Текст книги "Генерал коммуны"
Автор книги: Евгений Белянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
16
Садыя вспоминает прошлогоднее лето, когда она ездила с Маратом в Набережные Челны, к своим. Мальчишка-рыбак С удочкой, в трусиках и спортивной куртке. Стройная фигура, четкая линия ног. Она думала, что это ее Марат, но оказался совсем другой мальчик, очень симпатичный, и, как она узнала потом, из детдома.
Запомнилось выражение его лица – он был смешной мальчишка: когда не ловилась рыба, он сердился; когда сердился, левая бровь его вздрагивала, а щеки надувались; при этом лицо принимало комический вид, он заикался, поэтому растягивал слова. Садыя с ним подружилась и поразилась его детскому остроумию. «Когда плохо, не смотри под ноги». Однажды она услышала от него фразу, которую запомнила навсегда: он не говорил «плохая книга», а «вредная, от нее болят глаза».
Марат перехватил манеру мальчика из детдома.
«Вредная, от нее болят глаза», – говорил, он если книга была неинтересная.
Читая книгу, которую дал Панкратов, Садыя хотела сказать: «Вредная…» Ей хотелось спорить с автором.
Она согласна, что суть литературы – мышление, но не просто мышление… а нечто большее, производное от сердца, разума и гражданской совести. Да-да… И нельзя спекулировать на современности. Если ты не художник – пиши публицистику; не публицист – берись за токарное дело. Но ремесленников ни на каком производстве не любят.
Невольно мысль пришла о горячем Панкратове. С каким гневом он бросил эту книгу: «Прочитай, секретарь. Такая взяла меня досада! Где споры? Я хочу сильных, ярких споров, хочу, чтобы сталкивались мнения, чтоб щепки летели. Когда лес рубят, щепки летят. А я читаю простую констатацию надуманных положений. Невольно Тургенев вспоминается с его архисовременными для своих лет вещами, но весьма полемичными и наступательными. Там художник! А язык? Новая Мода на язык, какое-то желание сделать язык нормативно-штампованным, теряющим свои национальные корни… Вы как хотите, Садыя Абдурахмановна, я вижу тенденцию упрощения языка; за читабельностью скрывается червь, который подтачивает язык, освобождает его от народной основы, как говорится, фольклорной основы. Выхолащивается, теряет эмоциональность и поэтические возможности, которые он имеет…»
Панкратов Садые нравится. Нравится своей мужественной прямотой; душевный родник его выносит на поверхность все новые и новые подземные слои нерастраченной силы.
А ребятам не хватает мужской руки. И она бережет себя напрасно, – ее жизнь тоже в какой-то одной плоскости. Тетя Даша права. Если бы Славику надежную опору, мужскую.
Ее жизнь замыкается в рамках работы; да еще ребята. Может быть, у нее ничего не осталось от человеческой потребности жить? И радость личного счастья потеряла для нее значение?
«Неужели все это так?..»
Садыя усмехается. После Саши Панкратов первый человек, который как-то повлиял, затронул, даже заставил подумать об этом.
Панкратов предлагал Новый год провести вместе: «Живу, как цыган, – где раскинул палатку, там и положил свой плащ. Все преходящее, конечно, наживное…»
Она представила Панкратова в этой комнате; ребятам он бы очень понравился: в нем столько силы, энергии, заразительности. И если это надо детям и ей надо, почему она отказалась?
Она могла бы с ним спорить, делиться… Годы идут. Она ведь тоже женщина, как все женщины. Как просто смотрит на все это тетя Даша: одной березке быть некстати, если дуб есть рядом.
Садыя насильно отбрасывает нахлынувшие мысли. И закрывает книгу. Заглядывает на кухню. Марат играет сам с собою. Мальчик выполняет сразу две роли: пограничника и шпиона, преследователя и бандита; вот он ловкими и быстрыми движениями вскидывает воображаемое ружье, выстрел – и Марат уже в другой роли: он погибающий бандит… нервически вздрагивает, делает два шага и падает, глаза закрываются.
Садыя не мешает мальчику. «Гордыня?! Дура, бабья гордыня что песок – ветром развеет, песчинки не найдешь. То-то… Ну и тетя Даша, вот уж скажет. Большой опыт жизни у нее. Простецкая».
На Новый год Садыя постаралась прийти домой пораньше. Тетя Даша заранее все приготовила к перемячам. С детства любила Садыя перемячи. А готовить их дома доставляло ей еще большее удовольствие.
Перемячи!.. Родное, любимое с детства кушанье. Они приносили столько радости и удовольствия и детям и взрослым.
Перемячи!.. Бывало, выбегая на улицу с кухни, от матери, она, маленькая, курносенькая, с косичками и остренькими глазенками, первым делом бросалась на поиски отца.
– Папка, мамка готовит вкусненькое.
– Перемячи! – смеялся отец, лаская дочь.
А с кухни несся такой раздражающий запах, что от искушения не уберечься.
Маленькая Садыя прыгала на одной ножке, и ее звонкий голосишко разливался по двору:
– Перемячи, перемячи!..
Задравшееся платьице оголяло розовые крепкие икры девочки; ей было смешно, радостно; она просто млела от запаха, доносящегося с кухни.
– Перемячи, перемячи!..
Родное, любимое с детства кушанье.
Толстые, поджаренные кружочки из кислого или пресного теста с фаршем из мяса уже на тарелках. С какой любовью их подают на стол! Для еды уже готовы бульон, подливка, катык, сметана. С перцем, луком они приобретают острый вкус. Хорошо – с водкой. Бывало, гости ожидают их с затаенным нетерпением. Может быть, в этом ожидании есть самое лучшее.
Перемячи…
А они одни – своей семьей встречают Новый год. Марат, отодвигая новогоднюю порцию перемячей и вытирая сальные губы, смешил:
– Вот, мамочка, какие… ешь, ешь, а никак не насытишься. Там – полно, а в глазах пусто.
Садыя от души смеялась, а Славик поддразнивал:
– Тебе в ханском царстве жить, одними перемячами питался бы.
Потом Славик играл на аккордеоне. Слушали по радио праздничный концерт. А когда прозвучали танцы, Славик подскочил к матери:
– Мама, я тебя приглашаю на танго.
– Я уж забыла, когда и танцевала.
Тетя Даша в платочке в горошину, который ей подарила Садыя:
– Иди, иди, касатка.
Но у Садыи ничего не получалось со Славиком.
– Старею, сыновья.
– Что ты, мама, ты у нас боевая.
А может, зря она на Новый год не пригласила Панкратова? Ему наверняка было тяжело, а у них понравилось бы.
На другой день ребята с тетей Дашей ушли на елку, а Садыя, немного грустная, занималась хозяйством. Затем села за свой рабочий стол. Вот на днях пришел один гражданин, горячился, боясь, что при таких темпах работы погибнут камские леса, что очень жаль. Она успокоила его: не погиб же в Бавлах лес – и рассказала, какие меры приняты. Он успокоился, но, уходя, погрозил пальцем:
– Смотрите, верю вашему слову, товарищ секретарь. В вожжах надо держать буровиков. Грунтовая вода из скважины идет в Каму… рыбу, рыбу надо беречь.
Садыя взяла газету, где действительно была заметка о государственной задаче сберечь камскую рыбу. Мелкие строки бегут в блокноте. «Необходимо опять поставить вопрос о фильтрах и возможности направить грунтовую воду в землю. Нужны срочные меры».
Тревожно, настойчиво требовал телефон. Панкратов с радостью сообщал, что ударил фонтан еще одной девонской скважины.
17
– Родина – это большая, широкая, без конца и края равнина, по которой можно идти день и ночь, – мечтательно говорит Равхат Галимов. – Мы так в походах в действительную ходили. А то сядешь к палатке, положишь винтовку на колени и смотришь туда, вперед, – и далеко-далеко раскинулась она, родина… А вот однажды пришлось на море побыть, стою на палубе, сам не свой, потерял равновесие… Вот что такое не чувствовать под ногами земли, родной земли.
– Не одна же равнина – родина? А горы, лес, море – тоже родина? – съязвил Балабанов.
– А для меня – равнина. – В темноте не видно выражения лица Галимова. – … Широкая равнина, и на ней горы, и речки, и ты, и я; она – мать.
– Вот, например, наше Семиречье… душа вон из тебя, мило мне.
– Зажгите свет, чего в темноте?
– Молчи, забавнее так.
– Дивчина была у меня – хороша, казачка. Наша, румяная, белая. За селом мы с ней встречались. Бывало, идешь, стук-стук в окошко. Мать ее: «Девка, кто-то постучал?» – «Так тебе показалось, маманя». Глядь, а дочь-то в окно, створки только хлопают. «Куда ты?» – «Я так, маманя…» – «Знаю, не за так… Я ему, паскуднику!» Схватит что под руку – и на улицу, а дочки и след простыл… Эх, а вечера какие! Побывали бы в Семиречье… Хороша моя родина, хлебная.
– А у меня родины не было, – с обидой говорит Тюлька. – Все больше кочевал, по вагонам; где родился, не знаю.
– Вагоны… и родина, – вставляет опять язвительно Балабанов.
– А вагоны по земле ходят, по нашей земле, русской и родной, – перебивает Равхат. – У тебя славная родина, Тюлька… А разве здесь не родина твоя?
– Родина там, где родился.
– Родина там, где труд приложил, с людьми сроднился. На Украине друг меня спас, кровь пролил. Это что? Не моя родина разве? Вот женим мы тебя здесь на хорошей татарке, есть у меня такая на примете – умная, добрая, в нашем городе на стройке работает… получишь квартиру… Эх, а мы в гости ходить будем, стопочку поднесешь! Кунак будешь.
– А как же, есаул Тюлька не подведет.
Балабанов зажигает свет, снимает со стула пиджак:
– С вами можно вечно балясы точить. Пойду.
– Все испортил, стерва, – натуженно басит Андрей Петров, и действительно, настроение сразу испортилось: в дверях стоял Балабанов.
– Братцы, деньги…
– Что?
– В пиджаке, во внутреннем кармане…
Он некоторое время стоит молча, вдруг злобно подступает к Тюльке; вцепился в ворот фуфайки:
– Три сотни…
– Я… я не брал…
– Под вагонами твоя родина! Три сотни клади, шпана, или я размозжу твое воровское рыло!
Балабанов бьет наотмашь. Оторопевший Тюлька летит к двери. Он медленно поднимается; бледная краска сменяется на красную; и вдруг кошкой бросается на Балабанова…
Бледный, большой и грузный, Андрей Петров взял за шиворот Тюльку, и тот сразу обмяк, сжался.
– Ребята, это недоразумение, – вставляет Галимов.
– Иди сюда…
Андрей и Тюлька страшно смотрят друг другу в глаза.
– Ты взял, Тюлька?
– Честно, не я.
Поникла голова, и слезы покатились по щекам Тюльки; он размазывал их грязным рукавом, стоял сжавшийся, смотрел затравленным зверьком.
– Вот что, Балабанов, не брал он твоих денег… поищи их хорошенько в другом месте.
– Ишь ты, русское великодушие… гуманный нашелся. Я бы ему куска хлеба не дал. На мушку – и все!
– В том и отличие русского человека, Балабанов, что он может поделиться последним куском хлеба.
– Я пойду в партком!
– Зачем? Здесь парторг есть.
– Все вы заодно! – Балабанов, скрипнув зубами, хлопнул дверью.
18
В 1946 году на юго-востоке Татарии, в Бавлах, ударил первый фонтан девонской нефти; это с того этажа земной коры, который образовался в палеозойскую эру, почти триста сорок миллионов лет назад. В лесной глухомани, над высокими столетними липами и вязами, поднялись сорокаметровые вышки, загорелись нефтяные факелы. Буровые вышки поднимались всюду: у дороги, в пойме реки Ак-буа, в поле, на склонах гор и даже на огородах жителей Бавлов. Вскоре район расширился, буровые появились в Акташе, Шугурове, в Новой Письмянке, за десятки, сотни километров от Бавлов.
И все это в какой-то степени было связано с ним, с Панкратовым. И не только. Он вспоминал Садыю, какой ее видел в Шугурове, в Новой Письмянке. Она даже не постарела.
Он ходил широкими шагами от двери до окна, от окна к двери. За окном открывалась панорама строительства города, в котором он чувствовал ее дыхание, ее присутствие.
«Жаждущая душа». Панкратов прошел еще и еще, описывая все больше и больше кругов по комнате. Вчера она ему вернула книгу и ничего не сказала о встрече Нового года, а он, большой, сильный и неуклюжий медведь, боялся спросить. Он боялся упустить ее: она может встать и уйти, гордая и недоступная. Сегодня встретились в конторе бурения, в одной машине поехали на строительство нефтетрассы. Как назло, в первые дни нового года ударили морозы, и водолазы должны были в тяжелых скафандрах спускаться через прорубь на десятиметровую глубину и с помощью грунтонасоса и гидроинжектора рыть по дну глубокую траншею для укладки трубопровода.
Садыя беспокоилась за людей. Он беспокоился за сроки. В машине, ощущая тепло, исходившее от нее, он ласково, про себя, называл ее «своей». Это веселило и бодрило. Разговор шел опять о книге, которую она с трудом прочитала.
– Небывалый размах дала революция интеллигенции. Она вылезла из своей скорлупы, шагнула в жизнь; вылезла из тяжелых шуб и надела рабочие фуфайки; правда, наша – это поколение рабоче-крестьянской интеллигенции – не имела шуб… Но наша задача, чтобы чересчур интеллигентствующие снова не залезали в шубы, интеллигентскую скорлупу.
Он был с нею согласен.
– Как важно помочь читателю выбрать книгу, подтолкнуть. Хорошая весть прожектором освещает себе дорогу.
И с этим он был согласен. Потом они говорили о людях, с которыми жили, работали. Никогда еще не было такого грандиозного размаха, такого быстрого роста индустрии. Он слушал ее тихий, мелодичный голос, и от этого в груди было ощущение теплоты и какой-то радости, понятной только ему.
– Меня всегда волнуют люди, – вздыхала она, немного прищуриваясь и смотря на белую снежную равнину, бегущую по обе стороны машины. – У нас здесь схлестнулись десятки характеров, стремлений, всевозможных качеств колхозников, сезонников, людей, отбывших наказание. Здесь все глубже, сложнее, чем у Джека Лондона, когда он пишет о золотой лихорадке. Идет переламывание людских характеров! А город продолжает поглощать сотни новых людей, делая их своими.
Она показывала маленькими кулачками, прижимая их друг к другу, как это происходит, – так бетономешалка, смешивая известку, глину, цемент и песок, дает новое качество.
– Это надо понять! Когда я представляю себе все это как философское обобщение, я поражаюсь тому, что происходит, тому, что мы делаем. Мы прививаем совсем новые качества людям, хотим этого или не хотим. Это новый, большой человек, которым я горжусь. Это исполин-человек, громадища по своей натуре, духовной силе и возможности. Мы не только делаем индустрию, мы еще и школа по воспитанию.
«Школа по воспитанию». Панкратов сейчас вспоминает все, до мелочей, лицо ее, немного задумчивое и одухотворенное большой мыслью о человеке – и глубоко вздыхает.
– Ну а вы? – спросила она его.
– Я?.. Не люблю грязненьких, опустившихся пьяниц, не терплю и молоденьких слащавеньких хлюстов – людей, по существу, одной категории. Из них, по-моему, ничего путного не выйдет. И у меня такие есть.
– Тем не менее шестерни машины крутятся, и человек, попав между ними, не может выйти таким, каким был, факт!
– Не помятым?
– Не осознавшим, ну, не испытавшим на себе чудотворную силу труда.
– Впрочем, я вам верю, Садыя Абдурахмановна, хорошо вы сказали – школа по воспитанию, я добавлю – школа по трудовому воспитанию; такие, как Равхат Галимов, мне нравятся; для него, пожалуй, это уже не школа, а рабочий университет. И я бы вам рекомендовал потом его использовать.
– Буровики у вас, Илья Мокеевич, больное место.
…Панкратова что-то знобило. «Да, она чудесная, редкая женщина… всегда иронически относится к тем, кто ее любит… Ребята, ее… Марат очень симпатичен, люблю его… очень».
Потом, сегодня, они ходили по берегу Камы, утопая в снегу. Пока водолазы штурмовали дно реки, электросварщики соединяли трубы, изолировщики накладывали на них несколько слоев битумной мастики и гидрозола, – они сумели о многом поговорить.
Большие высокие сосны стояли в голубеющих шапках снега; по склону к реке шел ровный настил.
Садыя завязла в снегу, и Панкратов, шутливо потянув ее на себя, вдруг поцеловал в губы; они встретились взглядом, и он прочитал в ее глазах испуг и какое-то удивление.
– Я думаю, что на бюро не вызовете, – улыбнулся Панкратов.
Губы Садыи дрогнули и засмеялись:
– За это следовало бы обсудить на бюро.
И она стала спускаться к реке. Панкратов стоял в неожиданности: «Губы… они яснее, чем глаза, выражали душу. Честное слово…»
Солнечные отсветы искрились, бежали по корке, и чтобы посмотреть на ту сторону, надо было приподнять ладонь и прикрыть глаза.
19
«Настолько он жаждал жизни, что судьба не могла не пощадить его». Фраза, запомнившаяся со студенческой скамьи, наводила на горькие размышления. «А вправду, моя идея – моя жизнь… Неужели судьба настолька жестока – не сжалится…»
Сережа Балашов, придя в горком, сел на то же место, как и в первый раз. Сколько дней он вынашивал свою идею, выстрадал ее в столкновениях с людьми, которым самые ясные доказательства казались нереальными, а уж где там приемлемыми… Город нефти, о котором он мечтал, должен вознести его мужественный юношеский талант… и, может быть, личность его станет интересной, важной для общества. Если его желания, инженерский талант совпадают с необходимостью развития общества, то он становится одной из движущих сил его; важно только одно: чтобы особенности его таланта не только совпали с потребностью общества, но и само общество нашло его талант, не загораживало ему дорогу.
Сережа слышал, что часто случай помогает человеку развернуть свои способности. Он ждал такого случая и почему-то надеялся, что именно сегодня этот случай выпадет на его долю.
Как назло, опять секретарша сказала:
– Бюро. Вы можете пройти в отдел.
– Нет, я только к секретарю.
– Ну что ж. Дело хозяйское.
Нерадостные были думы у Сергея Балашова. Никакого случая не предвиделось. На работе он никому не сказал, что пойдет в горком. Было как-то неловко после слов инженера Лукьянова: «Зря пузыришься, попадешь не под добрую руку Дыменту – расчихвостит, если узнает, что ты по горкомам шляешься. Видишь ли, дело какое – молодость. И ты думаешь, солидные инженеры свои вещи делали когда? В молодости. Потому что ум самый гибкий, а идеи самые смелые. А реализовали? Когда приходило положение, вес. Вот… года, друг, года. С годами будешь солиднее, трезвее – ну и поддержка будет. Полетов меньше, а успехов больше. Вот. Сначала связи, а затем, что тебе богом дано, – таланту дорога».
Не верил во все это Сережа Балашов, да и могла ли верить горячая молодость в брюзжание неудачника, как он думал. Утром его разбудило солнышко, пробивающееся в окно, и над самой серединой окна висела большая тонкая-тонкая сосулька – в январе сосулька! Сережа обрадовался, видя в этом что-то особое, разгаданное в природе, но неразгаданное для него. «Если это счастье…» Он открыл форточку, сломал кончик сосульки и потом съел, как это делал в детстве. «Для меня может быть только одно…»
Все надоело. Все злило. Сережа все же решил ждать до конца – кончится же когда-нибудь бюро. Стал прислушиваться. Рядом какие-то девушки, строители. Болтают какую-то чушь.
– Подходят ребята и говорят: «Ну, девушка, стрелять пришла?» Я говорю: «Да». – «А вы метко, однако, стреляете». – «Почему?» – «Ну уж если вы в Игоря Владимировича попали…» – «А разве в него никто не попадал?»
Балашов отвернулся, усмехнувшись: «Вот дела, и здесь умеют стрелять…»
И вдруг он смутился. Навстречу ему шел Степан Котельников, сердито отчитывая какого-то паренька, все время комкавшего шапку; из-за спины Степана выглядывало знакомое лицо.
– Мы, ваши отцы, может, тоже жили не в ладах, а детей не бросали.
Увидев Сережу, Котельников одобрительно кивнул головой. Балашов встал. Подошел Андрей Петров, открытое, раскрасневшееся с улицы лицо его улыбалось.
– Богатым быть, – сказал Сережа.
– Я тоже еле признал, здоровеньки булы, душа из тебя вон.
– Ты меня подожди, – сказал Котельников, – надо все же парню мозги вправить.
Андрей Петров подсел с улыбочкой:
– Чужая жена всегда красивее, чем своя.
Балашов понимающе кивнул головой и тоже сел. Сидели, перекидывались словечками, и Сережа все рассказал, что наболело на сердце. Может быть, еще и потому рассказал, что Андрей Петров ни разу не усмехнулся, не прервал его.
– Нерентабельно и нецелесообразно строить телефонные станции, как делается это сейчас. Нефтеперегонный завод строит свою АТС, и каждое предприятие – свою АТС… И городу-нужна для общих нужд. Такое параллельное развитие приводит к распылению материальных средств. По-моему, хватит одного узла, обслуживающего как предприятия, так и жилые дома – город… Конечно, здесь надо учитывать условия; для мощных предприятий в крупных городах, с развитой сетью связи обособленные телефонные станции могут быть экономически выгодными; но для города нового во всем необходимо осуществление комплексной телефонизации. Ведь у нас хотят на площадках четырех близлежащих предприятий создать самостоятельные АТС различной емкости, а жилищно-гражданское строительство вблизи их телефонизировать от действующей городской… Только на реконструкцию кабельной телефонной сети требуется несколько миллионов рублей.
Андрей Петров оживился:
– Да что ж ты, браток, затаился?
– Тебе, может, непонятно все?
– Почему непонятно? Кому девка платок завязала, понятно. Как его, Дымент? Надо к Садые Абдурахмановне. Постой… Постой… Кого бояться – правды? Бояться сказать, что прав… что с тобою рядом – жулик? Ты не смотри на меня так. Конечно, жулик, раз идет против нашей правды. Говоришь, три раза приходил?.. Знаешь что! Катюша, разреши, я позвоню.
– Но там бюро.
– Очень важное дело.
Андрей Петров взял трубку, набрал номер:
– Извините, Садыя Абдурахм… Это я, Петров Андрей… Я ждать не могу, на буровую, но я просил бы насчет Тюльки. Начальник конторы бурения снимает его, а зря. Не виноват он, не брал денег! Я и Галимов подтверждаем! В человеке надо видеть лучшее, а Балабанов, он и забыл, когда в себе лучшее видел; а ножку подставить легко, тем более таким, как Тюлька. А мы должны его вытащить. Потом, вы сами помните… Он памятник Ленину ставил. Спасибо. Но это еще не все. Вас дожидается инженер, Балашов его фамилия. Примите, пожалуйста. Он такие вещи рассказывает – прямо душа вон… ведь миллионы рублей!
Андрей Петров отдышался, словно после тяжелой работы.
– Ну вот, душа вон из тебя, а дело до конца довести. Ни одного волоска с Тюльки не упадет, это я, Андрей Петров, сказал. Заходи к нам, в свободное время можно. Что? А… не умеешь пить водку – пей молоко. Ну, держи лапу – я восвояси.
Он крепко пожал Сереже руку; в его рукопожатии Балашов ощутил и силу, и добродушие, и, главное, поддержку. И вдруг Сережа Балашов вспомнил того рабочего, которого он встретил здесь, когда приходил в первый раз. То же простое лицо, широкие плечи и властный, добрый взгляд, – такие люди достигают всего, к чему стремятся. «Так это же был он, Андрей Петров!» – обрадовался Сережа.
* * *
Панкратов нахмурил широкие брови, вертел в руках карандаш, сжимал губы.
– Сроки пуска в действие нефтепровода оттягиваются, – продолжал Ибригимов, – хотя всем ясно, что нефть ждать не может. Панкратов здесь подтвердит, что на фонтанных скважинах ставятся штуцера малого диаметра, чтобы уменьшить приток нефти. А Ивардава каждый раз старается найти какие-то отговорки.
Панкратов молча кивал головой.
Пожилой, с равнодушным взглядом инженер в кожанке щупал свою бородку:
– Мне хочется напомнить, товарищи, то положение, которое было у нас в ноябре. – Он раскачивался всем туловищем в такт своим словам. Это был старый, опытный инженер Липатов. – Для ввода в действие трубопровода не хватало двадцати одной задвижки. Испытание водой трубопровода, согласно техническим условиям, возможно только вместе с врезанными в него задвижками. Я предупреждал. Вода, оставшаяся в трубах после испытания, выталкивается идущей нефтью, но без задвижек вода останется до заморозков, при первых же заморозках – авария. Главный инженер Ивардава хорошо знал об этом. И что же получилось? Сразу же двести восьмой километр вышел из строя. А во что это нам обошлось?
Инженер откашлялся, сел, нервно теребя полу кожанки.
– Замечу, что получение задвижек не решает всего вопроса, – вдруг вставляет Ивардава. Он сидит около железной печки и поминутно греет обветренные руки; Панкратов вскидывает глаза на главного инженера.
– Да, да… нормальная эксплуатация лунингов зависит от готовности трех перекачечных станций.
– А ведь план монтажа и строительства выполнили на тридцать четыре процента, – иронически улыбнулась Садыя.
– Это правда, – согласился Ивардава, – и это главное, что нас держит.
«Мне страшно, как я к ней привязался. Неужели рухнет, оборвется… как близка эта опасность». В глазах Панкратова грусть и удивление, удивление оттого, что все чаще, именно во время таких заседаний, когда он видел Садыю, приходила мысль, что он стоит в жизни перед пропастью, которую обязательно и необходимо перешагнуть. «Я не ставлю цели, и в то же время я не скопец, а нормальный человек…»
– Вас многое держит, – смеется Садыя, – было бы яичко да курочка, состряпала бы и дурочка. Сроки нас не ждут. И мы должны конкретно знать: когда?
Ивардава встает и медленно идет от печки к Липатову:
– Николай Николаевич, дай-ка ту бумагу. Вот наше встречное… Сумеет помочь горком?
Садыя внимательно просматривает бумагу и с мягкой, так нравящейся Панкратову улыбкой кивает головой, – мол, хорошо.
Потом бросает жесткий, неодобрительный взгляд на Ивардаву:
– Помочь кое в чем поможем, а вот сроки опять растянули? – В глазах Садыи усмешка. – Ненужный коэффициент запаса. – Она берет красный карандаш. – А вот так…
Панкратов поджимает губу, а Ивардава, подскочив и выпучив большие рачьи глаза, долго и невнятно что-то бормочет про себя.
– Месяц, – наконец выдавливает Ивардава.
– Без торговли, двадцать дней. Нефть не может ждать.
– Двадцать дней, – облегченно вздыхает Панкратов, а за ним удивленно и смущенно Ивардава.
– Успеют ли? – подзадоривает Ибригимов, в глазах его смешливые огоньки.
– Успеют. На то они и коммунисты.
* * *
Балашов смотрит на Садыю и не верит, что это секретарь горкома. Мягкое, женственное, почти материнское выражение лица, голубые глаза, в которых столько чистоты, и в то же время – морщинки, лучами бегущие от глаз, говорили о том, что человек немало пережил; еще Сережа заметил, когда она улыбалась, на правой щеке ямочку, что молодило ее; и он про себя подумал; «Она очень добрая…»
– Простите. Надо быть немножко настойчивее. Вы же молодой и инженер притом.
Садыя располагала к откровенности. И он, забыв, что в горкоме, снова, немножко путаясь и смущаясь, подробно рассказал все.
Выслушав и записав что-то, Садыя переспросила;
– Дымент?
– Дымент, – подтвердил Сережа. И вдруг начал благодарить, сам не зная почему; – Спасибо, большое спасибо… вам.
И опять эта ямочка, улыбка;
– Не за что. Любите наш дом, заходите, когда трудно будет; и когда на душе легко, тоже заходите.
Сережа выскочил из горкома взволнованный, как будто после исповеди: душу выложил.
У Аграфены глаз наметан: не ускользнуло.
– Иди отдыхать, – ворчит она, – ранняя птичка носик утирает, а поздняя – глазки продирает.