355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Белянкин » Генерал коммуны » Текст книги (страница 15)
Генерал коммуны
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:04

Текст книги "Генерал коммуны"


Автор книги: Евгений Белянкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)

59

С утра Сергей задержался на току. А надо было ехать в управление, к Волнову. До райцентра добрался только в середине дня, и Волнова не застал – сказали, что колесит где-то по району. Тогда Сергей зашел в райком к Батову. Михаил Федорович сидел, широко распахнув тугой ворот гимнастерки. Показал кивком головы на стул – мол, садись. Сам он разговаривал по телефону. Наконец положил трубку.

– Ну, выкладывай, что нового?

Особых дел к Батову у Русакова не было. Колхоз по хлебопоставкам был среди первых. Просто в управлении сказали, что Батов о нем справлялся и просил передать Русакову, когда он появится, чтобы зашел в райком.

– А у меня есть новости, – сказал Батов, – двигайся ближе, поговорим.

Еще вчера в райкоме шли дебаты. После звонка секретаря обкома, просившего район помочь области, мнения на бюро разошлись. Волнов настаивал на разнарядке, а там уж как угодно – можно через колхозное собрание провести, можно и другими путями – «но только, пока будем заседать, время упустим и того, что надо, не возьмем». Романов был склонен поддержать Волнова. Персианов– тоже. Батов думал по-другому: конечно, с разнарядкой дело проще, но вернуться к разнарядке никак нельзя; во-первых, все новые отношения между колхозом и районом останутся лишь разговорами – это сразу поймут председатели; во-вторых, не в разнарядке дело: колхозам сейчас и так выгодно вывести лишнее зерно. Это их доход. Дело в другом, положение в колхозах сложилось неблагоприятное – можно дело так повести, что колхозы окажутся без хлеба…

– Ну что ж, сейчас подчистим, а на полях-то еще хлеб остался, доберем потом, – урезонивал Романов Батова, – другого выхода я не вижу.

Батов помнил предупреждение Еремина: «Я прошу лишь одного – без колхозников ничего не делать».

Как быть? Как помочь области? Неужто прав Волнов? «Еремину что? – говорил он, – Посоветовал, да и все, а проводить в жизнь его директиву нам…»

Решать на колхозных собраниях? Опять прав Волнов. Пока пройдут все собрания, дорогое время уйдет. Приезд Русакова был кстати.

– Сергей Павлович, ты можешь что-нибудь подсказать?

Русаков был в затруднении.

– Если бы председатели знали, что они хлеб еще возьмут, – размышлял он вслух, – они бы пошли на это… А сейчас все боятся, даже те, у которых есть хлеб.

– Задача с двумя неизвестными, – усмехнулся Батов, выжидательно глядя на Русакова. – Может быть, отступить и пойти на разнарядку? Срочно вызвать в райком, объяснить по-человечески – поймут же люди. Не раз понимали…

– Вот поэтому-то и нельзя этого делать, – покачал головой Русаков. – Поймут, допустим, председатели. А колхозники – все ли поймут?

– Ну и собрания, если ставить этот вопрос ребром, – тоже формальность.

Русаков оживился.

– Нет, не прав Волнов. Все же нужен разговор с колхозниками, Михаил Федорович. Без всяких разнарядок, без всяких приказов. Нужен разговор начистоту, вот такой разговор, как у нас с вами Откровенный. Люди поймут, что это надо, – а народ умен! Хлеб можно дать за счет прироста за два-три дня… Коли дожди не льют – дело в людях. Просто дожди расхолодили. Все равно, мол, хлеб пропадет… А вот преодолев такое настроение, взять хлеб.

Батов с вниманием слушал. Приподнялся, вышел из-за стола

– Что изменилось в нашем колхозе? – продолжал Сергей. – Техника та же. И те же возможности, что были. А дело в общем-то идет лучше. Доверие к себе почувствовали. Чернышев теперь чуть что, к рядовым колхозникам: а как ты думаешь, Иван Иванович? Пойдет дело, если мы вот так решим?

Михаил Федорович, я так думаю: решения-то принимаются для умных людей: иначе ничего не стоит превратить все в крайность. Так что сейчас, потрясая разнарядкой, можно лишь озлобить. А когда колхозник сам понимает, почему он идет в поле, и сам хочет этого – это уже, Михаил Федорович, – вера в идеалы. Я немного торжественно говорю, но сейчас главное – поднять сами идеалы колхозной жизни, то, ради чего колхозники стали колхозниками…

– Верно, очень верно, – согласился Батов, – иной раз крутимся в центре такой орбиты, как планы, и забываем, ради чего все создавалось, забываем, сколько пота и крови наши отцы и братья пролили…

– А ведь до войны, в тридцатых годах, – продолжал Русаков, – колхоз красное знамя ВЦИК держал, на Халхин-Голе боевой полк шел опять под нашим знаменем, которое ему колхоз вручил. Можно создать музей боевой славы людей наших, фронтовых, а можно создать музей и боевой славы колхоза – тогда какая-то Дунька или Хорька, что сейчас восемьсот трудодней выработала, вдруг станет Евфросинией Петровной, потому что музей колхозной славы не может пройти мимо этого, – Русаков поморщился и неожиданно тихо добавил: – Не должно быть того, не допустимо это, чтобы историю нашего колхоза, как стежку-дорожку снегом заметало…

– Я помню старые годы, – сказал Батов. Тихая грусть пробежала по его лицу: годы, годы… – Двадцать восьмой год. С райкомовцами мы, комсомольцы, поехали организовывать колхоз в село Чистые Пруды. Как сейчас помню – торжественная обстановка, знамя… Большинство в тот вечер записалось в колхоз, улыбки помню, долгие разговоры о новой жизни. Ну, сомнения, конечно, были. Потом пели Интернационал… А в поздней ночи запылал дом вновь избранного председателя… Через месяц в другом селе от ножевых ран погиб мой друг… Трудную дорогу прокладывала себе коммуна.

Марья Русакова от колодца с водой шла. Глядь, Катенька Староверова – сердце так жаром и обожгло. Уйти бы – не повстречаться, а куда уйдешь, если Катенька увидела и бежит навстречу.

Поставила ведро с водой.

«Что ж я ей скажу?»

А Катенька, как бежала счастливая, розовощекая, так на шею и бросилась.

– А мне Иван письмо прислал, – запыхавшись, тараторила. – Пишет – не могу без тебя, Катенька, больше на свете жить. Приезжай – поженимся. – Катенька целовала тетю Марью, говорливая в своем счастье. – А еще пишет: комнату снимем…

– Постой, постой, – спохватилась Марья. Ноги у нее подкосились. И побледнела вся: не упасть бы.

– Что с вами, тетя Марья, что с вами?

– Подожди, Катенька, дай отдышаться – это сердце мое от радости сжалось. Говори, говори, Катенька – что дальше-то?

60

То, что передала по секрету дочка, для Марфы давно не было секретом. Ждала она этого – ну, не сегодня, так завтра… Знала, что придет это времечко, придет, когда дочь виновато, с какой-то особой тревогой в глазах, будто случайно, прижмется к щеке матери и, обняв, ласкаясь, будет заглядывать в материнские глаза.

– Ну что? Говори, что у тебя? – сердце матери в напряжении, в предчувствии. И хотя давно догадывалась, в чем дело – так уж устроены матери, – Марфа, стараясь быть спокойной, делала вид, что ей непонятна необычная ласка дочери. – Ну, говори, что у тебя?

– Мамочка, да ты все знаешь, мамочка…

Закрывшись, сидели мать и дочь на кухне; и закрываться-то не от кого: самого дома нет и раньше обеда не придет. Но все ж – мало ли кто зайдет. Чужие свидетели для этого дела не нужны.

– С отцом уж поговорю, – таинственно заверила Марфа дочку. – Не беспокойся. Вот придет, я им займусь. Ты иди, погуляй с подружками, милая. А я вздремну часок, да подумаю, как все лучше сделать; мне отец как раз кстати нужные слова говорил – может, и пригодятся…

Катенька выпорхнула из дому, а Марфа тем временем на лежаке, пригревшись, будто дремала, прикрыла глаза; да и мог ли прийти сон, раз свалилось такое на голову – не то беда, не то радость. Наверно, все-таки радость. И Кузьма-то, Кузьма – после того посещения Русаковых и вправду подобрел к ним. Вчера снова завел разговор о своей неправде.

