355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Белянкин » Генерал коммуны » Текст книги (страница 10)
Генерал коммуны
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:04

Текст книги "Генерал коммуны"


Автор книги: Евгений Белянкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

35

Еще не сошла роса, а в поле уже застрекотали машины. Комбайнер Шелест после каждого круга на повороте останавливал агрегат и, стаскивая прилипающую к телу рубашку, с наслаждением пил из кувшина холодящую воду, вздрагивая, лил ее за загривок, – текла она струйками, холодила и щекотала еще непривычное к купанию, изнеженное за зиму тело.

Шелест все время требовал, чтобы вода была холодная; и подвозчик Тихон Демкин специально для него отрыл в земле погребок для бочонка с водой, аккуратно прикрывал его сверху пшеницей:

– Вода – как шампанское!

Сам Тихон шампанского, впрочем, никогда не пробовал. В Александровке обходились без него. Но если б ему и подсунули – навряд ли стал бы пить.

– Ишь, невидаль какая, – сказал бы, – что вода. Уж лучше родниковую. У нас на горе родник есть, Дунькина водичка: уж больно пользительна, зубы сводит, вот до чего холодна!.. Была Дуняша красавица расписная, все завидовали ее чудо-красоте. А не знала Дуняша секрета иного, как только поутру приходить на гору эту да умываться, да пить воду ключевую…

Из этого-то родника – Дунькиной водички – и требовал себе воду Шелест.

– Помолодеть, что ль, хочешь? – подсмеивался над ним Бедняков. – Небось не девка.

– Девка не девка, а пусть Тихон знает: кроме родниковой, иной воды не хочу.

В обед на стану оживление. Девчата и женщины, что на расчистке тока, и механизаторы, прямо от лобогреек, не пообедав, торопились к избушке. Из села прибежали вездесущие мальчишки – александровская озорня.

У тыльной стороны избушки стоял грузовик с опущенными бортами – вот тебе и сцена…

Да, этого не пропустишь: приехала бригада артистов. Для александровцев такие зрелища – отрада. Где бы ни давали концерт, на стану, под открытым небом или в клубе – народу битком. В тесном клубе через полчаса от духоты хоть умирай. Потели, но высиживали до конца. На свежем воздухе – кажется, раздолье. Но и здесь почему-то теснились и жались друг к другу – по привычке, что ль?

Вскоре затормозил легковушку Чернышев. Он только что проехал по полям, прикидывая на глаз, сколько до обеда свалили пшеницы, и был, видимо, доволен. Ему освободили почетное место.

До смерти любят александровцы всякие цирковые номера, силачей любят. Пляски тоже. Певиц встречают с холодком. Выйдет певица, с ехидцей пустят: «На току бы поворочала, очень уж гладкая, бока разъела…» Это – если полная. А если худая, то опять, мол, плоха: жизнюшка-то, видно, у нее неважнецкая. Судили: почему бы не петь, если бог голосом наградил, само по себе и поется. Но хлопают охотно и долго. А однажды приезжал тенор. Все александровские бабы и девки ахнули – до чего здорово и красиво поет.

А Мокей Зябликов все это так подытожил: «Он и по радио исполняет».

– Нет, что ни скажи, другой народ стал, ей-богу, другой, – повторял Мокей Зябликов, расплываясь в радужной улыбке, – дюже грамотный… и музыкальный. В каждой семье кто-нибудь в городе учится, в каждом доме, погляди, теперь – аккордеон да баян. Гармошка и за инструмент не считается: так, по пьянке кто играет. Балалайки небось и след простыл. А жаль, скажу прямо.

Но пение пением, а все-таки, если концерт без клоуна, – это не концерт. За смешное александровцы все отдадут. И сами в карман за словцом не полезут – метко припаяют, надолго запомнится… Недаром в районе поговаривали – в Александровку не показывайся, обязательно прозвище дадут.

Есть у александровских и свой клоун – внук старого дяди Кости, работает в саратовском цирке. Приезжал он как-то летом, так ребята по пятам ходили, сгорая от любопытства. Ну что за отдых! Извели его сельские ребятишки.

И на этот раз среди других выступал клоун. Этот приезжий клоун такое выкомаривал, такое выкомаривал на крохотной сценке, будто у себя дома перед зеркалом, и под дружный смех, как на местном языке говорится, «распоясался вконец». Особенно, когда изображал он разных лентяев и пьяниц. Хохотали без устали.

– Ай да черт, ай да черт, – до слез ахали да охали бабы, – вылитый наш Остроухов, в точности в него, особо когда перепьет… И волосы так же раскосмачены, не то как у бабы, не то как у пола…

Чернышев смеялся сдержанно. Авторитет свой нигде не ронял.

Потом выступали с частушками. Частушки тоже принимали охотно. Хлопали долго, вызывая еще и еще. А вот певице на этот раз не повезло: как-то сразу не понравилась, больно уж жеманится… «Стилягой» окрестили. Как ни старалась, а публике не угодила. Не дослушав, вставали с мест, уходили – кому еще надо пообедать, кому пора в поле.

– А силен клоун! Как представил – ну, копия Остроухов, – все восхищался Тихон Демкин.

– Чудак ты, откуда ему знать нашего Остроухова? – заметил Шелест. – Просто хороший клоун, смешной, но вот в клубе тамалинские выступали, вот у них был! Конферансье!

– Так тот же – конферансье!

– Ну это все одно, работа одна и та же – народ смешить. А я вот так смотрю: иной и в жизни бывает клоун. Смешит людей… А жизнь – она и дела требует.

– Ты ненароком не на меня ли намекаешь, – схватился Тихон, но, увидев Русакова, торопливо пошел к лошади. Шелест усмешкой проводил его.

Как ни в чем не бывало, в перерыве, Шелест, остановив свой комбайн, подошел к бочке с водой освежиться и, не замечая обиженного лица Тихона, сказал:

– Вот я все думаю. Как ты мыслишь, Тихон, надолго остался Волнов на своей работе?

– А откуда мне знать, чай я не власть! Возчик я. А что?

– Эх ты, возчик!

– А почему ты о начальстве забеспокоился? Оно нас вроде не трогает.

– Тебя-то не трогает, ты прав. Да только вот я не могу быть спокойным. Как же быть спокойным, когда такие дела творятся?

36

Русаков знал, что приказ об его увольнении вот-вот будет подписан, но он не мог сидеть дома, ждать у моря погоды. Ходил в поле и командовал там, как будто ничего не произошло, а вечером позванивал в район.

Батова все не было – уехал в область. Ездил где-то по району и второй секретарь. Персианов, не скрывая удивления, слушал Русакова:

– Не может быть. Волнов должен был посоветоваться с нами. Видимо, он договорился со вторым, так как Батов на пленуме обкома. Я это узнаю, утрясу.

Но Русаков по голосу Персианова понял: не узнает и не утрясет…

Тревожно было.

Как и всегда, легче было лишь в поле. Но и здесь нет-нет да и сверкнет горькая мысль: неужели эти знакомые до самого последнего камешка поля будут завтра не твоими? И всходы, бархатные всходы, тоже будут чужими? И все, что будет здесь потом, станет совсем чужим?..

«Я никогда не выкажу свою слабость перед кем-то, – думал Сергей. – Но с самим собой я гораздо откровеннее, здесь я не сдерживаюсь и не пытаюсь себя сдерживать… Иногда мне кажется, что в этом мире я всего-навсего песчинка, затерянная в поле. Ветер дунул, песчинка понеслась дальше. Она пытается осесть, зацепиться за листву, кочки, траву. Но все равно ветер несет еще дальше, крутит ее в своих руках и, глядишь, бросит в какую-нибудь лужу. Пригреет солнышко, песчинка обсушится. И опять ветер понесет ее в дорогу дальнюю… Случается же: бросит ветер песчинку в море. Волна подхватит, унесет на дно… Так и останется песчинка на дне огромного моря навсегда, навечно. Нет, я не хочу оказаться в таком положении, лучше к ветру на руки…

А может, зря? Было бы проще жить так. Мир гораздо проще, чем мы думаем. Все держится на элементарном, как скажет Иван. Может быть, мы нарочно стараемся все вокруг запутать, чтобы обмануть прежде всего себя…

Страшно стать песчинкой, превратиться в ил».

Зачем вспоминать прошлое? Прошло – ну и прошло: а оно, поди, не забывается, больше того – лезет, беспокоит…

…Перед глазами стоял старичок, тот самый агроном, с которым когда-то вместе возвращались из Пензы. Он так и остался в памяти – неторопливо-спокойный, с горькою обидою в глазах. И эти напутственные слова: «Молодой человек, попомните старика! Волнов хочет, чтобы его карьера продолжалась и, если вы сойдетесь с ним впрямую, – не ждите добра».

Где он теперь, этот старик? Поговорить бы с ним, посоветоваться…

Годы, годы…

– Разделение обкомов ошибочно, – говорил Русакову Батов, – это и сейчас многим видно. На пленуме обкома открыто об этом говорили товарищи.

Жена Батова, Галина Тихоновна, подавая дома мужу осеннее пальто, с укором говорила Русакову:

– Эх, Сергей Павлович, вы думаете – какие товарищи выступали? Вот он перед вами, этот товарищ. Во всем разбирающийся. Приехал с пленума обкома, а у самого плохо с сердцем.

Как это было давно. Но в памяти не изгладилось… В тот же день Русаков и Батов улетели на самолете в областной центр. А наутро их ждал просторный зал театра. Сергей, поотвыкший от многолюдия, чувствовал себя как-то неловко в этом говорливом, бурлящем потоке.

После первого же заседания у него родилось желание выступить. В перерыве он нашел Батова. Батов не отговаривал. Даже приободрил:

– Что же, может, и есть смысл. Только не растекайся по древу.

Вечером Русаков пошел на набережную, хотел побыть один, собраться с мыслями. Пришел в гостиницу поздно, сразу лег спать, но уснул с трудом.

Наутро Волнов при встрече кивнул головой – и только; Батов же, наоборот, крепко пожал руку.

– Главное, не зарывайся.

И вот Русаков получил слово. С трибуны перед большим залом, полным народу, говорить трудно. Но постепенно волнение проходило, и Русаков почувствовал, что он осваивается на трибуне.

– Я должен сказать правду. Если она даже кому-то и не понравится.

Говорил Русаков недолго, но речь его вызвала оживление в зале, и даже были выкрики «правильно». Это окрылило Сергея, и под конец он рубанул так, что самому стало как-то не по себе.

– Стиль и методы руководства сельским хозяйством таковы, что они рождают лишь Волновых. И если мы хотим поднять урожай и деревню, то, скажу прямо, в обкоме должны серьезно подумать о тех методах работы, с которыми мы идем в деревню.

Русаков прошел к своему месту и, не глядя ни на кого, сел.

Потом Русакову, посмеиваясь, говорили, что он «разошелся», «дал на всю катушку». А он думал: почему бы и нет? Как можно было молчать обо всем, что наболело?

В перерыве к Русакову подходили незнакомые люди, поздравляли. Сергей, смущенный, искал глазами Батова. Батова не было. Тогда он пошел по коридору – просто так, успокоиться. В это время к нему подскочил юркий старик в берете.

– Дайте вашу руку. И не бойтесь, если вас будут прорабатывать, – сказал старик. – Я, коллега, вот что скажу: волков бояться – в лес не ходить.

Старичка оттеснил высокий плотный мужчина.

– Здорово ты там раскритиковал всех… – Это был Володька Сердюков. Какая неожиданная встреча: Володька, первая институтская перчатка в полутяжелом весе.

– Ну что, Володька, это ты там, в научно-исследовательском, такую погоду в науке делаешь?

– Да что ты, давно ушел. Жена перетащила. Ну, как у тебя? Я ведь хорошо знаю вашего Волнова. Дельный, по-моему, мужик. Ты чего-то зря нагородил, критикуя его. Честное слово, нашего брата-специалиста понимает. Есть у него отрицательная черта, но кто в наше время не самолюбив?

Володька потащил Русакова в ресторан.

По пути ободряюще заметил:

– Старик, встречу нашу надо отметить. Крыть тебя будут всё равно…

– Я сказал то, что должен был сказать.

Выпили всего по две рюмки коньяка, а Русаков уже чувствовал, как хмель будоражит голову, – давненько не пил…

– Нет, самолюбие мое здесь ни при чем, – сказал Русаков.

– Ты преувеличиваешь…

Русаков раздражался – глаза расширились, позеленели, и лицо стало грубоватым.

– А ты преуменьшаешь. Он любое указание готов довести до абсурда. Это маленький – в капельку – временщик; если, скажем, идет ликвидация севооборотов – он готов в один день, знай наших, все уничтожить. В пыль, понимаешь, в пыль, чтобы и названия не осталось! Потом – хоть потоп! Для него это совсем не важно. Дай бог, если все это изменится. Волнов с такой же энергией все будет изменять, ломать – и опять же…

Русаков говорил с той неожиданной душевной потребностью, которая пришла не от выпитого – от обиды.

– Ты зря напал на Волнова, – перебил Русакова приятель.

– Нет, Волнов и лично виноват.

Володька Сердюков безнадежно покачал головой.

– Дай бог. Но учти одно – к старому возврата нет и нет необходимости в этом. Если даже и не то – так кто в этом признается? На кого в суд подавать – на себя?

– Хотя бы и на себя, – горячился Русаков.

Сердюков, распустив толстые губы, улыбался глуповато и неприятно.

– Чего, Серега, горевать! Налей еще по стопочке.

Сергей не стал пить. Нет, не зря недолюбливали в институте Сердюкова. Сергей смотрел на рюмку. В ней оранжевыми зайчиками бегали отражения от люстры. Русаков, задумавшись, смотрел на оранжевых зайчиков. Так, между прочим. Даже дело не в том, что сказал Сердюков – Сердюков был да и остался, по-видимому, лишь первой перчаткой в полутяжелом весе… Сердюков, Волнов – что их заботит? Сергей вспомнил, как Волнов упорно тащил его на работу к себе в аппарат. «Машину дам, вихрем, как князек, будешь по просторам гонять…»

Годы, годы…

После приезда из области у Русакова была не очень приятная встреча с начальником управления.

– Вы хотели когда-то работать в Пензе? – как бы между делом спросил его Волнов. – А то смотрите. Я могу помочь вам перебраться.

– У меня условия и здесь терпимые. Мне в деревне есть ради чего жить.

– Как хотите. Я начал думать – не ошибся ли я в вас?.. Да, наверное, ошибся. Я полагал – вы серьезнее, старше… Но помочь вам я попробовал бы.

– Нет, не стоит. Я у себя дома. Я здесь родился.

Сергея возмущал приторно-сладкий, циничный тон Волнова. Сергей любил свою Александровку с детства, любил ее весной в половодье, когда Хопер затоплял полсела и по Хоперской и Лягушовке подбирались к домам лишь на лодках и корытах. Когда зацветали сады и село утопало в белом вишневом снегу – все в нем поднималось от нахлынувшего счастья. А летом – настоящая благодать! Как он любил прыгать с обрыва, на быстрине, где вода пенилась. Бросишься вниз головой, аж дух захватывает! А яблоки из их сада? Полосатый анис, ядреная липовка, наливка – рассыпчатая, пальцем нажмешь – и сок тонкой струйкой тянется там, где лопнула нежная, белая-белая кожица…

Разве можно уехать из своего родного села?

А почему я должен уехать? Почему? Если бы Волнов был прав – тогда, куда ни шло.

В конце концов цыплят по осени считают…

Бывает так, что от одного, другого случайно вспомнившегося эпизода проходит перед глазами вся жизнь. Проходит, как жизнь не твоя, а близкого тебе человека, которого ты очень хорошо понимаешь. И ты судишь о его поступках, забывая, что это твои поступки, судишь беспристрастно, взвешивая их на весах собственной совести.

Сергей искал ответа.

Как жить дальше?

Он сидел в правлении, перекладывал свои бумаги.

Потом встал, вышел на улицу. Поймал попутную машину, уехал в поле. Зачем? Да ни за чем. Сказал шоферу, чтобы тот прибавил скорости. Машину то и дело трясло на ухабах, и он, вынашивая нерадостные думы, затуманенными глазами смотрел на бархатные всходы, которые так радовали всегда его взор…

На стану – не успел вылезти из машины – обступили люди. И всем он был нужен.

Русаков забыл обо всем на свете – о том, что ему сказали в правлении, о Волнове, будь он неладен, и о своих звонках в райком, и о думах, которые до этого его мучили. Захлестнули обычные дела. Рабочая сутолока…

И только уже поздним вечером, усталый, зайдя в избушку к механизаторам и напившись из жестяного чайника теплого чая, Русаков опять стал думать о том, что его тревожило. Но на сердце уже не было тяжести. Было удивительное спокойствие и просветление. Не надо было искать ответа – как жить? Этот ответ был всегда с ним – ясный, очень ясный. И как он не мог в минуты отчаяния догадаться об этом?

Сама жизнь его – вот ответ, сама жизнь, тысячи мелких и больших забот, нужных и очень важных для него, и для родного колхоза очень важных, и, наверное, для страны.

Сергей прилег на нары, положил руку под голову – так, прикорнуть, – но уже через несколько минут спал крепким непробудным сном.

Маркелов тихонько подложил ему под голову ватник, поправил руку и прикрыл агронома плащом. Говорить стали потише.

37

В этот же день из управления позвонили Чернышеву.

– Как там Русаков? Волнов поставил вопрос о Русакове на исполкоме. С трудоустройством сейчас в районе не ахти как; можем предложить рядовым агрономом в Тамалинский совхоз.

Председатель ответил уклончиво:

– Я не Русаков, это вы у него спросите – пойдет он агрономом в совхоз или нет?

Значит, с Русаковым… Чернышев задумался. Хорошо ли это? И Василий Иванович впервые неожиданно для себя подумал о том, что эти годы связывали его с агрономом. Было что-то в Сергее такое, что, ей-богу, притягивало… Василий Иванович еще не мог, пожалуй, сказать, что это за сила и что за ниточки, которые их так связывали, но во всем, что двигало Русаковым, во всех его поступках была какая-то логическая связь, и Чернышев понимал это и сам порой чувствовал себя звеном этой неразрывной цепи…

Впрочем, надо бы радоваться… С уходом агронома Чернышев пойдет проторенной дорожкой, он ее сам протоптал за многие годы председательства… А тревога? Откуда идет эта странная, непонятная тревога? Верная, годами проторенная дорожка… Эх, Кузьма, Кузьма! Может, ты и прав. Пора собственное мнение иметь.

Чернышеву стало не по себе…

Не такого он хотел конца.

Не по себе как-то, сам его генералом величал… Лучше ли от того, что уйдет? Русаков народ за душу держит, люди за ним идут. Какого мне еще надо агронома?

Чернышев неожиданно вспомнил тяжелый сорок второй год, когда под Москвой он со своей ротой лежал в мерзлых, страшных окопах… Вспомнил, как на рассвете в день своего ранения выскочил с политруком из окопа навстречу вражеским танкам… Убили политрука. Хороший малый был, хоть и молодой. Хваткий, напоминал чем-то Русакова.

У Русакова есть хватка… Да только ли хватка? Душа есть.

«Но что со мною все-таки происходит? В последнее время все перевернулось. То я так думаю, то – по-другому. Сплошное согласие и сплошное несогласие – будто я баба, у которой на неделе семь пятниц…

И чего там кумекать. Сколько ни предсказывай – кукушкой не станешь».

Волнов хоть и опалил крылья, но еще силен, власть любит! С Волновым не шути. Заглядишься, в один момент шею свернет… Потом разбирайся, кто прав.

Чернышев зло сплюнул и не мог больше заниматься делами. Вышел из кабинета. Сказал Клавдии Мартьяновой:

– Поясницу ломит. Полежу немного. Полегчает, поеду во вторую бригаду. Да скажи Русакову, что, мол, звонили из района… Нет, не надо. Я сам потом скажу.

38

Возвращался домой Сергей со стана вроде успокоенным. Но чем ближе подходил по выгону к родному саду – еще дед посадил, – тем тревожнее было. Остановился и, обернувшись назад, обвел взглядом выгон. Вдалеке, в том самом месте, где сейчас застыл его взгляд, как раз был спуск к Хопру… По нему с отцом не раз ходил за дровами и на рыбалку…

Вспомнился отец – в зеленой залатанной гимнастерке и поблекших сатиновых шароварах. Заплаты выделялись – были видны белые нитки, черные в сельмаге не появлялись с полгода. Лицо, обросшее, щетинистое, с рыжими усами. – На страх врагам, говорил, усмехаясь, отец и поглаживал усы. И на страх тараканам, подсказывала улыбчиво мать: она терпеть не могла их.

Изба. Стол у окна. Попыхивающий самовар. Возле стола на скамейке дядя Кузьма Староверов, тоже в военной гимнастерке, в брюках военных, в добротных кирзовых сапогах. Чист, выбрит, одеколоном попахивает. Выражение лица у Кузьмы суровое. Решался вопрос: а не махнуть ли в город?

– За что я воевал? За то, чтобы над каждым куском хлеба дрожать? Да мой свояк в городе пышки ест, а после семи – кинокартины смотрит. Тоже – бывший солдат. Он воевал, ему и воздано по заслугам. А мы что? Чучела?

– Разве дело в этом? – горячился отец. – Если б в этом только дело! Конечно, в городе можно свою жизнь наладить. Да и колхоз без нас бы подняли – другие люди бы подняли. Но опять же, не в этом дело! Ты помнишь, что это слово на фронте значило – земляк. А оно ведь от слова «земля» происходит. Так вот в чем дело – в душе. Я не могу из своей деревни ехать – затоскую о земле. В нашей большой России еще есть и Россия маленькая – Александровка. Всюду здесь твои да мои руки, да других людей, подобных нам, руки трудились. Вот смотри – березки, что возле дома посажены. А вон там, за выгоном – кладбище, там твой дед и мой отец белой бандой порублены. А рядом моя мать похоронена… Нет, Кузьма, здесь мы вскормлены, здесь все до кровинки родное. Понимаешь ли ты, что это родина! Мать она. Разве в беде бросают мать, а?

Сергей лежал на печке, слышал весь разговор. Родина отца. Моя Родина. Мой край! Сколько лет стоит эта земля. Сколько дней у земли, сколько утр? Ответь, Серега… Не знаешь?.. Плохо. Ведь эта земля и все, что на ней – твоя родина, твой край. И никогда ты от нее не убежишь. А убежишь – все равно вернешься. Не вернешься – счастье потеряешь. В том-то все и дело…

– Нет, друг мой фронтовой, – отец тяжело садился на табурет – у него ныла спина и поясница, двигался вместе с табуретом к столу. – Засучивай рукава – и за дело. Вчера мы эту родину отстаивали от врага, а сегодня давай ее трудом отстоим от невезучей жизни… Каждый из нас должен стать в коммуне нашей хозяином, вроде как бы генералом, – чтоб пульс ее чувствовать, и ответственность понимать свою… А ты в горестный для нее час удирать, бросать собрался?

…Что сказал бы обо мне отец?

Плохие это мысли – об отъезде. От кого удирать? От себя не удерешь, Серега! Эх, задумал ты, Серега, не дело!..

Невесомой дымкой заволакивался горизонт. Красная полоска уперлась в расщелину тучи. А дальше опять все расплылось в дымке. Рядом по траве устало шуршал порывистый ветерок. Бархатная кисея брошена на выгон – дожди постарались. Сергей ускорил шаг, почти бежал, и от этого бега становилось тепло под рубахой, а ногам, наоборот, было прохладно от вечерней росы.

И почему это отношения с Волновым стали невыносимы? Волнов – неужто не понимает? Партия всей силой старается развязать руки, а он стреноживает. Я могу уйти. Но разве другой агроном сможет работать в таких условиях?

Сергей прошел через заднюю калитку сада. Шел, пригибаясь, под деревьями. Ветки били по куртке, задевали за волосы. Увидел брошенный во дворе у сарая возле чурбана топор. Подошел, поднял.

Он тяжело взмахнул топором и с необыкновенным наслаждением ударил по чурбану. Снова и снова брал чурбан, рубил неистово. По лицу стекали капельки пота. И чувствовал, как потихонечку отходило сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю