшись, – резко, грубо:

 
Ветер осенний качает листву,
Тихо в соседнем и нашем саду…
Встречи угасшей не вспоминаю…
 

И злая улыбка исказила ее лицо; она стала маленькой, задумчивой и обиженной. Славик стоял в недоумении, так ему было жаль эту женщину – в его глазах она все равно была прелестным, милым созданием природы, как он прочитал в одной книге, которую она ему дала читать. И в ее глазах прочитал – больших, темных и томных, – что она несчастна. Почему она несчастна? Но он все-все, что есть в его жизни, отдаст, чтобы она, маленькая и задумчивая, обиженная кем-то, была счастлива.

Еще бы минута-две, и Славик шагнул бы, обнял… но она вдруг взяла себя в руки, повернулась и просто протянула ему книгу:

– Прочти. Мне нравится. И ступай домой. Я устала.

Он стоял в нерешительности.

– Иди, иди.

Он повернулся и пошел.

– Да, маме говоришь, что бываешь у тети Ксени?

Он молчал.

– Ну ладно. Захлопни в коридоре хорошенько дверь, а то она открывается.

Когда Славик уходил, она иногда подходила к окну и словно на прощанье кивала головой. «Никогда с собой я не полажу – себе чужой я человек».

И было обидно, чего-то обидно, обидно.

Дома Славик боялся, что мать вдруг увидит книгу, которую он принес. И она однажды увидела:

– Считаешь, что для тебя это не рано?

Он, смущенный и убитый вконец, молчал. Славик, всегда, когда не мог ответить, молчал. В отличие от Марата он не умел оправдываться. Она хотела спросить, откуда он взял эту книгу, и сама испугалась: а вдруг у нее? Славик ожидал этого, он бы все сказал – он никогда ничего не мог скрывать. Садыя не спросила. Она боялась услышать это.

Славик ходил как шальной, переживал. Он хотел как-то объясниться с матерью и понимал, что этого он не сможет сделать. Как назло, вечером Садыи долго не было дома, и тогда – он начал беспокоиться: не случилось ли что-нибудь такое? Вон вчера кого-то убили, и Марат рассказывал, как возмущалась тетя Груша, мать Бори: «Ходить ночью страшно, ни за копейку пропадешь». Он позвонил в горком, и там сказали, что соединить с матерью не могут: занята, очень важным занята.

Славик медленно и задумчиво опустил трубку. Он очень переживал, терялся, когда чутьем понимал, что причинял матери чем-либо боль. Он умел прислушиваться к биению ее сердца, понимать настроение. Бывало, когда в его дневнике появлялась двойка, он не ждал, когда она спросит, а сам признавался, шутливо и огорченно: «Мама, я ее исправлю, честно…»

И исправлял. То сделать было в сто раз легче.

– Говоря между нами, я должен тебе признаться: мы поссорились с Борисом, – по-взрослому, деловито сообщил братишка, Марат. – Я ему теперь долго не прощу.

– А мне какое дело?

Славик читал книгу, которую ему дала Ксеня. Она так умела выбирать то, что ей надо было, что его мучило: человек, которого он никогда не знал, – писатель, может быть, все это выдумал, – раскрывался душою перед ним, как близкий, родной. И Славик удивлялся, узнав, что это была его душа. Поражало его и другое: что бы он ни читал, все равно находил свое задушевное, словно описывали его переживания и чаяния. Обидно, что кто-то подсмотрел, подглядел. Одно успокаивало: книги написаны раньше, чем он появился на свет. По своему неразумению не знал Славик, что это просто юношеская горячность, которая не хотела видеть ничего, кроме своего.

Марат, как назло, сегодня был навязчив. То он настойчиво требовал, чтобы брат показал новые упражнения с гантелями, то лез с книжкой о штангистах и упорно не отставал.

– Ну что, Юлий Цезарь, опять поругался с Цицероном? – ласково спросил Славик, видя, что от брата не отделаешься; впрочем, ему, пожалуй, брат был очень нужен. – Ну куда нос суешь? Не твоего ума дело. Ну?

– Умник тож!

Но вот Марат оттаивает и все выкладывает по-братски:

– Я не двужильный, чтобы все время ему прощать.

– Короче, к делу.

– Мы играли.

– Кто вы?

– Ну, Иринка, я, Боря.

– Так бы и сказал.

– Иринка по секрету сказала, что Борька просил ее дружить с ним, он за это перестанет со мной…

– Ну?

– Я при всех ребятах потребовал: пусть он повторит, что сказал Иринке.

– И он повторил?

– Замешкался, а я сказал, что он порося и мне больше не друг, и убежал.

– Ох, отпетая ребятня. – Славик прилег на койку и задумчиво разглядывал картину, которую подарил отцу по старой фронтовой дружбе какой-то геолог. Прошло минуты две-три.

– Знаешь, я тебе расскажу. Он всегда из воды чистый выходит. Намедни с Валегой задрался, а у того мать, знаешь, какая… – Марат от волнения глотал слова. – Встретила его, а он отперся, все на меня свалил. Она знаешь какая злая, подкараулила да целое помойное ведро ругани на меня.

– А кто тебе дал право называть Иринку «мымрой»? Молчишь! Уроки сделал?

– Сделал.

– Спрашивали?

– По алгебре. Четыре.

– Не мог на пять?

– Зачем?

– А если маму спросят, как ее дети учатся? На четыре, мол. Как же ей перед другими? И вообще, соображай головой.

Марат обидчиво поджимает губу: а ты что, четверок не хватаешь?

На столе недопитый чай, разбросаны шахматы. Убирать – очередь Марата, но он не убирает, смотрит в окно.

– Слава, а Слава!

Молчание.

– Слава, а Слава!

– Пошел ты в баню…

Марат берется за уборку. Не успеешь оглянуться, и опять очередь. «Без тети Даши не мучение, как говорит мама, а горе». Но Марату так хочется высказаться, так хочется.

– А я Борьке еще намылю.

– Да пошел ты… Я читаю.

– Сказал, намылю – и намылю.

Две жизни. Два характера. Два настроения.

Славик между строк читает то, что он думает, о чем он хочет думать.

У Марата свои заботы. Надо еще к завтрашнему приготовить историю, и тоже между строк плывет своя обида. Обида, которая подогревается думами о Борькиной несправедливости.


* * *

Марат открыл глаза. Темь жуткая. Наверно, скоро утро. Перед утром всегда темь невыносимая. Лежал, думал: «Был у Ленина друг? Такой, как Борька, иль совсем другой, другой…»

Когда он болел ангиной, мать подолгу вечерами, завернув удобнее простыню, просиживала с ним и рассказывала, про все рассказывала, о чем он просил.

«А Борька попомнит!..» Почему-то на память пришел учитель, который улыбался сквозь очки. А потом – опять Борька.

И он, Марат, уже держал его за грудки. «Врешь? А Валегиной матери что на меня наболтал?» Потом почему-то – Борькина мать и ее слова: «Спесь у них нерабочая. Вот что. Вредная Валегина мать».

Глаза давно закрыты, а в мыслях издалека одна фраза, как телеграфная ленточка, – бежит, бежит. «Счастье оказывать людям добро, всегда и везде, на всю жизнь». Кто это сказал? Мама? Мама…

Перед утром сон убаюкивающий. Но утро есть утро. Что-то будоражит Марата, он просыпается и видит, что совсем сполз с дивана. Но в мыслях – цветы, а в груди – среброзвонные колокольчики.

С кухни в дверную щель пробивается свет – маленькая белая полоска; кто-то гремит посудой. Марат бежит на кухню умываться и видит тетю Дашу.

– Ура! Тетя Даша приехала!

– Ладно тебе, постреленок! Совсем задушил.

Марат крепче сжимает в объятиях тетю Дашу, потому что она – милая, хорошая и своя; а еще потому, что она хоть и пожилая, а с душой, не то что иные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю