355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Белянкин » Генерал коммуны » Текст книги (страница 11)
Генерал коммуны
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:04

Текст книги "Генерал коммуны"


Автор книги: Евгений Белянкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)

39

Марья Русакова нарядилась в самую лучшую кофту, поверх кофты – большая полушаль.

– Марья-то опять в роддом собралась, – судачили соседские бабы. – Опять к невестке!

– Не шуточки, внук родился.

Медленно и тяжело – годы свое брали – шла Марья вниз по проулку к правлению. Лицо ее то хмурилось, то светлело. О чем думала Марья?

Утром, спозаранку поднимая сыновей, Марья сделала выговор старшему:

– Как же так, жена в роддоме, а ты без конца в поле да в поле! Как же тебе не стыдно перед Надей? Твой отец так бы не поступал!

Похудевший, казавшийся длиннее и нескладнее, чем обычно, Сергей чувствовал себя неловко, старался не встречаться глазами с матерью.

– Завтра после обеда съезжу…

– Завтраками кормишь, – сердилась Марья. – А Наде каково! Порожали бы сами, тогда и знали б женскую долю…

40

После бани Остроухов и его приятель зоотехник Степанов заглянули к Хорьке.

Когда стукнула в сенях щеколда, Хорька стояла у зеркала и держала в руках давным-давно знакомое письмо. От неожиданности вздрогнула, нервно, быстрыми движениями сложила листок пополам и, сунув в потертый конверт, спрятала за зеркалом.

– Пустишь или не пустишь? – хрипло сказал, переступая порог, механик. – И дело, кстати, есть…

Хорька пустила. Была она в новом платье, ладно облегающем ее крепкую фигуру, в туфлях на высоких каблуках. Хотела быть беспечной, бойкой, но казалась грустной, чуть ли не больной.

– Что такая, или дуропьяном объелась? – небрежно спросил Остроухов и поставил на стол бутылку. – Сейчас полечимся… Сгоноши-ка закусить.

Степанов – тихий, семейный человек, боящийся больше всего на свете скандалов и обсуждений «на коллективе», присел к краю стола на табурет и, стараясь не глядеть на Хорькину грудь и круглые бедра, закурил сигарету.

Пока Хорька собирала на стол, Остроухов рассказывал, как пришла к нему мысль зайти сюда, к Хорьке, как он сказал об этом «другу» и как «друг», то есть Степанов, одобрил его мысль.

– Я, Хорька, симпатию к тебе питаю, – продолжал Остроухов. – Я еще в бане сказал, зайдем, что ли, к одной… «К кому, говорит?» А к Хорьке, – отвечаю. Баба, так сказать, путается со всяким. Но меня, представь, любит. Так и сказал: «Представь, любит!» Вот и Степанов сидит – не даст соврать… э-э-э… Что же ты себе стакан не ставишь, Хорька? – удивился он вдруг, заметив на столе лишь два стакана.

– Мне не надо.

– Фью, – присвистнул Остроухов. – Ну, твое дело. Смотри, нам больше достанется.

– Ну вот и хорошо, – равнодушно согласилась Хорька.

– Нет, – вдруг спохватился Остроухов. – Ты выпьешь. Не уважать компанию нельзя! – И Остроухов, встав, подошел к буфету и взял еще один стаканчик. – Ты должна выпить с нами.

Но Хорька отказалась наотрез.

– Не буду.

Попытался было и Степанов уговаривать Хорьку, – мол, «женщине всегда к лицу стопка вина».

– Не обращай на нее внимания. Дурная муха укусила, – Остроухов выпил, закусил, и сейчас же, как обычно, начал «философствовать», «какой он человек». На этот раз, впрочем, он не язвил и не пел гимнов деньгам, а все больше распространялся о том, как все его любят и ценят – и здесь, в Александровке, и в райкоме, и с Волновым он на короткой ноге.

– После баньки-то хорошо дышится, – Остроухов по-хозяйски откинулся на спинку стула. – Что ни кумекай, а Русаков споткнулся… Там наверху, – самодовольно продолжал он, – хотят меня вместо Сергея по политчасти поставить… Но не знаю, возьмусь ли?.. Я, други, специальность такую имею… везде нарасхват. Вот теперь ПТС это будет…

– Кажется, что-то они не тово… – робко вставил Степанов.

– Что не того? – рассердился Остроухов.

– Я о другом. Пришлют ли толкового?

– Мало ли кто там не хочет, – не понимая Степанова, заливал Остроухов. – Живы будем – не помрем, так, Хорька? Еще одну, маленькую. Ну что ты сегодня не этакая, какая-то чудная, вроде и не Хорька!

Слушала Хорька, а сама действительно была вроде и не Хорька. Вскинет взгляд на пьяного Остроухова, и на душе – раздумье, горькое полынное раздумье.

«Все пройдет, Хоря, и это пройдет, – в ушах стоял голос Аграфены. – Кому ты будешь нужна, где голову приклонишь?»

«Знаю – никому».

Сказать-то сказала…

«Надо, Хоря, в руки себя взять. Может быть, твое счастье где-то недалече, теряешь его?»

«Нет моего счастья. Отняли его у меня. Ну что? Тебе, тетка Аграфена, легче от этого? Успокоила ты меня?»

«Ну, зачем так, Хоря…»

Давно так ласково никто не говорил с Хорькой.

«Война – не было бы обидно. А то – других спасал. А кто его спас? Его кто спас?»

«Детей он, значит, спас, Хорька!.. Ведь сколько детей погибло бы, если бы не он… А материнских слез пролилось бы сколько?..»

Хорька очнулась от крика Остроухова.

– Зачем это тебя Чернышев к себе вызывал?

– Так, по своим делам.

– Ой ли? Кое-что мне известно. Не обо мне ли был разговор, а? – и глаза механика сузились.

– Может быть.

– Не скажешь?

– Не люблю я звонить, – с досадою воскликнула Хорька и воровато глянула на Степанова.

– А ты скажи. Не бойся, все свои – скажи…

– Жена твоя, что из Вязонок, письмо прислала. Она так же, как и я, – баба и, представь, любит тебя… Бабья жалость… А как же твоя здешняя ничего не знает, что у тебя на стороне еще жинка объявилась, а? Аль ты и с этой зарегистрирован и с той тоже? А алименты никому – здорово!

– Ты не дури! Ясно? Не дури! – с угрозою произнес Остроухов и заерзал на стуле, – ишь ты, цаца…

– Ага, по-другому заговорил…

– Ревнуешь, баба… А с Чернышевым небось о другом лясы точила.

– Как же, ревную. Двух имеешь– третью захотел.

– Об этом мы еще поговорим, – с ударением на слове «поговорим» сказал уже без энтузиазма Остроухов. И с наигранным возмущением обратился к Степанову: – Вот видишь, одно слово – бабы. Надеюсь, что все, о чем говорено здесь, наружу не выйдет! – просительно прибавил он.

– Клянусь, пусть гром меня… – сейчас же поклялся перепуганный возможным скандалом Степанов.

Хорька только повела плечом.

– Видишь, – зло бросил Остроухов, – уже подкапываются. Честного человека надо грязью облить. И Хорьку втянули. Подумаешь, все святые. Я брата Русакова вот этими руками хоронил. Но Волнов на эту удочку не клюнет. Район, это, брат, сила! Понял?

– Ты напрасно, Леонид Алексеевич, все усложняешь…

– Дурак ты, Степанов, хоть и зоотехник. Не на собрании мы: твое одобрение не требуется. Давай лучше выпьем. А Хорька еще наплачется. Возьму и не приду… и баста.

Остроухов задержался в сенях, обдавая Хорьку неприятным водочным запахом.

– Хорька, смотри у меня.

– Сколько веревочке ни виться… Конец должен быть.

Ушел ненавистный Остроухов. Хуже репейника. «Подумаешь, все святые». Задернув занавеску, Хорька достала из-за зеркала письмо – осторожно, очень осторожно развернула, как самую дорогую память. Было оно единственное и последнее. Разложила, разгладила ладонью листок и к свету подошла, чтобы каждую поблекшую от времени строчку разглядеть.

«Мне кажется, что я знаю тебя, как себя. Как сейчас встаешь ты передо мною в своем синем платье… Помнишь, мы шли с тобою из военкомата, шли молча, и очень грустно. Ты отворачивалась, вытирала слезу…»

Уж давно и в помине нет этого синего платья, давно высохла грусть, да и слеза стала горше – запеклась слеза… Потом и забылись слезы – одна пустота, одна пустота…

Что ж, теперь все чаще стала видеть себя Хорька в этом синем платье. Красивое платье, уж так нравилось ей это синее платье.

Он, молоденький солдат в отпуске, прямо к ней приехал. Тогда еще мать была жива. Отец-то сразу, с первых дней войны погиб. Увидела мать его у порога: «Тебе, голубчик ты мой хороший, кого?» – «Мне вас, тетя. А еще – Хорю…»

Выбежала она, Хоря, и испугалась. От изумления попятилась было назад. А он улыбается, в глазах – радость встречи. Обнял, и так легонько, и так нежно. Поцеловал в губы. Зарделась вся. При матери-то! Потом за стол посадили его. Чарку ему. Ел с аппетитом, и все поглядывал на нее. Счастливая ты была, Хорька!

Пять дней побыл, затем в военкомате еще день прибавили. И уехал. Залез в кузов машины, помахал рукой – и навсегда. И только вот этот клочок бумажки.

Счастливая ты была, Хорька! А потом похоронила мать. Одна осталась, одна-одинешенька! Подруги давно замужем, по разным дорогам разбрелись. Сама к зиме без помощников дом обмазывала, окна утепляла. В лес ходила за дровами, или с коляской, или прямо на плечах таскала. И каждый год под окном разливался Хопер, все под той же горой, один год слабее, другой год по самые огороды. Да что ей Хопер! Вода вешняя смывала последние остатки прошлого. Давно нет того бугорка, где с ним в последний раз сидела. Как сейчас помнит, бросил он папироску и к ней нагнулся, а она взяла и поцеловала его. А потом встала и побежала вверх на кручу…

И сосну, что над кручей стояла, – срубили…

Одна Хорька. Грубые мужские руки. Пьяные разговоры. И только там, в душе, теплые, нежные строчки.

И почему судьба у всех такая разная? Цвести бы тебе, Хорька, цвести бы! И ребята курносые, с такой же родинкой на правом плече, что у тебя, бегали бы по твоему никому сейчас не нужному двору.

Одна Хорька. Надломилось что-то в душе, заледенело…

И эти слова тети Аграфены:

«Ну зачем так, Хоря… Детей, значит, спас он, Хорька!» – «Детей спас?»

– Сапер он был, – тихо, не зная кому, сказала Хорька, – Сапер…

И упав плашмя на постель, горько зарыдала… Сквозь нахлынувшие слезы все та же тетя Аграфена видится – стоит, будто каменная, и не уходит… Разве у тебя горе невыплаканное только. И у других тоже. Зачем тогда память осквернять! Ведь ты же хорошая баба, и голова у тебя умная, и руки работящие…

Первые блестки утра пробились в окно. Хорька была уже на ногах. Не проспала Хорька, хоть после вчерашнего вечера и болела душа. Печку не разжигала, перекусила всухомятку. Надела ватник: поутру холодно на дворе и сыро. На свой курятник заторопилась Хорька. Ждет ее там Аграфена, напарница.

41

– Скольких людей ты веры лишишь, снижая вот так Русакова? – Батов обошел письменный стол и сел на диван рядом с Волновым.

– Значит, Русаков, по-твоему, и есть тот самый человек, который стоит на страже колхозного закона?

– Тот самый, – кивнул Батов. – Ты угадал, Петр Степанович. Стоит на страже. Тактом своим, принципиальностью, здравым смыслом. И это одна из Сторон нашей экономической политики. Может быть, самая важная.

– Но что он, Русаков, сделал важного? – глаза Волнова округлились, в них были недоумение, обида.

– Ничего особо важного он не сделал, – сказал Батов. – Самые простые вещи. Внимательно прислушивается к людям.

И председателя, между прочим, приучает прислушиваться к людям. А теперь подумай, Петр Степанович, снимем мы Русакова, а как примут это колхозники? Был, мол, человек, хороший – и не угодил. Потому что, дескать, правды нет, само районное начальство, мол, к этому толкает!.. Ты понял? Чем же, скажут, сегодняшний день у нас отличается от вчерашнего?..

– Так я что, должен, выходит, пересмотреть свои методы работы? Выходит, я не понимаю, чего от нас требует партия? – полез в бутылку Волнов.

Батов улыбнулся.

– Понимать-то все понимаешь, но меня, боюсь, все же не понял. Я хочу тебе выложить все по русаковскому делу. Сложная это штука – наша сельская жизнь. Тут с маху не разберешься, тут ох как много надо учитывать. А между тем люди приглядываются да приглядываются к нам, и не дай бог, если они увидят в нас опять только «нажимщиков».

«Вот и прошло твое время, товарищ Волнов… – постучалась к Петру Степановичу сполошная мысль. – Жизнь она того: то вознесет высоко, то в бездну бросит. Он, выходит, выиграл, он зорче. У него получается, получается быть самим собой…» – вспомнил Волнов свои же слова.

– Русаков нужен колхозу, Петр Степанович. – Батов встал с дивана, заходил по кабинету. – Он должен работать. Мы же сами говорим о творческом подходе к делу, к людям. Я по себе знаю, как это трудно, на одних циркулярах здесь далеко не уедешь. Кстати, и они пересматриваются! Все течет и ширится, как в разлив. Попробуй-ка такую жизнь загнать в опоку? И граней в ней много – не всегда все предусмотришь… Вот так, Петр Степанович! Не принимай как личную обиду мои советы. Давай не поддаваться самолюбию. Отложим лучше вопрос о Русакове на некоторое время. Закончится уборка, тогда и вернемся к нему. Мне кажется, пройдет твоя горячка и ты поймешь… Ну, по рукам?

Сказав «по рукам», Батов не протянул, однако, свою тяжелую руку Волнову – либо побоялся, что тот не возьмет ее, либо забыл это сделать.

Волнов поднялся уходить.

– Все понял, Михаил Федорович, – холодно сказал он. – Выходит, Русаков восторжествует, а я…

– О себе ли нам думать, Петр Степанович!

Когда за Волновым закрылась дверь, Батов грустно усмехнулся: «Обиделся, а зря».

42

Кузьма Староверов, когда ему не спалось, частенько выходил в сад покурить. Ночи стояли теплые. Тишина невероятная: любой шорох слышно, даже всплеск на речке.

Сидел Кузьма на скамеечке, попыхивал папироской, и от нее в темноте – еле заметный огонек: то вспыхнет, то погаснет.

– Ты что, скоро кончишь полуношничать?

Настроение у Кузьмы лирическое:

– Старуха, слышишь, как лягушки квакают? Это потому, что теплынь. Вот певцы – сопрано! Ночные жаворонки.

Слово «сопрано» Кузьма услышал впервые от дочки.

– И интересно тебе здесь сидеть одному? Весь продымился. Спать бы лег…

Кузьма неторопливо прошелся по саду, потом через двор в сени, хотел было приоткрыть дверь на крыльцо. Но дверь под его нажимом что-то не поддавалась. Кузьма плечом ее – не поддается и все. Неужто озорники палкой приперли? Нажал еще. Поддается, но идет медленно. Кузьма посмотрел в прощелину, через нее заглядывало небо, и ахнул. Посреди крыльца, упираясь в дверь, распласталось что-то белое. Кузьма оторопело стал вглядываться: вроде человек в одном нижнем белье.

– Марфа, Марфа…

– Да что ты, полуночник старый?

– Не то пьяный, не то убитый.

– Да бог с тобой, иди спать.

– Я те говорю. Не то пьяный, не то убитый.

– Где убитый?

– Да там, на крыльце.

Марфа встала, пошлепала босыми ногами по холодному крашеному полу. Долго искала шлепанцы.

– Может, тебе приснилось?

– Дура, самой приснилось!

– Да кому сейчас озоровать-то? Да тише, буйвол, Катеньку ненароком разбудишь…

Кузьма с трудом открыл дверь. В руках Марфы лампа. Увидели оба: фигура в белом.

– Кузьма, никак человек?

– Что я тебе, старая, долдонил.

И вдруг лицо Кузьмы перекосилось в злобе. Кузьма ударил сапогом по чучелу в белом и сплюнул.

Старые в заплатках кальсоны и белая рваная холщовая рубаха сшиты вместе и набиты соломой. Кто-то постарался для Кузьмы.

Несколькими ударами сапога распластал Кузьма чучело и столкнул его с крыльца. Переваливаясь, оно покатилось по ступенькам.

– Вот я ей задам, девке!

– Ладно, успокойся, – тащила его за рукав Марфа, – иди, старый, спать. Будет утро, будет и разговор.

– А люди-то увидят, что скажут?

Чучело в кальсонах и рубахе называлось у александровцев «холщовый человечище» – предупредительный знак тем, у кого есть дочь: мол, не задумываясь, выдавайте замуж, если не хотите ляльку.

– Я ей дам ляльку… – еще не утихомирился в горнице Кузьма.

И только Катенька безмятежно спала безвинным и крепким сном молодости.

43

После короткого ливня крыши домов были покрыты нежным зеленым глянцем; солнце веселыми брызгами прыгало по мокрому железу. Воздух, напоенный свежестью, казалось, был весомее и чище.

Александровка утопает в садах. Над проулками висит прозрачная, обмытая дождем антоновка… Почти до земли клонятся ветки под тяжестью спелых яблок – аниса, грушовки… Белый налив давно сняли, уж больно хорош он в этом году, возьмешь в руки – лопается.

При малейшем дуновении ветерка яблоки падают… Вся земля усыпана ими, а у плетней по скату целые залежи. Яблоки здесь нипочем – бери, сколько твоей душе угодно, никто и слова не скажет.

От уличных ручейков следы. Еще бегают босые ребятишки, слышны голоса: «Дождик-дождик пуще…»

Над Хопром повисла радуга. Пьет она жадно воду, пьет, чтобы потом полить совсем чужие, не александровские поля, полить хоперской, сладковатой на вкус влагой.

Прошумел ветер, унося дождевые тучи. Затихли промокшие за Хопром сосны… Нет дождя. Ушел дождь за Хопер в сторону Тамбовщины. И только лиловая полоса на горизонте говорит о недавнем его нашествии…

Сомнения теперь казались не так уж и страшными. В Русакове зажглась та самая звездочка, которую называют верой. И зажглась не только для него одного: хорошо, что ты – не один в поле воин.

Сергею стыдно при одном лишь воспоминании: и это он подумывал удрать из села?

44

Петр Степанович выпил. В гостях у него был Романов, только ушел. Перебирали прошлое, о чем-то спорили… Петр Степанович силился вспомнить, что именно говорил он, но как ни напрягал мозг, вспомнить не мог, и это беспокоило.

Помнит лишь, что, прощаясь, сказал:

– Когда человек открывает людям что-то, то мало кого интересуют его усилия, затраты, а может быть, и жертвы… Всем важен конечный результат. Да, ради дела, цели или мечты часто приходится жертвовать – близкими, любимыми, веселой жизнью. А она – красивая жизнь – где-то там, далекодалеко от тебя… Ты служишь обществу за тридевять земель от нее, трясешься в задрипанном «газике», месишь сапогами грязь и только иногда вспоминаешь, что есть она где-то, красивая жизнь…

Так, или примерно так, сказал. Ничего опасного, ничего такого, к чему может придраться второй секретарь.

Петр Степанович хотел позвать жену, чтобы постелила на диване, но жены не было дома – ушла к родным или в кино. Дремал в кресле пока не кончился день. Вечером тщательно умылся и, освеженный, сел к столу. После недолгого раздумья подвинул лист бумаги и написал письмо…

Оно легло сразу, без исправлений. А между тем было в серьезный адрес – в ЦК. Петр Степанович помахал письмом, для чего-то подул на него и спрятал в папку для дел. «Вот так-то лучше будет», – пробормотал он.

Не теряя ни минуты, он достал затем небольшой чемодан и сунул в него свою папку, кое-что из белья, мыло, зеркальце, бритву – и, захлопнув с шумом крышку, опять проговорил: «В область – так в область! И не когда-нибудь, а завтра!»

На другой день утром он уехал в область.

45

В Пензе Волнов первым делом позвонил закадычному приятелю, однокашнику. В управлении сельского хозяйства Глебова не оказалось. Решил было нагрянуть к нему домой, но тут же передумал. Взял такси и поехал в облисполком. Заместитель председателя облисполкома Сазонов был занят – совещание. Волнов прошел в зал ожидания.

– Есть ли смысл вам ждать Владимира Ивановича? – спросила секретарша. – Напишите ему о деле страничку, и я передам.

– Он нужен сам, – холодно ответил Волнов и отвернулся.

Ждать пришлось долго. От нечего делать Петр Степанович в десятый раз обдумывал слова, которые должен сказать.

«А может, некстати приехал? – вдруг подумалось ему. – И зачем? Кому насолить-то решил? Не лучше ли сейчас встать и вернуться вечерним поездом домой? Не проще ли согласиться с Батовым, уступить Русакову?»

От этой мысли Волнова покоробило. Простить Батову?..

Массивная дверь кабинета отворилась, и вышел сам Сазонов.

– Батеньки, какими судьбами!

Волнов вскочил.

– Я к тебе, Владимир Иванович. Поговорить по душам. Разрешаешь?

Петр Степанович в высшей степени умел пользоваться такой прекрасной смесью, как уважительное имя и отчество – с одной стороны, а с другой – приятельское «ты», как будто и близок ты к «лицу» и в то же время на нужном расстоянии. Смесь помогает то отходить, то подходить, так сказать, маневрировать с людьми.

– Заходи. У меня есть полчаса, я к твоим услугам, – пригласил Сазонов.

Через минуту Волнов сидел в мягком кресле и спокойно и веско излагал суть своего дела.

– Кто бы мог подумать! – время от времени удивлялся Сазонов. – Нет, ты подумай… главное сейчас, когда в области сложно с уборкой, когда все надежды на ваш район, так и сказал Еремин в прошлый раз на обкоме, и вдруг такое! Право, трудно поверить! Мне казалось, редко у кого такое понимание друг друга, как у вас. Да я недавно видел Батова, не помню, в связи с чем, но он отозвался о тебе, как о дельном человеке, активном, энергичном.

– К сожалению, все так, как говорю! Работать с ним невозможно, – Волнов раз-другой кашлянул, устало откинулся в кресле и до отказа залил страданием свои светлые глаза. Так просидел ровно столько, сколько позволяли обстоятельства, чужой кабинет. Затем вдруг встрепенулся, вдохновенно произнес: – Не я ли годами создавал району особое положение в области, авторитет?! Сколько крови себе попортил, здоровья потерял, ради того, чтобы район имел добрую славу! Не скажу, чтобы Батов тоже не вкладывал сил, но черновая, самая трудная работа всегда была на мне… И сегодня тоже…

– Нет, ты подумай, – покачал головой Сазонов.

– А сейчас Батов растоптал мой авторитет – так, между прочим, будто я уже и не Волнов. Дело в том, что я вынужден был отстранить от работы Русакова… Это агроном один в нашем колхозе. Отстранил за нарушение моих указаний, за пренебрежительное отношение к планам района. И что сделал Батов? Дал мне бестактный выговор.

– Подожди, Русаков, Русаков… – начал вспоминать Сазонов. – Блондинчик такой, помню, очень даже помню. Года три тому назад горячо на совещании выступал…

– Тот самый, – Волнов скривил губы, – тот самый. Горло драл, а теперь дело запустил так, что ни одного севооборота не освоил… Пустобрех. И Батов из таких подбирает себе гвардию!

– Ну, а как ваша ПТС?

– ПТС? Батов завалил! Колхозы, мол, не готовы! Я еще и ретроград!

Разговор с Сазоновым разворачивался удачно.

Сазонов снял трубку и позвонил в обком, позвонил как раз тому, кому надо – второму секретарю.

– Придется Батова поправлять, – сказал Сазонов серьезно и передал два-три факта из только что услышанных им.

С Волновым простился радушно.

– Не бойся, все будет в ажуре.

И опять Волнов не поехал к закадычному приятелю, а отправился в обком. В сельхозотделе обкома его уже ждали. По тону разговора понял, чья взяла, – и уже представлял себе хмурое лицо Батова, когда тот увидит свое поражение. Нет, Волнов есть Волнов! Еще посмотрим, кто прав и кто сильнее. Посмотрим! Когда инструктор отдела Воронцов, участвовавший в беседе, высказал сомнение: стоит ли отстранять Русакова в период уборки, Волнов даже вспылил:

– Именно в такой ответственный период и надо решать быстро и смело! Уборка – такое дело, где игра в прятки неуместна…

Воронцов, было видно, остался при своем мнении. Но всегда ли важно мнение инструктора, если начальство поддерживает?.. А завотделом был явно на стороне Волнова.

После обкома Волнов подумал, подумал и опять-таки не поехал к приятелю. Было важно еще кое-что обговорить в управлении с начальством. Наступать – так по всему фронту… И только завершив все дела, поехал к Глебову, приятелю, с которым когда-то учился в институте, надеясь у него и ночевать.

Глебов встретил коньяком.

– Хвораю! Как раз надо подлечиться.

Они поднимали тосты за прошлое и за настоящее, за верность дружбе, за то, чтобы встреча была не последней. Но разговор и здесь в основном крутился вокруг дел Волнова.

Приятель захмелел. Он никак не хотел соглашаться с Волновым.

– Нет, я с тобою не согласен, Петр, ты меня прости, – говорил приятель. – Мне Русаков понравился. С подходом к земле человек, с подходом…

– С каким таким подходом? Ветрогон!

– Нет… Тут спорить буду. Правду тебе скажу, как друг. Не обижайся. Торопишься ты, наверно, с севооборотом, зря так жмешь. Чувствую – на сто процентиков тянешь. А это сейчас никому не надо.

Волнов обиделся, поджал губы.

– Возможно, возможно… ПТС – тоже, по-твоему, стопроцентность?

– Нет… За твое здоровье, Петр. ПТС – дело, может быть, и хорошее. На твоем месте я бы поехал по колхозам, сам бы поговорил с председателями…

– Эх, друг, ты просто мало смыслишь в нашем деле.

Волнов брезгливо отстранил рюмку с коньяком, встал и, немного покачиваясь, пошел в переднюю одеваться.

– Подожди, ты куда? А ночевать? Жена уже постелила в моей комнате!..

– Благодарю покорно, – с досадой сказал Волнов, – нет, я пойду на свежий воздух, затхлостью пахнет у тебя.

Приятель смущенно стоял перед гостем, пытался в чем-то извиняться, – ну что он такого обидного сказал?

Но Волнов, поклонившись ему, как чужому, закрыл за собою дверь.

Ночевать ему было негде, и он, шатаясь по пустынным улицам, скоро начал ругать себя за то, что зашел к приятелю, а еще больше за то, что проявил горячность. Почему-то в душу его снова забралось беспокойство, и удачи прошедшего дня перестали казаться прочными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю