355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Белянкин » Генерал коммуны » Текст книги (страница 34)
Генерал коммуны
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:04

Текст книги "Генерал коммуны"


Автор книги: Евгений Белянкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)

58

Балабанов был выпивши. Положив на плечо Славика руку, он долго, въедливо вглядывался в парнишку со светлыми глазами и вдруг притянул к себе.

– Это ты с моей женой слюнявишься?

Славик почувствовал на себе острый и насмешливый взгляд, съежился, покраснел.

– Сказывали – ты…

Парнишка что-то лепетал, оправдывался и, как всякий чистый, не помышляющий даже думать об этом, еще более заливался стыдливой краской.

– Виноват, вот и краснеешь, – заключил Балабанов и, как что-то неприятное, оттолкнул его в сторону. – Холостячки… когда жениться – вас нет, а вот рога насадить – вы здесь… Смотри, я зубы выправлю.

И пошел в контору. Но вдруг вернулся, еще раз посмотрел на вельветовую куртку Славика и процедил:

– С какой буровой?

– Я не с буровой… – пролепетал напуганный Славик, – Я из школы, в бригаду Андрея Петрова приехал.

Балабанов еще раз окинул Славика красными, воспаленными от пьянки глазами и облегченно вздохнул.

– Не ты, выходит. А, все равно! Поймаю – убью.

Но, увидев Панкратова, быстро шагавшего ему навстречу, улыбнулся и, пролепетав что-то про себя, расшаркался.

– Дни свои доживаешь? – спокойно сказал Панкратов; широкая дородная фигура председателя совнархоза и угловатая, с рыхлыми отеками под глазами – Балабанова были несравнимы; одному природа дала все: силу, широту – сажень в плечах, другого, казалось, обошла… Славику было приятно, что дядя Илья такой сильный и красивый. Но тоскливый, жалостливый блеск в глазах Балабанова заставил его вздрогнуть.

– Квиты с жизнью…

Сплюнув, Балабанов заковылял в сторону, но остановился, видно, хотел что-то сказать, потом неопределенно махнул рукой и ничего не сказал.

– Началось с малого, кончилось тем, что опустился.

Славик смотрел на дядю Илью; в его выражении, в глазах – родное; это были глаза мужчины, прошедшего войну, все ее тяготы.

– Впрочем, я не прав, наверно, – вдруг сказал Панкратов Славику по-взрослому. – С такой жилкой Балабанов давно живет.

И вдруг, обняв Славика так нежно и мягко, будто боялся раздавить своими широкими и большими ручищами, весело улыбнулся:

– Значит, на нефть решил? К Андрею.

В груди у Панкратова клокотало; хотелось прижать к себе Славку – уж больно в нем, все было от его родного сына.

Есть такие моменты, которые решают в жизни многое. Что-то переломилось в Славике в отношениях к дяде Илье – очень захотелось отцовской ласки, что ли. Вся старая неприязнь исчезла. Сам Славик поразился, назвав его просто и задушевно:

– Дядя Илья…

Встретился Панкратов со Славиком днем. Захватил его с собой к Андрею Петрову, но до сих пор не мог отделаться от впечатления встречи. Неужели он так жаждет детской привязанности, ласки ребенка? Он, большой, и так соскучился! Ребенку так нужны поддержка и ласка взрослого; оказывается, взрослому также нужны поддержка и ласка ребенка.

Поздно вечером в дежурной комнате, лежа на кровати, Панкратов слушал старого приятеля, геолога Ершова, закадычного друга Бадыгова, и не мог не думать о своем…

Конечно, идти в глубь земных недр надо. Прогнозы Губкина подтверждаются на каждом шагу. Сколько лет я один… Володя и Славик. (Они теперь были почти на одно лицо – Володя и Славик.) Да, конечно, Губкин предвидел, что здесь, как и на Апшероне, будут найдены многопластовые нефтяные залежи…»

– Вот я и думаю, Илья Мокеевич, дурак он, добро ему делаю – в воду пихаю, а он зло помнит – на берег лезет…

– Ты вот что скажи, ерш, куда бежать собрался? – Панкратов улыбнулся. – Ну, честно?

– Вот еще новость! Как будто в неведении? – усмехнулся Ершов. – Ромашкинская площадь– пройденный этап. Недра здесь известны. Геологу, конечно, есть чем заняться. Но сердце, Илья, сердце – это другой человек в человеке, страшная страсть к новым исканиям.

«Сердце – это другой человек в человеке». Панкратов тяжело повернулся на бок. «Володя и Славик. Мой Володя, мой Славик».

– Думаю, что можно открыть новое, такое же мощное месторождение. – Ершов протянул папироску. – Дай прикурить… Игра стоит свеч.

Потом он взял тетрадь, чистые страницы быстро покрывались энергичными ломаными линиями.

– Видишь, подземные напластования уходят к югу от Бугульмы. Вот здесь, в ста километрах, нащупывается копия Ромашкинской структуры. Если она подтвердится, мы сомкнемся с Оренбургской областью, понял? И чуть ли не сплошным нефтяным поясом. Вот и разгадка «белых пятен» между Казанью и Оренбургом. Никто не знает, что мы увидим в этих местах.

– Возьми меня.

– Голову не дурмань. Что, смеешься?

«Не смеюсь… Без Садыи не могу, а она может».

– Тяжело…

Ершов понял его, закусил губу. «И ей тяжело». Но ничего не сказал.

Панкратов вдруг сел на койку, немного помятый, недобрый.

– Давай к делу, чего тебе надо?

Ершов посмотрел на злое лицо Ильи, не сдержался, улыбнулся.

– День просил – не упросил, вот характер!

– Напиши, что тебе надо, все пиши, отдам распоряжение.

Панкратов вышел на улицу. Все смешалось: ночь, мысли, тоска и радость, которую он ощутил при встрече со Славиком. Мужская тоска давила, захлестывала. Он не мог больше жить без семьи. Уехать? Найти друга, любовь, жизнь по душе? Но куда ехать, если она здесь, если они, мальчики, которых он так любил, здесь… И другая семья не принесет счастья. Он уверился, что это его мальчики, а Садыя – его Садыя.

59

Договорившись с Андреем Петровым о летней работе, Славка с буровой добирался до города на вахтенной машине. Буровики в брезентовых куртках, тесно прижатые друг к другу, поминутно курят, озорно смеются и лихо подшучивают, коротая дорогу. Славка не чувствовал усталости, хотя весь день работал в бригаде. Встреча с Панкратовым, вдруг непонятное желание, с которым он потянулся к Илье Мокеевичу, наконец похвала Галимова на буровой: «Добро парень, толк будет!» – и дружелюбие, с которым встретили его рабочие, по-хорошему взволновали парня. На душе его так хорошо, так тепло. И так радостно. Радостно, потому что красив и добр мир, потому что так хорошо жить на земле в свои восемнадцать лет, и еще потому, что он почувствовал, что любим и силен своей молодостью. Самое горячее чувство возникает в душе юноши, если он любим и нужен взрослым, если душа, еще во многом детская, найдет отзвуки в другой, такой же хорошей и родной душе, по-детски чистой.

В машине было душно, в маленькое боковое окошечко ничего не видно, кроме бегущего куска земли и неба. Славка вслушивался в завязавшийся оживленный разговор:

– Ну вот и Марьин мост. А там рукой подать.

Из угла кузова кто-то вторил:

– Вот назвали Марьиным мостом, а кто она – Марья-то?

Славке интересно узнать о Марье, дома много споров было.

Однажды Марат даже предположение сделал: не Борькина ли сестра, Марья, здесь замешана? Ну и посмеялся Славка над ним… сразу видно, без соображения.

– Марья? – вдруг сказал пожилой буровик с острым, скуластым лицом и глубоко сидящими глазами. – Бурильщиком работала. Молодая и ладная женщина. В войну все это было. Время голодное, трудное, а тут, брат, сила-то мужская нужна. Так она за любого мужчину справлялась. Ее кулака и мы, откровенно сказать, побаивались. Не побалуешься. Ну вот. Зима тогдашняя – ужасть, людей не хватает. На тракторах смену возили. Трактористам без груза не платят, значит, мягкое место каждого из нас весило восемь тонн. У нас тогда начальник был Покровский, заядлый шахматист, на буровую к мастеру Смирнову ездил в шахматы играть. Случись авария, связи никакой. Вот какие дела. Как уедет смена, а тут вьюга – ни пройти, ни проехать. Бывалоча, и ждем, когда утихнет… Вот однажды Марье и пришлось в жуткую метель двое суток оставаться на буровой. Бурила. А когда смену наконец доставили, к трактору подошла отекшая – времечко-то! – слабая, увидела хлеб, и руки затряслись… Я и другие, все, кто был, сразу свои пайки вынули, давай ей в руки совать… Вспомнишь, слезы на глаза навертываются.

– А мост-то почему прозвали?

Глубокое молчание. Только машина потряхивает да бежит за окошечком земля. Славка вперед подался, чтоб слышать лучше.

– Мост-то? Это потом. Вот здесь, направо, где вот та качалка, ее буровая стояла. Поехала она однажды ночью, а моста здесь никакого, объезжать не захотела, махнула напрямик и застряла… Наутро еле трактор вытащили. Покровский разозлился: «Ты что ж, моста нет, а едешь? Взыскание накладываю на тебя». – «Мост есть, не рассмотрела я», – вскипела она, Марья-то. Вот девка. Он горяч, напустился на нее. «А ты не ругайся, приезжай да посмотри, а то от жизни отстал, вертогляд какой-то». Он и вправду поехал, а там, вот здесь, мост. Вот какая боевая. За ночь с ребятами отгрохала. Ну, значит, пришлось приказ отменить. С тех пор на этом месте мост, вот теперь уж новый возвели.

– Смелая. Вот и Марьин мост, доехали.

– Идут года, а Марьин мост как памятник трудным временам да женщине бывалой, что там калякать.

– Женщина, она ведь отроду смекалиста.

Возле моста вахтенная остановилась. Те, кто жили в поселке, сходили с машины. И хотя Славику надо было ехать дальше, в город, он тоже сошел. Марьин мост. Несколько раз он проезжал его, но подробную историю только сейчас узнал.

– Ну поехали, паренек?

– Я пешком пойду.

До города было километра три. Машина давно ушла, а Славка все еще толкался у моста. На одном из продольных бревен-маток кто-то выжег: «Марьин мост», а рядом буквы «К. М.». Далее шла другая надпись. Славик нагнулся. Прочел. «Здесь был буриль… Баграмян…» На бревнах настила, по бокам, всюду, где можно, были надписи, буквы, какие-то рисунки, инициалы – в общем, каждый старался оставить о себе память.

Славка подумал, достал из бокового кармана ножичек и тоже вырезал на видном месте: «Бадыгов», еще подумал и дописал: «Славка». А потом пониже красиво вывел: «Возвращался с буровой».

Довольный, он зашагал к городу. Он знал теперь, что скажет матери: «Ты не беспокойся, мама, я дядю Андрея не подведу и тебя тоже. Ты же сама говорила, что руки должны быть мужскими, крепкими. У буровиков я научусь многому». И еще он скажет ей, что дядя Илья Мокеевич очень хороший человек…

Розовый отсвет медленно сползал с горы. Уходящее солнце в последний раз улыбнулось, прощаясь с сегодняшним днем.

Славка повернулся, посмотрел на горы и прибавил шагу.

60

Быль что смола, а небыль что вода.

Полюбили Котельниковы Мишутку – крепко привязались к мальчугану с острыми глазенками; чего он ни захочет, стоит ему только беззубым ротиком повести, как мать и бабушка здесь – к вашим услугам, Мишутка. А глазенки чернявого добрые, смеющиеся, а щечки розовые, яблочные, а шейка, куда бабушка нет-нет да и приложит свои губы, – смугленькая, нежная. Находит для внучонка время и Степан: пальцем пощекочет, языком прищелкнет, забавно и смешно надует щеки, а Мишутка навострит глазенки – и смотрит, смотрит, чего там дед еще выкинет. И Борька забавлялся: из бумаги коробочку племяшу склеил, потом остругал палочку, к ней на резинке шарик приделал, вот он, шарик, и прыгает, и прыгает, Мишутке тоже забавно.

Быль что смола, а небыль что вода.

Пошла Марья с Мишуткой гулять. Надела на него красивую распашонку, подвернула до пояса простынку, закутала в одеяльце и пошла. Шли по улице, потом повернули в поле и вышли к кладбищу.

Чихнул Мишутка.

– Будь здоров, мой мальчик.

Постояла Марья, подумала и быстро зашагала средь зеленых бархатных холмиков. Остановилась у одного, села на скамеечку. Все просто, как боевому солдату: красный столбик о пятиконечной звездочкой, маленькая фотокарточка в черной рамке с надписью… тогда-то родился, тогда-то погиб от злодейской руки врага.

– Вот здесь твой папа спит, – тихо сказала Марья и нагнулась, чтобы расправить запутавшиеся цветы, – они росли густо, выкидывая большие красные бутоны.

– Скажи, Мишутка, папке: в тебя, мол…

Шевелит губами Мишутка, не понимает, чего от него мать хочет. А Марья вытирает свободной рукой слезы, шепчет:

– У, изверги, отняли у нас ночи голубые, очи твои ясные. Спишь ты в земле сырой, не шелохнешься. Марьюшку свою не обнимешь, в долю ее бабью не войдешь.

Таращит глазенки Мишутка – не понимает. А Марья встала, выпрямилась, гордая и сильная, тряхнула головой – и пошла от могилки.

Быль что смола, а небыль что вода.

Беспокоится Аграфена – долго нет Марьи с Мишуткой; все на лестницу выглядывает, Борьку искать послала. Запропала Марья. Смеркается, а ее, негодницы, след простыл; а говорила, мол, на полчасика, здесь, по садику, погуляю.

А тут Марьина крестная душу растравила. Приехала она из деревни, новости первейшего обихода привезла. И вот какие: вышла двоюродная сестренка Марьи замуж за понырского парня, повезла к нему, как рассказывает крестная, два каньевых одеяла, два стеганых, два байковых, два покрывала тюлевых на постель, восемь наволочек, два ковра – один хороший, в Москве покупали, две занавески тюлевые, пять простыней, шесть скатертей и машинку ножную; и поклон был добротный – родня жениха и невесты не скупилась… и отрезы, и деньги – чего только не клали…

Не вытерпела Аграфена:

– Не мути душу, Хаврошка. Наговорила семь верст до небес! За хорошее плохим не платят.

Обиделась крестная:

– Да я что… говорю: прибеднялась, а свадьбу вон какую сыграли.

– Чтоб тебя паралич стукнул…

«И зачем ее Степан в крестные настоял, упиралась я ведь тогда – на кой черт! Хорошо, что Марьи нет дома».

Стала она выпроваживать Марьину крестную, а тут сама Марья пришла; глаза красные, усталые, словно плакала где.

– Дай-ка мне его, богатыря, – засуетилась крестная, но Аграфена не дала ей в руки мальчонку:

– Нечего, ему спать надо, замаялся Мишутка. А ты тож хороша: ушла на полчасика, а за самой хоть кобеля вдогонку.

Не оправдывалась Марья, прошла к себе;

– В поле мы ходили.

– Иди сюда, дружок, – взяла Мишутку Аграфена, закрыла поцелуями. – Брось ты мне, Хаврошка, зубы заговаривать, ты меня замуж возьми, а на шею я сама сяду. Некогда…

Обиделась крестная: недаром говорят, на Аграфену как найдет. Ушла.

Обрадовалась Аграфена, что спровадила. А вечером Степану выговор сделала:

– Говорила тебе, не ту крестную Марье подбираешь. Времечко-то подтвердило. Норовит змею за пазуху пустить. Невдомек, что девчонке от этого больно может. И так ранка, а она травит. Как был язык помело, так и остался. Совести не имеет.

61

Аболонскому смешна Ксенина наивность. «Как всякая женщина, она наделена всеми качествами понемногу», – размышлял он, – немного остроумна, немного надменна, немного капризна и, как необходимость, немного глупа».

Аболонскому хотелось, как всегда, распахнув дверь и не давая Ксене прийти в себя, поразить неожиданностью, каким-нибудь каламбуром, вычитанным им или самим придуманным, или подарком, который бы заставил ее удивиться и обрадоваться.

Находчивость Аболонского, умение свободно, игриво обращаться с женщиной нравились Ксене, особенно в те часы, когда было капризное желание повелевать мужчиной, «ломаться», чувствовать свое превосходство; ей хотелось в десятый раз убедить себя, что она не увяла, еще может нравиться и беспокоить мужские сердца.

Аболонский не ожидал, не думал, что придет не вовремя.

Он считал, что знает Ксеню до самой последней клеточки. В ней он не видел оригинального. Она глупа как пробка, но разве красивая женщина должна обладать чем-то большим?

Настроение Ксени он принял за сумасбродное желание поломаться. С улыбочкой положил на стол предмет, похожий на чертежную доску, и развернул оберточную бумагу. Ксеня брезгливо поморщилась. Это была картина в духе абстрактного искусства.

– Все влюбленные клянутся исполнить больше, чем они могут, и не исполняют даже возможного. Но я из тех влюбленных, которые исполняют даже невозможное.

– Мне надоело ваше глубокомыслие. Пошло.

Аболонского не смутила неожиданная реакция Ксени, Он продолжал в своем духе:

– Вы только взгляните, мадам… Фиолетовые линии – это размытая дождем дорога, а это – отпечатки босых ног… Отпечатки глубокого поэтического смысла. Дорога к любимой…

– Я не приму вашей картины. Она мне не нравится. – Ксеня сама не понимала, что с ней происходит. – И я хочу сегодня побыть одна. Слышите, Витольд? – Ощущая, как сохнут губы, повысила голос: —Слышите… Витольд?!

«Что с ней? Какая шальная муха укусила?»

– Желание женщины – закон, – вяло защищался Аболонский, стараясь как-то выйти из неудобного положения. – Мадам, я целую ручки. – И в той же игривой манере закончил: – Адью! – Он взял картину: – Я не смею уносить то, что принадлежит вам. – И положил ее на диван; затем повернулся, и в глазах – недоумение и растерянность.

На столе разбросаны листки из журнала со статьей Ксени. Они были перечеркнуты фиолетовыми чернилами. Он нагнулся; поднял с пола листок, положил на стол к тем, что были перечеркнуты. Все то, что было написано о разделении промысла, зачеркнуто густо-густо, а на полях надпись: «Глупо и ненужно».

Аболонский мрачно посмотрел на Ксеню:

– Это все, что вы смогли сделать?

Ксеня вдруг вспыхнула и покраснела:

– Что, спеленали, думаете?.. Вы меня не спеленали, я не в ваших руках и вы не смеете моими руками делать свои грязные делишки.

– Мои руки так же чисты, как и ваши, – сказал Аболонский. – Я, как и вы, способен только на честное дело. Я не настаивал и не наталкивал вас, а сама жизнь требовала решения этого вопроса, и вы, как инженер, должны понимать…

– Я, как инженер, поняла…

Вздрагивающая рука Ксени потянулась к столику, с трудом открыла ключом, выдвинула ящик:

– Возьмите вашу писульку, она мне ни к чему.

Аболонский взял. Это письмо в ЦК, которое написал он, Аболонский, и в котором он от имени нескольких инженеров, в том числе и Ксени, автора статьи, получившей авторитетную общественную поддержку, как он подчеркивал в письме, просил ЦК разобраться… В письме были ясно изложены мотивы: секретарь горкома Бадыгова, имея личные счеты со Светлячковой, в ущерб делу отклоняет важнейшие государственные вопросы. Это был тот удар, который Аболонский держал про запас и которым он рассчитывал вывести из игры Бадыгову.

Аболонский наугад прочитал строчку из письма: «Трудные личные взаимоотношения между Бадыговой и Светлячковой, жертвой которых стала опытный инженер Светлячкова…» «М-да… И кто ей наступил на хвост? Без нее письмо менее весомо».

– Вы поступаете, как глупая женщина, поняли? Ваша статья получила отклики, все разумные люди на нашей стороне, на стороне справедливости… («Ну и без нее обойдемся…») Или вы уже изменили свое мнение?

– Мое мнение всегда при мне. Как инженер, я твердо знаю, что новый промысел – реальный и необходимый жизненный вопрос.

– Так что же?! – неожиданно для себя крикнул Аболонский.

– Вы не повышайте голос. Но этот вопрос – вопрос завтрашнего дня, а сейчас я против распыления оборудования, средств. Я за подготовку для завтрашнего дня базы, а не за фикцию. И, может быть, как глупая женщина, я не сразу поняла, что вы используете меня в своих гнусных целях. Как глупо все. Оставьте меня.

Аболонский еще пытался что-то предпринять, но было ясно: все, Ксеня из игры вышла. Он ненавидел сейчас эту женщину, и ему хотелось что-то сказать обидное, оскорбляющее:

– Быстро вас прилюбил Панкратов, его голосом заговорили. Эх, сердце женское: кому отдаетесь, тому и служите.

Аболонский круто повернулся; резко, со стоном захлопнулась дверь. Сбежав по лестнице, он некоторое время постоял у подъезда, похожий на петуха, облитого водой, но еще петушившегося. «Да ну ее… Сумасбродка».

Ксеня осталась одна. Она еще не понимала того, что произошло и почему произошло. Потом вдруг что-то вспомнила, спохватилась, распахнула дверь и выбежала на площадку. Один, два шага; она спустилась на две-три ступеньки по лестнице вниз. Постояла, вслушиваясь. Внизу было тихо, спокойно. Облегченно вздохнула.

62

Хотелось думать, понять, разобраться. Ксеня очнулась и увидела, что стоит на лестнице, облокотившись о перила.

Чувство раздвоенности не оставляло ее. «Вот как все получается». Она сделала шаг, другой. Потом собралась с силами, вошла, заперла дверь. На диване подарок Аболонского. «Дорога к любимой», – прочла она. – Какая мазня! В порядочные квартиры люди подобные картины не берут». Она отнесла картину в чулан. Вернувшись, примостилась на диван, и вдруг навернулись слезы; упала, уткнулась в подушечку и дала полную волю слезам.

Было очень больно. И жалко.

Молодости ли, которая прошла, осыпалась, как осенние листья, позолоченные и увядшие, последние остатки красоты. Лет ли? Шли чередой, не разбираясь.

Любовь, молодость, годы – все естественно уходит, не возвращаясь никогда. Все то, что уходит, – ладно. На смену приходит новое, и в этом новом есть своя прелесть, свой смысл, свое счастье.

Подняв голову от подушки, почувствовав, что сохнет под глазами, Ксеня смотрела на стенку, на голубые цветочки обоев.

«Да, молодость, девичья любовь – совсем не то, совсем не то…»

Девчата давно замужем. Кто обрел, кто не обрел счастья, но есть дети, есть смысл жизни, есть свои радости; даже в трудностях, горестях семейной жизни есть свое счастье.

Если бы был мальчик, сын… было бы все по-другому. По-другому, потому что для женщины жизнь без ребенка – бессмысленное существование. Сегодня ли, завтра или послезавтра, но придет тот день, тот час, когда женщина, не имеющая ребенка, поймет это и затоскует; заноет болью, сжимаясь в груди, ее сердце.

Так вот этот день. Ни любовь, ни молодость – ничто не заменит! Ничто!

Любовь ушла с Сашей. Как она хотела от него ребенка! Потом она свыклась с этой мыслью. Ей думалось, что дети Садыи – ее дети, и она могла бы… жить счастливо. Но жизнь… Жизнь жестока.

Она понимала, почему Садыя была гордой, смелой и счастливой. У нее была опора, у нее был смысл в жизни.

Она не могла не завидовать Садые. Она была жестокой, неумолимой в своих горестях. Она мечтала отбить Славика, разрознить, внести в его душу смуту, а в семью – переполох, что-то невероятно страшное.

И теперь понимала, что этого не нужно было делать; все глупо, глупо.

Ее козни не помогли. И Садыя не мстила. Наоборот, в последнее время она все чаще и чаще сталкивалась с порядочностью Садыи. Ксеня не заслужила этого, и она мучилась.

«Зачем? Зачем такая жизнь?..»

Садыю она все больше и больше стала уважать за ее работу, за ее отношение к людям; за любовь к ней. Она не хотела этого, сопротивлялась, но как можно сопротивляться, если сердце, само сердце говорило ей: Садыя умная, Садыя честная, Садыя хорошая.

Недавно ома встретила Садыю. Она не хотела этого. Она чувствовала себя виноватой. Но что поделаешь: она пришла в горком за поддержкой, у нее до крайности осложнились отношения с Юдиным, начальником конторы бурения, которого она не могла звать иначе как Кузька. И встреча с Садыей ее поразила. Мягкий и добрый взгляд. Только без улыбки, без обворожительной улыбки с ямочками на щеках, которая всегда ей так шла. И в глазах – усталость, в глазах Садыи была усталость. Ксеня сразу догадалась, что ей трудно. Хотелось упасть в ноги и просить прощения. Ксеня знала, ее натура другая: она никогда этого не примет. Разговор был коротким, но ясным. Садыя на прощание подала руку.

Садыя хорошая. Ксеня, как женщина, не могла бы простить такого другой женщине, а Садыя могла.

Наконец, нигде, ниоткуда Ксеня не слышала даже слова, чтобы Садыя обмолвилась о ней плохо.

«Зачем? Зачем?..»

Если бы она чувствовала жестокую, неумолимую ненависть Садыи, было бы лучше.

Если бы Садыя ее презирала, было бы лучше.

«Зачем? Зачем?..»

Может быть, она сдурела, что не захотела ребенка от Аболонского. Он нравится. Даже если бы он ей не нравился. Она знала подругу, которая имела ребенка от нелюбимого человека, а на счастье материнском это не отразилось. Дети – это другое, чем сама любовь… Но Аболонского она почему-то сейчас не переваривала. Может быть, за то, что она чувствовала его неискренность, понимала, что она ему нужна для каких-то других дел или просто для развлечения.

Только поэтому она не хотела ребенка от него? Неужели так?

Зачем грудь раздирает такая тоска, такая безысходность и такая неудовлетворенность жизнью, которую она так любила.

И Ксеня снова зарылась лицом в подушку. Не плакала. Просто приятно было ощущать темноту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю