Текст книги "Генерал коммуны"
Автор книги: Евгений Белянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
51
Мокей сгребал крепкое янтарное зерно. Бежало оно сквозь пальцы, что вода. Запах мягкий, душистый, полевой. Брал янтарь дрожащими руками, держал в горсти – и светлело заскорузлое, обожженное солнцем и ветрами лицо, разглаживались серые, неуютные морщины, что под глазами, и на лбу, и на щеках, не к добру примостившиеся. Любит Мокей водить рукой по вороху зерна – ощущать каждое зернышко. А потом еще раз взять пшеницу в руки – сдуть легкое негодное зерно, случайную полову. Вот они – плотные, крепкие янтари – как не похвалиться! Наша, александровская! Не хуже кубанской, а то, может, и лучше!
С тех пор как Мокей Зябликов взял на себя официально обязанности заведующего током и на пчельнике заворачивала его помощница Валька Требуха, он, по ехидному мнению Тимофея Маркелова, как пчеловод «деквалифицировался».
– А ну? Ну-ка, повтори, что ты сказал? – напирал на Тимоху Мокей.
– Деквалифицировался, говорю.
– Дурак, сам ты деквалифи… – И Мокей, поперхнувшись и откашливаясь до слез, пока ему не постучали по спине, под общий смех изругал Тимоху более простыми и привычными словами. – Сосунок ты.
После ссоры с Тимохой Мокей, обиженный, плелся вдоль тока. Но когда Мокей рассержен, глаз его делается острее и зорче – всякое упущение, всякая неполадка оказывалась на прицеле. И спуску Мокей тут уж не давал. Даже жинка Мокея жаловалась бабам – мол, когда Мокей злой – хуже дурной мухи: ко всему прицепится. Иной раз и скрыть от него что-нибудь вздумаешь, а он, глядь, все увидел – вот бестия!
Мокей последнее время вообще частенько бывал не в духе, а потому на току воцарился порядок. Даже ночью запрягал Мокей свою конягу – Стрепета – посты проверять. Жена ворчит: «Аль тебе дома тепла нет?» – «Уже согрела, – съязвит Мокей. И добавит: —Да и нечем тебе греть, старая, угли-то потухли, один дымок».
– Охальник ты… – Жена в обиде укладывалась спать.
– А ты рукой не маши, небось еще пригожусь, – Мокей ковылял к своему Стрепету, неторопливо покачивающему во дворе головой и мирно жующему с охотки сено, вязанку которого бросил ему, оторвав от своей коровы, Мокей. Этого, конечно, не знала жена, иначе вряд ли пришлось бы сказать Мокею, что угли, дескать, потухли.
За усердие даже Чернышев похвалил Мокея:
– Кто это придумал этакую штуку, Мокея на ток послать?
– Вы, Василий Иванович!
– Давно бы его на ток, – улыбался Чернышев. – Ну и силен, собственной курице голову отрубит, если на току поймает.
– Собственной не собственной, а Акульки Демкиной прикончил, не посмотрел, что Тихон свирепый…
Пришла та Акулька на него жаловаться, а он, Мокей, грудь вперед, что воин: обида, говорит… Возмещения убытка, баба, требуешь? Так в суд подавай. А мы с тебя за потраву возьмем. Вот тебе и Мокей Зябликов!
– А главное, пчелам без него легче дышится, – пошутил кто-то.
…Греб Мокей жилистыми руками янтарное золото, глубоко вдыхал полевой аромат. «Хорош настой, ничего не скажешь…» И не обращал Мокей никакого внимания на шофера и грузчиков, толпящихся тут, рядом, и ждущих окончания священнодействия.
– Дядя Мокей, так вот же записка самого Чапая.
– Знаю. Не дам зерно, вот и весь тут сказ, – спокойно резал Мокей. – Давай все по форме, накладные и так далее, понял. Председатель не хозяин, пусть правление собирает. А там решим – будем возить по запискам или не будем. Взяли моду…
– Брось, Мокей! Думаешь, если ты теперь «зав» прозываешься, то и в самом деле власть имеешь? Как был пчеловод, так и остался. Вот приедет Чапай, посмотрим, как будешь порточки подтягивать…
Мокей упрям.
– Прошу не грубить. И давайте-ка убирайтесь отсюда подобру-поздорову.
Мокей не спеша, тщательно навесил увесистые замки на амбары и сторожам строго-настрого приказал: гнать без него всех в шею от ворохов, что под навесом. Помялись-помялись грузчики, залезли в кузов.
– Ты нам за холостой пробег еще заплатишь, пчелиный зав…
Мокей ужинал, когда Чернышев подкатил на своей «Волге».
– Милости просим, – увидев на пороге председателя, залебезил Мокей. – Баба, ну-ка стопочку, угости председателя.
Чернышеву не до стопочки. Обругав Мокея, тут же потребовал ключи от амбаров, пообещал из трудодней вычесть за холостой пробег машины. Сопротивляться да время тянуть – бесполезно. Молча бросил Мокей Зябликов ключи. Упали со звоном, и этот звон горечью отозвался в ушах Мокея.
– Мне что, хоть весь колхоз возьми, на, – и Мокей тоже пустил горячее словцо.
– Уважь, Василий Иванович, – некстати вошла с рюмкой Зябликова, – откушай, Василий Иванович.
– Да замолчи ты! – рявкнул на нее Мокей и, срывая злобу, пнул ногой случившегося здесь кота.
Провожать председателя не вышел. А когда фары председательской машины потухли за окном, Мокей подпер руками лицо и так долго и молча сидел за столом. К ужину не притрагивался, хотя подана была его любимая рассыпчатая картошка с огурчиками и даже стопочка. Посидел-посидел в задумчивости Мокей, взял стопку – хватанул сгоряча, не крякнул даже по привычке, что означало бы – пошла хорошо. Не закусывая, зашаркал в горницу. Притихла и жинка – не время тревожить Мокея. Молча ушла на кухню и сидела там.
Потом уж Мокей позвал ее из горницы негромким голосом. Вошла. На неразобранной кровати поверх одеяла лежал Мокей, свесив с кровати здоровую ногу и разбинтовав культяпку, медленно, с тупым остервенением растирал ее.
– Потри мне, Мотя. Может, полегчает.
52
День секретаря райкома никто никогда не расписывал по часам, здесь один распорядитель: партийная ответственность… «Перетерплю»… «Потом отдохну»… «Вот уберемся, тогда и легче станет» – такими словами не раз успокаивал себя Батов, а на деле получалось, что забывал и о сне, и об отдыхе, и о времени вообще. Выдастся час – можно, пожалуй, полежать прямо в райкоме на диване, да разве сумеешь? Глядишь, телефонный звонок… А к первому по мелким делам не звонят. Вот так – день за днем, страдная пора не ждет.
Вот уже третий день Батов вел телефонные надоедливые разговоры с областью, доказывал в десятый раз, что райком в конфликте Русакова с Волновым разобрался по справедливости.
Но вопрос теперь был даже не в Русакове. Вопрос был в том, что Батов, по мнению некоторых людей в области, перестал считаться со специалистами сельского хозяйства, решил, что сам всему голова.
После одного такого разговора Батов вызвал завотделом Персианова и попросил его подготовить бумагу с характеристикой Русакова: обком требует. Персианов уже знал – слушок прошел, что над Батовым сгущаются тучи. И никак не мог понять Михаила Федоровича: неужто стоит из-за какого-то Русакова копья ломать? Таких агрономов, как Русаков, по белому свету…
– Михаил Федорович, а как быть с заявлением на Русакова?
– Каким? Я ничего не знаю.
– Поступило на днях. Завклубом там сбежал из колхоза из-за Русакова.
– Кто заявил?
– Да житель один. Можно понять – тоже колхозник.
– «Можно понять»… – повторил с презрением Батов. – Это что же, опять анонимкам будем ход давать? Будьте любезны, никогда мне не говорить о них!
«Больше бы верил сигналам – не стоял бы о тебе самом сегодня вопрос!» – подумал Персианов о Батове.
Батов уехал в колхозы, но на другой день его догнала телефонограмма – вызывали в обком.
– Не могу, – ответил Батов, узнав, что разговор опять пойдет о Русакове. – Я сейчас нужен здесь. Два-три дня решат хлебоплан в районе.
К Батову приехал второй секретарь райкома Романов. Он еле пробрался на «газике», плащ его насквозь промок и был в грязи,
– Михаил Федорович, – волнуясь, попросил Романов, – давайте я здесь останусь, а вы поезжайте. Неприятная каша заварилась. Вам надо быть в обкоме.
Слушая Романова, Батов ловил на себе его взгляд, полный тревоги и доверия, и думал о том, что действительно вопрос становится в чем-то и личным, и ему, пожалуй, надо бы выехать…
– Хорошо, – сказал он и стал натягивать охотничьи сапоги.
Но ни в этот и ни в следующий день Батов не выехал. Позвонил в обком. И выслушал в общем-то обидные слова…
По-видимому, в обкоме истолковали его неповиновение как неуверенность в своей правоте.
…Как бы ни относился храбро к мелочам жизни человек, ничто не проходит бесследно… После телефонной беседы с обкомом Батов почувствовал в сердце боль. Помассировал грудь – вроде прошло, но не надолго.
В сини над полем появились белые паутинки. Иван Русаков, подпрыгнув, попытался поймать одну из них. Белая ниточка высоко взвилась над головой, и Иван, стоя на помятой машиной стерне, с жалостью провожал взглядом едва заметные паутинки. Они проплывали над комбайном, на котором он проработал лето и на мостике которого теперь возился Тимоха Маркелов. Увидев, что Иван еще здесь, Тимоха приподнялся и дружески крикнул ему:
– Когда уезжаешь?
– Сегодня, – Иван Русаков пошел к мотоциклу.
Со стана шла девушка. Иван в ней узнал Катю и ждал, когда она подойдет. Катя смело вспорхнула на багажник.
– Не гони сильно, Ваня, дух захватывает.
Дома у Русаковых были лишь свои. Особого провожания закатывать не думали. Но, словно сговорившись, неожиданно заявился Мокей, а за ним и Бедняков.
– Никак Иван уезжает, Марьюшка, – опечалившись, протянул Мокей.
– Уезжает.
Мокей одобрительно кивнул и, выпятив обветренные толстые губы, потянулся за кисетом, – хорошее дело, учиться.
За Мокеем и Бедняковым к дому Русаковых потянулись и другие соседи. Прямо из бригады прискочил на своем мотоцикле Шелест. Так что когда появился с Катей из проулка Иван, провожающих на крыльце Русаковых было предостаточно.
– А жаль все-таки, что ты уезжаешь. Ни разу не удалось нам поговорить по душам. А ведь братья… – волнуясь, сказал Сергей.
Иван как-то по-особенному тепло заглянул в глаза Сергея и вдруг уловил в них что-то похожее на тревогу, обращенную к нему, Ивану.
– Разве я один виноват в том, что у нас не ладились разговоры?
– Это верно. И все-таки получалось нехорошо. Может быть, виной были неприятности, которые пришлось пережить мне.
– Нелегко тебе было, Сергей. Это я видел. И поверь, очень волновался за тебя. – И помолчав, добавил: – И гордился.
– Ну уж и гордился, – улыбнувшись, проговорил Сергей. – Это обычные дела сегодняшнего села.
– Но они меня заставили крепко задуматься. Как-то ты упрекнул меня: мол, городом пропитан. Знаешь, город мне помог увидеть нашу Александровку так, как никогда бы ее не увидеть, оставаясь здесь. И не думай, что Александровка стала для меня дальше. А сколько у нас таких Александровок. И если не в нашей, то в подобной придется мне работать…
Сергей молча кивнул, словно вызывая брата на дальнейшую откровенность.
– А что ты хотел сказать мне? – спросил Иван.
Сергей улыбнулся.
– Примерно то, что ты сказал сейчас. И я рад, что ты сам дошел до этого.
Иван порывисто обнял брата.
Гости стали рассаживаться за столом. Мокей занял место, где обычно сидел Русаков-отец.
– Ну, Иван, в добрый путь… А Катю не упускай, хороша девка! – и, оглядев всех, добавил: – А зря Кузьмы-то нет…
– Он в Зыбино к тете поехал, – опустив вниз голову, тихо вымолвила Катя.
– Не вовремя поехал, – заметил сердито Мокей и поднял свою чарку. – За будущее агронома!
– Подожди, Мокей, – сказал Бедняков. – Я тоже хочу на дорожку кое-что посоветовать отъезжающему: жми, Иван, на все науки так, чтобы они склонились перед тобою, но агрономить приезжай домой. А то ведь как специальность получат, домой носа не кажут. Все романтику по чужим краям ищут, а в своем-то будто ее куры растаскали…
– Все верно, Николай Степанович! – пробасил Иван.
– А уж если верно, нечего давать застаиваться чарке, – сказал Мокей. – Так я повторяю свой тост: за будущего агронома! Нет, постойте, есть дополнение: и за его дорогу туда и обратно!
Все рассмеялись и потянулись чарками к чарке Ивана.
53
В кабинете первого секретаря обкома шел горячий спор, и Виктор Борисович Еремин, расстегнув ворот косоворотки, легонько кивал головой, как бы соглашаясь с доказательствами товарищей, сидящих напротив. Порыв ветра с силой распахнул окно. Мелкие стеклышки веером рассыпались по полу. Один из сидящих бросился закрывать окно. Это был завсельхозотделом Синягин. Секретарь обкома Протопопов, сложив трубкой газету, сметал осколки в кучу.
– Погодка-то… – заметил он.
Не спуская внимательных глаз с Протопопова, Еремин спросил:
– Ну, а окончательное мнение?
– Мнение… – Протопопов задумался.
– Надо заменить, – вмешался Синягин. – С кадрами сейчас у нас неплохо, можно вполне найти достойного человека.
Еремин ждал, что скажет Протопопов
– Завершится уборка, и надо, пожалуй, думать, – неуверенно проговорил Протопопов.
Рука Еремина прошлась по столу, ровняя и приминая бумаги.
– Не согласен…
Синягин с удивлением посмотрел на Еремина, затем на Протопопова, и снова на Еремина. Еще вчера, вызвав к себе Синягина, Виктор Борисович сказал, что неплохо бы материал о Батове подготовить к бюро. А сегодня вдруг – не согласен.
– Товарищи, не согласен! Не о том вы толкуете! Да, с кадрами у нас неплохо, – повторил Еремин фразу Синягина. – Но это не значит, что их надо чаще перетасовывать, а Батов, а Русаков – они что, плохие коммунисты? По-моему, наиболее достойны как коммунисты те, кого любят в колхозе… – И Еремин повторил с ударением: – В колхозе! И не всегда в обкоме… Ваши доводы звучат убедительно, и факты, которые можно, правда, по-разному осветить, в основном верны, а я все же на стороне Батова и понимаю, почему он поддерживает Русакова. Понимаю, как если бы сам работал в райкоме. Понимаю, почему он отказался сейчас от ПТС. Он наверняка «за», да не хочет брать с кондачка. Вот на его месте вы, товарищ Протопопов, тоже поступили бы так Ведь сами рассказывали мне, что будучи секретарем райкома, получили выговор за медленное внедрение… Забыли – за что дали выговор-то?
– За картофелеуборочные машины. Колхозы ни в какую не брали, своих рук, мол, девать некуда.
– Вот-вот. А машины ведь несли новую технологию, сокращали себестоимость и так далее. Но надо ли было их навязывать колхозам? Не лучше ли показать на деле выгоду от этих машин, подвести колхозников самих к правильному решению.
– Виктор Борисович, – с огорчением сказал Синягин, – но идея Волнова уже становится не нашей идеей. Как доложил из сельхозуправления Курденко, ее перехватили тамбовчане… Из-за Батова теряем приоритет области.
– Да бог с ним, с приоритетом! – жестко бросил Еремин. – Нам не приоритет нужен, а сильные, самостоятельные хозяйства.
Еремин подождал, чтобы успокоиться, затем продолжал:
– Я предлагаю заседание нашего бюро перенести в райком. Товарищи, надо самим поехать к Батову и на месте понять человека, а не тащить его сюда, не устраивать проработку. Мы сами поедем к нему и будем с ним спорить, где он не прав, и будем с ним обсуждать деловые проблемы. А иначе что же получится – раздувать мелкие разногласия… Так, что ли, решим, товарищ Синягин?
Синягин промолчал.
– И все же у меня есть такое чувство, – продолжал Еремин. – А если посмотреть на них с другой стороны? Может быть, и они сказали бы о некоторых из нас тоже самое?
Сидящие за столом переглянулись, кое-кто пожал плечами.
– Не допускаете? – улыбнулся Еремин. – Но ведь и мы не оракулы. Высокие посты, как известно, не придают мудрости.
– Выходит, что Батов и Русаков умнее всех? – не выдержал Протопопов.
– Ну зачем же так? Но они ближе к земле, к людям. Разве не так? Вы интересовались отношением к ним в колхозе? Почему же ни на Батова, ни на Русакова нет жалоб из колхоза. О Русакове я слышал кое-что, даже называют гене-ралом колхоза «Коммуна». Вот в это вникнуть стоит.
Все заулыбались.
– Смешно? – продолжал Еремин. – Ну, назовите – вожак. Дело не в этом. Не в слове. А мне нравится – генерал… Нет, это не случайно…
– Хорошее сердце у вас, Виктор Борисович, – проговорил Протопопов.
– Ну, о сердце не будем.
Синягин потупился. Стоило бы возразить, но не возразил и только спросил, нахмурившись:
– А как же с Волновым?
– А что с Волновым? – удивился в свою очередь Еремин. – Разве ему кто-то мешает работать?
– Ну… атмосфера, не способствующая…
– Не верю. Батов никогда никому не мешал работать. Было время, специалисты бежали к Батову и там уживались.
Протопопов закивал головой.
– Итак, едем? Я вообще так считаю: если долго не бываешь в районах – чувствуешь себя обойденным, будто время тебя обгоняет…
Не расходились. Толковали о разном. На улице шел дождь, и мутные потоки его весело хлестали по окнам. При ударах грома Еремин сжимал губы и хмурил брови – погода не радовала его.
54
Все больше дома сидела теперь Клавдия, читала или вязала. Даже подруга Дарья Наверехина не могла ее вытащить. Дарья иногда в правление за ней забегала, иногда домой, все куда-нибудь в компанию тащила, а Клавдия ни в какую.
А у Дарьи есть и своя забота, и своя печаль: любовь к приезжему шоферу, что на подмогу в колхоз из Ленинграда прибыл. И любовь та разгорелась огнем: «Что хочешь делай со мной, Клава, а я с Андреем готова на край света!»
– Глупая ты, Дарья, у него небось в Ленинграде жена законная, – увещевала ее Лукерья, когда Дарья у Мартьяновых расхваливала вовсю своего возлюбленного.
– Нет у него жены. Кроме меня, никого у него нет.
Клавдия удивлялась: как можно так много говорить о своей любви? Когда любишь – даже себе в этом признаться страшно.
А я не могу любить да скрываться, – отвечала Дарья. – Пусть все видят мою любовь – она не запретная.
Что-то чужое стала видеть Клавдия в Дарье. Что-то в их отношениях надорвалось. Даже и не скажешь – что, а вот той ниточки, которая так раньше связывала, теперь уж нет.
Клавдия по ночам долго не засыпала, вглядывалась в темноту комнаты широко открытыми глазами и думала о своей жизни. Казалось, так и заглохла она, жизнь. Часто вспоминала Сергея Русакова. Равнодушно, без тяжести и без старого сожаления. Глупость спорола, повстречавшись тогда с Сергеем после собрания. Было стыдно перед ним. В первое время боялась, обходила его проулками. Глупая, вот глупая…
Да, идут годы, старят… В прошлый раз братишка, Валерка, и то за столом говорит матери:
– Мама, а почему Клава наша замуж не выходит? Ее ребята старой девой зовут. Уж лучше бы выходила замуж.
– Я тебе вот дам ложкой по лбу, тогда узнаешь, – вспыхнула мать.
Клавдия лежала в темноте, и думала, и думала – и о том, как люди говорят, будто она по горбатому убивается, и о Валерке– дурень большой, неотесанный, ничего еще толком не понимает. Любила она брата, вихрастого, с нежными оттопыренными губами, над которыми чернела поросль пробивающихся усов. Взрослел парнишка, а ума – кот наплакал.
Валерка был единственной утехой Клавдии. Штопала ему носки, чинила брюки, стирала рубахи. Таскала ему после работы из сельмага конфеты. И он брал без зазрения совести. А когда однажды его постыдили – не маленький, он за словом в карман не полез:
– Буду работать – я ей платье подарю.
Клавдия старалась побольше быть в правлении. Чернышев ею гордился.
– Золотой работник. Бухгалтерия – работа тонкая, а у Клавдии завсегда полнющий порядочек, не подкопаешься.
Иногда по-доброму шутил:
– Вот невеста неплоха, выбираем жениха.
А как-то вдруг спросил:
– Как же ты, Клавдия, Сергея-то Русакова потеряла?
– Я его не теряла.
– А как же?
– Нужен он мне больно. Он сам по себе, я сама по себе.
А ушел председатель, Клавдия положила руки на стол, вытянула их и долго смотрела на свои бухгалтерские принадлежности. Комок горечи подплывал к горлу, она уронила голову на руки. Поплакала – легче стало. Вот душа женская. Поплакала – опять за работу. Сколько их, ведомостей, и все надо выверить, по всем надо точно без единой ошибочки начислить.
Так и шла жизнь. Из правления домой, из дома опять в правление. Дорожку через Рыжов огород (здесь поближе) одна протоптала: туда, сюда в день раза четыре сходит.
55
Марья Русакова в старинном полушалке, большие красивые кисти полушалка собраны на груди, лицо бледно, с желтизной, похоже на лица святых, что рисуют на иконах. В движениях ее замедленная размеренность. Глаза то и дело наполнялись слезами…
Сегодня у Русаковых большой и горестный день – день памяти Степана. На большом простенке горницы его увеличенный портрет в цветах, с маленькой черной ленточкой в уголке рамы.
Степан с молодыми задорными глазами. Лицо милое, нежное, почти детское. И лишь военная форма, сержантские погоны говорят о том, что этот юноша – солдат, и выпил сполна чашу солдатскую. Напротив сына, на другом простенке – фотография отца. Снимок был сделан, когда Русаков-отец вышел из госпиталя.
В русаковской горнице стол под белой скатертью накрыт для всех, кто захочет помянуть Степана. Специально гостей не приглашали. Кто помнил Степана и уважал семью, приходил сам – в любое время. Марья встречала у порога, провожала в горницу. Соседи, знакомые, друзья говорили ей по нескольку добрых и ласковых слов, – а матери, видно, все одинаковы, и в радости, и в горе – добрые слова о сыне разглаживали у нее на лице морщины, теплело от них на сердце.
После рюмки водки, вкусной и простой деревенской закуски, после душевного разговора все желали видеть младшего Русакова – Владимира. И тогда гостей провожали в спальню, где младенец, закутанный в пеленки, неистово щурил небесного цвета глазенки и, счастливо открывая рот, улыбался ясной улыбкой.
– Богатырь! – восхищался Мокей Зябликов. – Сразу видно – в отца, не трусливого десятка.
Надя, счастливая, стояла рядом и покачивала головой: какой уж богатырь, пеленки не поспеваю менять…
А богатырь щурился и улыбался.
Мокей постарался изобразить смешное лицо, весело хлопал губами и делал замысловатые фигуры пальцами: хотел добиться особого расположения Русакова-младшего. Но тот, как назло, отвернулся от Мокея и захныкал…
– Я к нему в дружбу навязываюсь, а он?..
Мокей засмеялся, умилился. Поздравил Надю:
– С прибавлением вас, соседушка, с прибавлением…
Марья Русакова ждала Остроухова. Одногодки они со Степаном. Вместе на фронт пошли…
Остроухов появился после обеда. В горнице было несколько человек, главным образом соседи по улице. Видно было, что новый гость изрядно выпил. Гордо и осанисто прошел Остроухов в горницу, распространяя едкий самогонный запах. Увидев портрет Степана в цветах и с черной ленточкой, вдруг обмяк, губы у него задрожали, и, закрыв лицо руками, он свалился на стул, прижавшись к спинке стула, сидел, всхлипывая. Всех это потрясло. Кто-то заплакал, кто-то бросился поддерживать зарыдавшую Марью. Ее поспешно увели из горницы.
Остроухов поднял взлохмаченную голову, взглянул на всех горящими, с лихорадочным блеском глазами. Ему подали стакан водки. Опрокинул быстрым движением и, не закусывая, медленно пошел из дому. Его пытались остановить, упрашивали побыть еще.
– Не надо, не хочу, – сказал Остроухов и ушел от Русаковых.
Потом рассказывали, что на выгоне, сидя возле кузницы, Остроухов плакал и жаловался на свою судьбу. Лучше бы он остался там, а Степан был бы жив.
– Я Степана вот этими руками захоронил, а тут за мною охотятся, как за зверем… А почему я такой? – плакался Остроухов. – У меня не осталось внутри ничего живого, все сгорело там, на фронте…
Кузьма Староверов тоже пришел к Русаковым. Пока был Остроухов, он стоял в сторонке. Потом выбрал момент, подошел к Марье и сказал ей:
– Ты уж прости меня, старика, если что было между нами не так…
Марья поднесла ему стакан водки, и он, крякнув, выпил.
– А ведь как я огородил Русаковым палисадник-то, так с тех пор и стоит. Много воды утекло. Много… – неожиданно сказал дорогой Кузьма жене. – Старимся. А как ни старимся, Марфа, старого не позабыть.
Ахнула Марфа.
– Что с тобою сегодня случилось, Кузьма?
– Ладно зенки пялить! – рассердился Кузьма. – Аль не слышала, что сказал тебе? У каждого свое на роду счастье…
Допоздна тянулись цепочкой люди по Майской к дому Русаковых. И долго в доме под железной крышей, что у проулка на выгон, горел свет.