– С Павлом-то Русаковым на фронте на всю жизнь в дружбе клялись. А ведь Павло честнее меня оказался. Он и в могилу за правду ушел, сгорел на общественном, так сказать. Мучаюсь я – зря я врагом-то своим его нарек. Я даже и не знаю, как это получилось, прямо заблуждение какое-то!

– Заблуждение, истинно, Кузьма, заблуждение, – обрадовалась Марфа. – Ведь говорила тебе – подумай, Кузьма, зачем на своего-то серчать – на фронте, мол, вместе были, и я с Марьей здесь-то старалась все вместе…

– Вот и сын Сергей у него разумный, в отца. Про младшего ничего не знаю еще, молод. А семья-то хороша. Вот что я тебе скажу, Марфа, – стыдно мне перед Марьей: не пронес я эту дружбу с Павлом через всю жизнь-то. Может быть, помощь моя была нужна или совет…

Думая о Катеньке, Марфа вспоминала сейчас до словечка исповедь мужа. Как бы тебя, старый, на крючок поймать!

– Нет, Марфа, теперь этого не поправишь: так и умру я с тяжестью на сердце.

– Да будет тебе, отец, – этими словами увещевала его Марфа. – Все пройдет. Ни ты не виноват, ни Павел. Время такое суровое было. А душой-то мы Русаковых любим…

…К приходу Кузьмы Марфа была на ногах. Кузьма, придя домой, первым делом потребовал обедать.

– Сейчас, отец, сейчас, – Марфа забегала, заюлила перед мужем. – Сию минуту. Щи подогрею – они горячие-то вкуснее, сметанка есть, ты ведь любишь горячие со сметаной…

Кузьма пошел к умывальнику, долго растирал лицо мохнатым полотенцем.

– На завтра мне лошадь обещали. За хворостом поедем.

– Поедем, поедем, – лебезила Марфа, – у меня завтра других дел нет. Вздремнуть до тебя я легла, да не уснуть – что ты мне вчера о Русаковых-то говорил, отец, совсем запамятовала – Сергея Павловича встретил, что ль?

– Да нет. Не потому.

– А я к Марье собираюсь все сходить.

– Я тебе давно наказывал: сходи, сходи.

– Все дела, отец, чай не под одной крышей живем – все дела несусветные. Щи-то вкусные?

И вдруг Марфа выпрямилась, осанистее стала, плечи, что девичьи, и лицо мягкое, округлое, с задорными глазами, и куда морщины подевались.

– Ты вот говорил, как беду непоправимую поправить, да чтоб совесть чиста была – так вот не суди, отец, если я тебе дело скажу…

Кузьма ложку со щами задержал, смотрел на Марфу непонимающе – какое дело?

– Катенька и Иван Русаков с детства вместе. Считай, что обручены – пусть хоть они родительскую дружбу продолжат.

Кузьма с минуту помолчал.

– Да я что – против, что ль? Я не против. Мы свой век откуковали – теперь другим жить. Молод он. Но ежели для них союз – и радость, и счастье… – И Кузьма подвинул к себе миску со щами.

– Вот и я думаю, – хитрила Марфа, – у каждого своя судьба. У них тоже своя – добрая судьба-то. Я верю.

– Да ты не тяни, скажи прямо, – вдруг взъерошился Кузьма и бросил ложку. – Чего крутишь-то? – И Кузьма строго вскинул брови на Марфу.

– Да что ты, я тебе сейчас каши положу. Да что ты, – отмахнулась от Кузьмы Марфа. – Не кручу я. Иван письмо прислал, а Катенька мне его отдала – доверяет матери-то. Тебя она, старого, стесняется…

– А что там в письме-то? Дай прочту…

– Да ты ешь, ничего особого, потом…

61

С Хопра шла туманная сырость. Небо как обычно заволочено, только изредка кое-где пробиваются бисерные звездочки.

Вдоль Лягушовки, с трудом обходя лужи и с лихостью пьяных отбиваясь от собак, важно и в обнимку шествовали двое. Один из них был ростом пониже, приземистее и головастее; он силился обнять дружка за плечи, но рука непослушно сползала, и это его злило; размахивая правой рукой, как саблей, он поминутно хрипло кричал на всю улицу:

– Ты меня не знаешь, Аркаша! Вот и не знаешь! Ради дружбы я способен на все…

И низенький тяжелыми клешнями рук вцепился в пиджак дружка.

– Нет, ты подожди, ты не уйдешь – иначе обида на всю жизнь, понял, на всю жизнь…

– Да что ты, Степаныч, ну что ты!

– Ты еще не знаешь, Аркаша, какой я обидчивый!

…Два комбайнера застряли посреди улицы – Аркадий Шелест и Николай Степанович Бедняков. И были они, как сказал бы председатель Чернышев, «в легком опьянении».

Закончили друзья сегодня последний участок пшеницы, что со стороны зыбинского клина, и после работы Бедняков силком утащил Аркадия отметить это знаменательное событие. Под белой березкой у мостика, что на въезде в Александровку со стороны Сухого Куста, в маленьком ларьке (на местном языке – ресторанчик «Белая береза») купили за неимением другого напитка «Зубровки» и тут же, закусывая колбасой, конфетами и черствым хлебом, случайно оказавшимся у продавщицы, как говорится, отпраздновали.

– А скажи, Аркаша, разве не герои мы? Смахнули пшеничку! И дождичек нипочем. Смахнули, а?

– Смахнули, Степаныч, – соглашался, кивал головой Аркадий, – чего уж тут.

После плотного трудового дня и тридцатиградусной настойки Бедняков сразу захмелел.

– Скажи, Аркаша, по совести скажи: ведь верит мне Русаков? – И Бедняков правой рукой с лету рассек воздух. – И Чернышев, хоть и хитрая бестия, тоже верит. Кто настоял косить на прямую? Я. Колхоз с хлебом? С хлебом. Кому орден, Аркаша? Тоже мне.

И Степаныч расплылся в блаженной улыбке.

– Умею я работать, скажи, Аркаша?

– Умеешь, Степаныч, чего там, умеешь. Да только небось тебя жинка заждалась. Как-то нехорошо, встали посреди улицы, что столбы телеграфные. Как-то нехорошо, Степаныч…

– Жинка, говоришь, ждет? Жинка у меня умница. Вот день не приду – она ждет. Потому что я для нее – все… Пойдем ко мне. Все, что у нас есть – на стол. Вот какая жинка. Водки? Водки. Грибочки? Огурчики? Это мигом. Капустку? Сообразим…

– Мне пора, Степаныч…

– Нет, ты никуда не пойдешь. Ко мне пойдешь – огурчики, грибочки… Сейчас сообразим. Жинку в погреб – подавай, баба, кваску. – И правая рука Беднякова опять рассадила воздух. – Холодненького! Для моего друга. У жинки моей все нараспашку… Ты мне, Аркаша, теперь друг на всю жизнь!

Но тут в самый торжественный момент объяснения, когда Степаныч бил себя в грудь и клялся в дружбе на всю жизнь, раздался недовольный и зловещий женский голос, заставивший Степана вздрогнуть.

– Николай! Опять нализался?!

Бедняков опешил. Рука его снова взметнулась со всей силой вверх, со свистом рассекая воздух, будто сабля. Но тут же, не описав полной дуги, упала вниз и повисла беспомощно.

– Думаю – он в поле, а он тут как тут – языком улицу расчищает.

– Ну да, да, здесь я, – неожиданно робко и послушно отозвался Бедняков. – Ты, Аркаша, заходи ко мне… в любой день… Не сегодня, так завтра…

У Степаныча сразу и голова вроде бы посвежела – не то от прохлады, не то от окрика жены…

– До свидания, Степаныч, – поспешил уйти Шелест от греха подальше…

– Жинка моя больно голосиста сегодня. – Оправдывался Бедняков. – Знать, поздненько с фермы пришла. Усталость – она бабу не красит.

– Завтра увидимся, Степаныч.

– Мы с тобою еще таких дел наворочаем! – и Бедняков полез на прощание целоваться. – Я тебе сказал – значит так и будет. Степаныч сказал – так и будет.

– Я тебя долго буду ждать? – нетерпеливо спросила женщина.

– Да будя, не глухой! – Бедняков недовольно, стыдливо сморщился. – Ты думаешь, Аркаша, я ее боюсь? Вот сейчас пойдем ко мне, Аркаша!

– Нет, нет Спать, Степаныч, спать. Завтра будет день.

– Ты хорошо гутаришь. Но я ее ни капельки не боюсь! Вот честное слово…

И Бедняков еще раз хотел обнять и облобызать Шелеста, но тот легко отцепил руки Степаныча и весело подтолкнул его вперед.

– Иди, иди.

Правая рука Степаныча взлетела вверх и опять повисла плетью. Бедняков, спотыкаясь, заковылял к своему дому.

А Шелест, скользя по тропке, тем временем спустился по крутоовражью к речке, в душе посмеиваясь над тем, как легко пьяному клясться в дружбе на всю жизнь. Пригоршнями зачерпнув воду с запахом травы, поливал себе лицо и фыркал от удовольствия. Остатки хмеля проходили. Вода лилась за шиворот, щекотала, обжигая прохладой согретое рубахой тело.

Шелест выпрямился и шагнул в темноту.

– Ай! – испуганно раздался девичий знакомый голосишко.

– Не кричи, не съем, – спокойно сказал Шелест.

– Это ты, Аркаша?

– Кто здесь шляется?

Сначала появилась неясная темная фигурка, затем она приобрела знакомые очертания, и Аркадий узнал Катеньку Староверову.

– А я не шляюсь. Я – вспоминаю. Старое. Вот скучно стало – я и вспоминаю.

Шелест расхохотался.

– Ну-ну. Вспоминай тропки-дорожки, где с Иваном любовь крутила…

Вылез из-под кручи на улицу Шелест, во рту – солено, на душе горьковато. «А Катенька Староверова хороша стала… Ну и растут же девчонки, как грибы, глядь – и невеста…»

И в первый раз Шелест подумал о себе с обидою.

«Жениться надо. Засиделся ты, Аркаша, в девках».

62

На правлении колхоза – сыр-бор. Русаков настойчиво доказывал, что Хорьку необходимо отметить за добросовестную работу. Правленцы были против – а стоит ли? Путается с мужиками…

Еще свежо было в памяти недавнее событие. После того как Хорька не стала принимать Остроухова, тот подошел к ней у сельмага и при всем честном народе с размаху ударил по щеке.

Покачнулась, побледнела от обиды Хорька, но ни одной слезинки не уронила; снесла все – и пощечину, и насмешку тех, кто был свидетелем; хоть и набросились на Остроухова и обругали его, но осудили Хорьку: не принимай чужого мужика, не крути, не сманивай; и было кое у кого удовлетворение: мол, поделом тебе, Хорька, поделом!

Через неделю пьяный Остроухов катался в ногах – умолял, признавался, что приревновал к Тимохе Маркелову.

Боясь, что Остроухов будет дебоширить, Хорька сделала вид, что простила, но с тех пор Леонид для нее стал окончательно ненавистен.

А в правлении дым коромыслом, сыр-бор.

Русаков стоял на своем.

– Согласен, – говорил он. – За Хорькой числятся грехи. Но ведь и заслуга есть.

– А чего больше? – бросил реплику Мокей.

– Если у тебя есть весы, на которых взвешивают достоинства и недостатки, давай их сюда.

– Весы… Душа взвешивает, разум…

– Ну вот-вот, – подхватил Русаков, – я и взываю к вашему разуму и к вашей душе.

– Здорово поймал меня, генерал, – засмеялся довольный Мокей, заулыбались и другие.

– Никто не знает, какая раковина будет жемчужиной. Но вот вводится в раковину крошечная крупица, и эта крупица обрастает перламутровыми слоями, и раковина становится жемчужиной. Кто знает, может быть, наше поощрение Хорьки и станет той самой крупицей.

Хоть и с трудом, но большинство согласилось: Хорьку следует подбодрить премией.

Первым известие о премии принес Остроухов. От него пахло перегаром, под глазами синие круги.

– Помирать собрался, Хорька. И внутри все крутит, ох, как крутит, – тошно мне от этакой жизни. Надо б премию твою обмыть…

– Пить надо поменьше, и крутить там перестанет, – зло бросила Хорька, – а премия меня не волнует, дадут – не откажусь, не дадут – к тебе занимать не пойду.

– Маменька ты моя, Хавронья, родненькая, да ты сознательной становишься, Хорька; тебя хоть в правление выдвигай – а то и повыше…

Хорька накинула ватник, подвязалась шерстяным платком. Заострилось недоверчиво лицо, насмешливо бегали большие красивые глаза.

– Мне на курятник пора. Когда-нибудь потом докончишь свое представление.

– Хорька, со мною не шути!

Но Хорька распахнула дверь.

– Давай, выходи, закрывать буду. Мне идти пора.

Все чаще доверяла Хорька свои секреты Аграфене. Задав корм курам, садились они на соломе, и Аграфена рассказывала, как в свои далекие девичьи годы полюбила Семена, как будущий муж обхаживал ее – своенравная была, не хуже тебя, Хорька, и как росли сыновья, и какая это радость – материнство…

Не то Аграфены слова помогли, не то еще что-то, но пробудилось и в Хорьке материнское чувство.

– Ребенка, Аграфена, хочу. Как увижу маленького, голопузого – так сердце кровью обливается. Очень уж хочу. А то сны все странные: стоит он передо мной в одной рубашонке, животик вперед выпятив, а я на него штанишки напяливаю… А потом поцелую и говорю – ну, иди…

– Тут вера, Хорька, нужна – в то, что ты его вырастишь… Вот что я тебе скажу по правде нашей бабьей. Не от Леньки Остроухова жди ребенка, а от того, который и в тебе человека найдет… А что Остроухов? Кобель!

Все чаще по ночам вскакивала Хорька в холодном поту, сны мучили, грудь теснило волнение. Полусидела на деревянной кровати, что от матери осталась. Немного успокоившись, засыпала, чтобы утром встать и снова идти на курятник.

63

Торжественно на колхозном собрании в клубе. Кроме своих, собравшихся на этот раз очень дружно, было много гостей из других районов. Колхоз был именинником. Под звуки оркестра Чернышев принял переходящее Красное знамя. Василий Иванович растрогался, толково двух слов сказать не мог. То ли от того, что торжественности было много, то ли от того, что не понял сразу маневр Русакова на уборке, мешал ему, а он все-таки спас урожай. Колхозники ходили с красными ленточками в петлицах, словно в годовщину Октября.

– Коноплева Хевронья Семеновна! – позвал председатель и заявил всему залу: – Честно поработала, хорошо! Даже отлично! С цыплятами, как дитятами. – И к Хорьке: – Вот тебе, Хевронья Семеновна, получай, – и вручил Коноплевой шерстяной отрез на костюм.

Заалевшая, гордая Хорька прошла на свое место, села, неторопливо одернув платье.

«Честно, хорошо, отлично…» Теплом веяло от всех этих слов и от каждого в отдельности. И растаяла душа Хорьки, еле держалась, чтобы не заплакать. Сердце у женщины не каменное, могла бы и заплакать, что ж из этого? Слезы радости, не слезы горечи. Но не заплакала Хорька. Сдержалась.

Когда кончилась торжественная часть, Чернышев взял слово:

– Итак, дорогие товарищи, несмотря на плохую погоду, колхоз выполнил свои обязательства. Сдал хлеба столько, сколько положено. А теперь нам надо по-хозяйски прикинуть. Слушайте внимательно и соображайте. Если мы сдадим сверх плана хлеб, то положим в колхозный карман хорошую сумму. А деньги нам вот как нужны! – и Чернышев провел ребром ладони по горлу. – Возможность дать хлеб сверх плана у нас есть. Вот и получается: сами не будем в накладе и государству пособим. А государству помочь нынче тоже вот как нужно, – и снова провел ребром ладони по горлу. – Сами видите – год выдался трудный, неблагоприятный. Вот и рассудите. Вопрос, так сказать, экономический. И государственный.

По залу прокатился легкий шумок.

– Ну, кто же первый будет говорить? – спросил Русаков. – Не стесняйтесь, у себя дома, так и давайте будем по-домашнему.

Колхозники переглядывались, одни молчали, другие перешептывались. Русаков хорошо понимал эту тишину: мол, опять по нашу душу, а спрашиваете так, для проформы. Но и еще что-то сдерживало людей. И в этом было новое. Раньше, не стесняясь, высказывали свое несогласие, свое несогласие с разверсткой, но что было делать – везли сверх плана.

– Раз все молчат, тогда я скажу по-домашнему, – к сцене пробирался редко выступающий и малоприметный в колхозе Леонтий Гаврилов.

– Деньги, председатель, вещь добрая, но хлеб и того лучше. Деньги не съешь, а без хлеба…

Эти слова словно сгустили тишину. Перешептывание прекратилось. И трудно было понять, согласны люди с ним или несогласны.

– Вот я и думаю, – продолжал Леонтий. – Пусть хлеб полежит у нас. Он всегда деньги. А раз он лишний, куда же денется, отдадим государству попозже, – и в напряженной тишине Леонтий пошел к своему месту.

– Дай мне слово, Сергей Павлович! – крикнул Шелест.

– Говори, только поднимись на сцену.

– Я и отсюда скажу. И тоже по-домашнему. Слушал я… И мне, не знаю, как вам, товарищи, было стыдновато. Так раньше кулак рассуждал. Ну его еще можно как-то понять – набивал кубышку. А мы – колхоз. Государство помогает нам поднимать хозяйство. Оно надеется на нас, на наш хлеб.

Люди зашушукались, где-то заспорили.

– Тише, товарищи, – просил Русаков, – Продолжай, Шелест.

– Что продолжать, главное я сказал. Впрочем, добавлю. Раз хлеб лишний у нас есть – надо сдать его дополнительно. Почему? Во-первых, у нас просят. Понимаем – почему просят… Во-вторых, это выгодно. Вот теперь все.

– Кто следующий хочет высказаться? – спросил Русаков.

– Я еще не сказал, – поднял руку Мокей и зашаркал своим протезом к сцене. Речь свою он начал на ходу: – Люблю политические речи, а речь Шелеста – политическая. Это он здорово поддел… С его словами добрыми и на лету подохнуть можно. А мы, глянь, Сергей Павлович, живы.

Зал засмеялся.

– А что тут смешного? Хлеб это политика, как пишут в газетах. Только вот председатель у меня недавно ключи от амбаров позабрал, будто они и не общественные, а личнособственные…

– Так его, Мокей! – засмеялись в рядах.

Мокей продолжал:

– И вот еще о чем я думаю. Леонтий, может быть, тоже прав – одну корову без конца доить не стоит… Все мы да мы… Надо и прочие колхозы потрясти так же вежливо.

– Так ты «за» или «против»? – спросил его Чернышев.

– Будто не понимаешь? – пожал плечами Мокей. – Я сказал на твой лад.

Колхозники захохотали: вечный «дипломат» Чернышев получил достойный «дипломатический» ответ.

– Понятно, ступай. Мог бы и без шутовства обойтись, – усмехнулся Чернышев

После Мокея с «речами» вышли Демкин, Бедняков… И они были не против дополнительной сдачи, но всем хотелось бы знать возможности колхоза.

Чернышев надел очки, порылся в листочках и стал бросать в тишину цифру за цифрой, сопровождая иные одобрительным словом: «ну здесь мы постарались» или «неплохо выглядит».

– А разнарядка какая? – крикнули из зала.

– Нету разнарядки, – ответил председатель, – сами решайте, сколько вывезти.

Все зашумели, заговорили.

– Что, непривычно?

В передних рядах загадочно притихли, в задних – захохотали.

– Еще бы?!

– А правление сколько решило?

– И правление не решило, – ответил Чернышев. – Пусть каждый выходит и называет цифру.

Зал опять притих, но уже было видно: все согласны дополнительно сдать хлеб и ждали только общую цифру. Чернышев назвал.

– Пусть так и будет! – выкрикнул кто-то.

– Для полного порядка давайте голосовать, – предложил Русаков. – Кто «за»?

Легко, словно сбросив с себя непосильный груз, люди подняли руки.

– Кто «против»? Никого. А ты, Леонтий, с чистой душой голосовал?

– Да я и сразу-то был не против. Уж очень приятно видеть, когда амбар полон хлеба. Вот такая речь и получилась.

– Понимать надо: хлеб – политика, – не выдержал Мокей.

Зал засмеялся, захлопал в ладоши.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю