Текст книги "Другая ветвь"
Автор книги: Еспер Вун-Сун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
17
Ингеборг слышит собственный смех, и ей кажется, что он звучит как щебет птицы, которую спугнули с гнезда в кустах и теперь она отчаянно мечется в небе. Но самое удивительное то, что в нее никто не стреляет. Ни в птицу, ни в Ингеборг. Две покупательницы смеются вместе с ней, Генриетта хохочет, вся булочная придворного пекаря Ольсена на Фредериксбергтаде пребывает в отличном настроении.
– Можно подумать, это шутка, – повторяет Ингеборг.
– Чтобы избавиться от них, лучший совет – смешать две части хозяйственного мыла, одну часть соды, воду и щепотку крупной соли, – говорит женщина со множеством черных точек на носу.
– Мы точно все еще говорим о постельном белье?
– Не только о нем, – смеется женщина. – Мы говорим практически обо всем. Это воистину чудесное средство, оно может отстирать добела даже Китайский городок в Тиволи.
– А мы там были, правда, Ингеборг? – говорит Генриетта. – Может, и получится отстирать с них желтизну, но что вы сделаете со стопами этой китаянки? Вы их заметили? Похожи на кусочек душистого мыла. Меня тошнит при одной мысли о том, что ей раздробили пальцы на ногах, а потом перевязали.
– Да уж, Мария Вро пожелала бы, чтобы кое-что другое раздробили и кое-что другое перевязали.
– Да ну?
– Кому?
– Ну, это вычислить, видать, не так просто, как цену на половинку хлеба, зная, сколько стоит целый.
– Тут ни капельки не помогут хозяйственное мыло и сода с песком. Что посеешь, то и пожнешь.
– Крем всегда жирный и всегда посередке.
– Тут-то герцогиня Александрина Мекленбург-Шверинская и сообразила доставить товар через нужное количество месяцев после свадьбы с принцем Кристианом.
Ингеборг смотрит, как свет падает через большую витрину, обращенную на Фредериксберггаде. Она уже не следит за беседой. Она думает о длинных пальцах и хрупких за пястьях, которые тянутся к ней между прутьями ограды. И тут она делает что-то, чего никогда не делала раньше, – протягивает руку и приобнимает Генриетту. Сдавливает мягкую плоть над бедром, будто щупает хлеб. Генриетта отвечает, обхватив ее рукой, и вот уже они стоят за прилавком, словно певички в кабаре. Генриетта запевает, а Ингеборг подхватывает, чувствуя, как щеки заливает жаром. Она думает: «Боже мой, кто знает, зачем воспринимать все так серьезно? Пой, пой, ведь жизнь – всего лишь непристойная песенка. Может, так оно и есть. Забудь свои планы. Пой, девочка, пой!»
– Если она просто встанет перед булочной в пыли, которая летит сюда со стройки, – напевает Ингеборг, – ребенок наверняка исчезнет сам собой.
– Не думаю, что она добровольно захочет показаться на люди.
– Нет, только подумайте, если она снова беременна. Если она не поостережется, то закончит как публичная девка, станет новой Анчоус-Гретой или Шведкой Матильдой.
– Или Жар-Кирстен.
– Марен с деревянной ногой.
Наконец покупательницы выходят за дверь, и Ингеборг чувствует необоримое желание укрыться на заднем дворе. Чтобы осуществить свой план.
– Ах, я так хохотала, что мне теперь жуть как хочется писать, – щебечет она и вырывается из объятий. – Ха-ха. Ох. Ха.
Ингеборг разворачивается и бросается из булочной, но Генриетта ловит ее за запястье в коридоре, ведущем в пекарню, словно Ингеборг ждет публика, которая требует повторить номер на бис. Снова она оказывается близко, слишком близко к другому человеку. Близко к горячему дыханию Генриетты, когда та громко шепчет:
– А что с Рольфом?
Вопрос захватывает Ингеборг врасплох настолько, что пересыхает во рту.
– Он… мертв?
Она снова видит, как толкает молодого человека в грудь, как он исчезает в темноте, скатывается с вала, вопя, – вот бы Генриетта могла так же исчезнуть! С тех пор у Ингеборг и мысли не было о нем, но теперь она представляет, как собаки вгрызаются в тело с вывернутой шеей, лежащее у кромки воды, и ей приходится опереться о девушку.
– Да, мертв, – говорит Генриетта. – Просто мертвецки влюблен. Перестань. Заметно же, что ты тоже по уши влюблена. Ты ведь так и сияешь!
Генриетта щиплет ее за руку, и, будто по нажатию кнопки, Ингеборг начинает сиять изо всех сил: делает большие глаза и растягивает губы в улыбке, будто дразнит надоеду, не желая рассказывать ничего больше. Делая шаг назад, она думает: «По мне видно? По мне правда видно? Неужели видно, что я собираюсь сделать?»
Только когда Ингеборг уже сидит в уборной, она замечает, насколько запыхалась. На шее выступил пот, щеки горят. Она пробует успокоить дыхание и громко говорит:
– И что же по мне такое видно?
С колотящимся сердцем вытаскивает кузнечика из-под нижней рубашки и сажает на колени в луче света, струящегося через вентиляционную решетку.
Потом откидывается назад, поднимает голову и закрывает глаза. Что-то внутри нее вздыхает, и сперва она не думает ни о нем, ни о себе, но о той девочке, которой когда-то была. Она не знает точно, откуда это воспоминание, но в нем она лежит на спине в высокой траве и смотрит в синее небо, по которому бегут мягкие облака. Никогда еще ей не было так хорошо. Облака укрепляют ее уверенность не только в том, что мир прекрасен и мягок, но и в том, что она – единственный и идеальный оплот тверди в этой текучей, перистой и многообразной реальности. Что она – непреходящее и неизменное.
Ингеборг снимает передник и сворачивает его в узелок. Теплое ощущение свободы заполняет ее. Если бы можно было свернуть свою жизнь, как передник, и начать новую! Она использует недолговечную энергию этого чувства, чтобы быстро снять рабочее платье и натянуть белое, то, которое ей подарили на девятнадцатый день рождения и которое она надевала только один раз. Она выходит из уборной и идет не оглядываясь, с ощущением – возможно, из-за платья, – что она и есть белое дрейфующее по небу облако. Таким манером она выскальзывает на Лавендельстреде и поворачивает на Каттесу-нет, напрасно пытаясь уговорить себя вернуться в булочную. Она долго прячется за мужчиной, ведущим на веревке четырех пятнистых коров, а потом плывет, как облако, дальше.
Ингеборг прекрасно знает, куда направляется, но на ближайшие к булочной улицы ее ведь могло привести поручение мастера-пекаря, хотя для этого она, возможно, слишком нарядно одета. Ее могли послать за чем угодно: от селедки или вяленой рыбы в мелочную лавку до масла в масляную. Табак, журнал «Иллюстрированные новости», бутылка уксуса – каждый дом на пути подсказывает ей новую отговорку. Целый город отговорок. Она натыкается на собственное отражение в витринах. Пытается улыбнуться.
– Смотрите сюда, – говорит мужчина.
Ингеборг сидит на скамеечке вполоборота к фотоаппарату, ноги вместе и чуть развернуты в сторону. За ней стоит декорация – зеленый пейзаж с небольшим озерцом в углу, из дубовой рощицы справа с любопытством выглядывает олень. Ингеборг чувствует, как кузнечик покалывает кожу под платьем.
– Вот сюда, – говорит мужчина и указывает на большую блестящую дыру на конце гармошки.
Металл сверкает, кожаная отделка черна как сажа. В левой поднятой руке фотограф держит вспышку, словно ручное зеркальце. Ингеборг выпрямляется и расправляет плечи.
– Считаю от десяти до одного. Десять, девять, восемь, семь… смотрите в объектив, шесть, пять, четыре, три, два, один.
«Я сияю?» – думает Ингеборг, и ее ослепляет вспышка.
Мгновение перед глазами пляшут бронзовые круги, они увеличиваются, потом уменьшаются, приближаются и отдаляются, и вдруг она чувствует усталость, как будто сильно опьянела. Она вяло улыбается.
Ингеборг осторожно выходит из салона фотографа. В витрине портреты людей, которые, кажется, глядят прямо на нее. Некоторые улыбаются, другие хмурятся или взирают строже некуда. Взрыв вспышки напомнил ей салют в Тиволи. Как она стояла и смотрела на фейерверки из-за ограды парка Еще она вспомнила день, когда воздухоплаватель Лаурин Йохансен должен был подняться в воздух на воздушном шаре, и семья Даниэльсенов замерла, задрав головы, в толпе безбилетников на пешеходной части Вестерброгаде – смотрела, как шар исчезает в небе на высоте семи сотен метров.
Ингеборг поднимает голову и глядит вверх. Небо синее, безоблачное и пустое, и она понятия не имеет, ожидала ли она чего-то другого.
18
Их пятеро – китайцев в прыгающей и танцующей на брусчатке повозке. Сань впервые оказывается за пределами Тиволи после приезда в Копенгаген, и он не отрывается от самой широкой щели между досками борта.
– Куда нас везут? – спрашивает Лянь.
Лянь – ровесник Саня. У него широкое смуглое лицо с резко выступающими скулами, похожими на отполированные поручни из махагони. Он вечно ходит с приоткрытым ртом, отчего на лице всегда вопросительное выражение. Прошло несколько дней, прежде чем Сань перекинулся с ним парой слов на борту «Маньчжурии». Лянь – мастер фонарей из Шанхая. Сань понимает примерно треть из того, что тот говорит, об остальном догадывается. Из услышанного Сань вынес, что Лянь жил в порту в хибарке, которую он делил еще с двадцатью соседями. Они спали вповалку на земляном полу, но заснуть после восемнадцатичасового рабочего дня было нетрудно. Самое главное – успеть положить стопы на чьи-то голени, это из-за крыс. Лянь подписал контракт ради денег. Он медленно моргал, рассказывая свою историю ровным монотонным голосом. Потом стал расспрашивать Саня. Сань повторил басню о том, что сел на корабль в поисках приключений. Что дома его остались ждать невеста и шелковая фабрика отца.
Теперь Сань не знает, что ответить. Он слишком занят, пытаясь вобрать в себя все, что можно рассмотреть в щель. Иногда ему кажется, что он узнает перекресток, дерево или площадь, но через мгновение возможные ассоциации стираются картинками, которые, Сань уверен, он видит впервые в жизни. Они едут другой дорогой, не той, что в ночь прибытия. Их везут в другой повозке. Эта новее, ее борта выше на две доски, так что, даже если встать во весь рост, он не сможет выглянуть наружу.
Китайцы осознали, что они магнит для публики в Тиволи. Один из них слышал кое-что, о чем писали в газетах. Якобы в земле выкопали такую глубокую яму, что дорыли аж до самого Китая. Толпы людей рвутся в Китайский городок. Сань надеется, что именно поэтому их тайно везут через весь город – чтобы уберечь. Он чувствует, как потеют ладони. Никто не станет убивать курицу, несущую золотые яйца, но, с другой стороны, их кровь ничего не стоит.
Сань слышит страх в голосе Ляня.
– Куда нас везут чушки? – шепчет он. – В тюрьму?
Некоторые китайцы называют датчан чушками из-за их бледной розовой кожи, больших носов и речи, звучащей как надсадное гортанное хрюканье. Китайцев привезли сюда, чтобы они играли роль дрессированных животных, но сами посетители ведут себя, словно недрессированные животные. Это помогает китайцам сохранять достоинство и чувство национальной общности. Даже карлик Нин, сидящий в клетке, смеется над посетителями с высоты своего внутреннего превосходства. Но Сань не может – а может, и не хочет – быть выше унижения. Он чувствует, что беззащитен перед всем происходящим. Но в каком-то смысле ему кажется заслуженным, что он очутился в Европе, где, выставленный напоказ, заперт в декорациях фальшивого китайского города. Остается сто девять дней до возвращения домой. Если им позволят вернуться.
Сань думает о Ци. Они попробовали приставить мальчика к делу. Ци мог бы ходить с цветами и раздавать их женщинам, но мальчишка отшвырнул корзину и спрятался под столиком для рисования. Ну что же, теперь Ци подготавливает бумагу, чернильные бруски и кисти для Саня – он получил титул Первого Придворного Подстольного Ассистента. Тут им на выручку неожиданно пришел Хуан Цзюй, который обычно косился на Саня, словно ждал от него неприятностей. Он объяснил, что по древней традиции под столом придворного рисовальщика должен сидеть маленький ассистент. Господин Мадсен Йоханнес выпучил глаза, но другие китайцы поддержали игру. Наверное, уже до каждого дошло, что и боссу, и публике только подавай экзотические культурные традиции и обычаи. Господин Йоханнес поинтересовался, не нужно ли чего этому придворному ассистенту для антуража, и Хуан Цзюй ответил с совершенно серьезным лицом:
– С вашего позволения, подушку, чтобы на ней сидеть.
Ци получает подушку, а Сань рисует табличку, на которой значится: «Первый Придворный Подстольный Ассистент». Сань не помнит, когда мальчик смеялся в последний раз, а тут Ци улыбнулся, когда узнал, что на ней написано. Теперь он сидит на подушке под столом, когда подходят посетители в темных костюмах и светлых платьях. Утром Саню пришла в голову мысль: если тут все действительно верят, будто в Китае под письменными столами сидят вот такие вот мальчики, то, возможно, они все-таки выживут.
Сань испуганно подскакивает, когда что-то торкается в борт повозки. Между досками – голубые глаза и грязная переносица – слышится смех, громкий и пронзительный, как у обезьяны. К повозке прицепился мальчишка-датчанин. Смех прерывается, и мальчик внезапно исчезает с криком – его пинком скидывает на землю мужчина, стоящий на задней подножке. Сань поворачивает голову и смотрит через плечо. Семья из Шанхая сбилась в кучу, голова женщины прижата к плечу мужа, мальчик – к груди матери. Лянь уставился на доски пола, сморщился и сплюнул в остатки соломы на дне. Они похожи на людей, которых везут на эшафот.
– Мы едем в больницу, – говорит Сань.
Нужны были трое мужчин, по одному из каждого города, одна женщина и один ребенок. Сань единственный, кто вызвался добровольно. Он договорился с Нином, что тот позаботится о Ци.
Сань снова поворачивается к щели. Они ненадолго останавливаются, пропуская другую повозку. Слышится стук копыт, Сань мельком видит большие темные бочки; в нос бьет резкий запах навоза. Кучер издает чмокающий звук, и повозка трогается. Рывок вперед – и мимо щели проносятся женская спина, мужская шляпа, фонарь. Сань не верит в случайные совпадения. Он опускает взгляд и смотрит на свою руку, думая, что человек не так уж и велик. В некотором роде он верит в запахи этого города, верит в то, что видит через щель. Открытое окно, две девушки в чепчиках, висящая в воздухе виноградная гроздь из металла. Он думает о том, что когда-то прочел о живописи. Когда пишешь ветвь с цветами вишни, твой рисунок должен представлять все цветущие вишневые ветки, которые ты видел в своей жизни. И все же не нужно бояться добавить еще один листок, который придаст рисунку правдоподобие, воссоздав вечное равновесие, даже если этого листка никогда не было на ветке.
Сань вздрагивает, когда кучер кричит; повозка накреняется и останавливается. Он видит чугунную решетку, как будто они сделали круг и вернулись обратно к Тиволи.
Китайцев выгоняют из повозки, и они оказываются во дворе. Сань разглядывает острые пики поверху решетки и вычурные, украшенные королевскими коронами скульптуры над колоннами ворот. Появляются двое солдат в кобальтово-синих униформах с ремнями поперек груди и блестящими пуговицами. Они проводят китайцев в другие ворота – с тяжелыми филенчатыми створками, над которыми возвышается рельеф в виде короны с орлиными крыльями. В воротах темно и пахнет влажным перегноем. Когда Сань оглядывается, ему кажется, что чугунная решетка бесконечна и упирается в самое небо.
Китайцев быстро ведут дальше, к двери слева, а потом вверх по узкой черной лестнице. Когда они идут по длинному темному коридору, мальчик начинает хныкать. Родители шикают на него. Сань не знает, плач ли ребенка тому виной или так было решено заранее, но их разделяют. Семью из Шанхая ведут к одной двери, а Саня с Лянем к другой, дальше по коридору Сань не оглядывается, но слышит, как тяжелая дверь закрывается за семейством. Теперь раздаются только топот сапог стражника, эхом отдающийся от стен, и поскрипывание досок пола.
Когда все трое заходят в комнату, взгляд Саня тут же скользит к трем большим окнам, стекла в которых поделены на квадратики. Из окон льется свет, указывающий на близость воды. Но он видит только кусок серого фасада под красной черепичной крышей. Кроме стражника, в комнате находятся еще трое мужчин. На всех белые халаты. Они стоят между парой кушеток и белых эмалированных столиков на колесах, на которых разложены скальпели и медицинские инструменты. Сань чувствует, как их глаза останавливаются на нем. Лянь опускает взгляд.
Один из врачей, худой, среднего возраста, лысеющий и с подергивающимся кадыком, говорит что-то на своем языке, который слух Саня даже не воспринимает как язык. Будто звуки не выговариваются, а просто вылетают изо рта, как когда плюешь, хлюпаешь носом, пукаешь или дышишь. И все же он начинает понимать, о чем примерно идет речь. Врач делится своими наблюдениями с коллегами: что он видит или на что они должны обратить внимание в этих двух китайцах. Стражник тычет Саня в плечо. Он должен раздеться? Сань переводит взгляд с одного врача на другого, потом на третьего. Сможет ли он создать достойное равновесие внутри себя?
– Что они сделают? – шепчет Лянь. – Что они с нами сделают?
– Мы, китайцы, как бамбук, – говорит громко Сань. – Мы не ломаемся. Мы сгибаемся, но снова выпрямляемся, когда шторм затихает.
Сань сам себя удивляет. Он слышит эхо отцовского голоса в своем. Но стал бы отец раздеваться? Он видит отца голым, как когда тот мылся на бойне. Мускулистые плечи, жилы на шее.
Врач слева, на котором едва сходится белый халат, при каждом движении демонстрируя в просветах между пуговицами майку, берет какую-то палку с длинного стола. Лянь чуть сгибает ноги в коленях и сжимает кулаки. Сань чувствует, как тело инстинктивно реагирует на угрозу. Он помнит, как ожидал наказания за проступки. Как вздрагивал, стоило отцу шевельнуться. Всегда гадал, как отец будет бить. Рукой, обухом топора, ведром? По лицу, по рукам, по спине?
– Это линейка, – доходит до него, он сообщает об этом Ляню и снимает халат.
И через пару мгновений стоит обнаженный, опустив руки вдоль тела. Смотрит в окно, где большая серо-белая чайка сидит в профиль на стрехе здания, расположенного напротив больницы. Предплечья и бедра покрывает гусиная кожа. Чтобы отвлечься, Сань размышляет, говорят ли тщательно продуманные действия хоть что-то о том, кто ты есть? Если внезапно обратиться к кому-то на улице, можно ли предсказать судьбу этого человека по его непосредственной реакции? Сань ожидает, что чайка вот-вот расправит крылья и взлетит, но она продолжает неподвижно сидеть. Если бы у нее не было снежно-белой груди и белого пятна сзади на голове, он бы решил, что это горгулья.
Сань выше толстого врача, который измеряет его. От толстяка сладковато пахнет табаком, и при каждом движении он хмурит белый как мел лоб. Совсем близко лицо третьего врача, изрытое оспинами от крыльев широкого носа до ушей. Сань закрывает глаза, он стоит неподвижно, но когда один из врачей касается его косички, Лянь вскрикивает:
– Они ее отрежут!
По комнате проскакивает искра тревожного напряжения. Врач, стоящий перед Санем, мелко моргает, стражник делает шаг вперед. Сань чувствует, что вот-вот опрокинется назад, напрасно пробуя ощутить спиной косичку.
Пальцы касаются его спины, исследуют позвоночник, и вот косичка снова щекочет кожу между лопаток. Нетрудно заметить, как колотится сердце Саня.
Они просят Саня сесть на скамью. Клеенчатая обивка холодит между ног, через ягодицы холод проникает выше. Ему приходиться напрячься, чтобы подавить дрожь. Бесконечно долго они щупают и измеряют его череп, словно он – глина в их руках. И все это время они перехрюкиваются, а худой лысый врач записывает что-то на листке бумаги. Сань концентрируется на качестве бумаги, на том, как врач водит ручкой и как надавливает кистью руки вниз и наискосок. Слышно, как кончик пера царапает по бумаге. Тут до Саня доносится другой звук. Журчание, за которым следует специфический запах: Лянь обмочился. Лысый врач сердито хрюкает, но двое других смеются.
– К осени, времени металла, мы вернемся домой, – громко говорит Сань.
Лянь трижды шмыгает носом, но ничего не отвечает. Сань старается не смотреть на него – думает о голубоглазом мальчике, который висел на борту повозки и смеялся над ним, а потом пропал с криком.
Врачи поворачиваются к Саню, пока стражник подтирает пол за Ляпнем. Тот, у которого кожа в оспинах, прикладывает стетоскоп к груди Саня. Сань снова смотрит в окно. Чайка улетела. Остались белый свет и пламенеющая красным крыша. Можно ли нащупать скорбь, словно косичку, когда не знаешь, есть она или нет?
Врач снова хрюкает, стражник толкает Саня в шею, и он наклоняется вперед. Но ему велят наклониться еще ниже, словно актеру, сгибающемуся в преувеличенно глубоком поклоне перед публикой. Руки Саня вьпягивают вперед, это похоже на гимнастическое упражнение. Косичка скользит по его плечу, касается пола. Он думает об иронии образа китайца, согнутого, как бамбук, и тут его настигает шок: холодный металл, металлический вкус во рту, как будто именно туда что-то воткну ли, тошнота и неприятное ощущение качки, словно он снова в море.
«Мы или они», – сказал отец.
Они стояли на бойне. Отец только что вспорол брюхо свинье. В разделочном столе был вырублен желобок для стока крови. Кровь текла, будто вино, в таз, который Сань держал обеими руками.
Он далеко не сразу понял, что отец тогда говорил об иностранцах.
«Человека определяют две вещи, – продолжил отец и положил спутанный клубок серо-розовых свиных кишок в большое корыто, – нужды народа и собственная воля».
Обтер руки о передник и стал гонять глаза свиньи между толстыми короткими пальцами.
«Всегда смотри в оба», – закончил отец назидательно.
Когда он ушел, Сань взял один глаз и навел его на газетную страницу. Слова стали огромными и гротескно искривленными. Как весной, когда он вошел в Жемчужную реку и увидел свои ступни сквозь толщу воды – словно большие трепещущие крылья. Потом Сань поднял свиной глаз к лицу, будто монокль, и посмотрел вверх.
Мысли продолжали крутиться в голове. Сань видит свою жизнь как череду волн, набегающих на него с моря: вот мать стирает одежду в реке сосновой сажей; вот он мальчишкой ловит рыбу, играет в порту, наблюдает за иностранными моряками в кабаках; вот пропадают отец с братом, приходит зима с голодом и неизвестностью; вот он сидит, согнувшись над письменным столом; и, наконец, стоит здесь, нагнувшись вперед. У него брезжит догадка, что весь смысл в том, чтобы не потерять себя. Чтобы остаться человеком.
И тут он ловит себя на порыве дотянуться до своей одежды. Всего на расстоянии вытянутой руки в кармане халата лежит ее фотография. Он вспоминает ее лицо на фото. Ямочку на подбородке, застенчивую улыбку, сосредоточенный взгляд, чуть потревоженный легким движением зрачков, как будто что-то за пределами фотографии отвлекает ее. И Сань внезапно понимает, почему он оказался в больнице и что искал в щели по дороге сюда через Копенгаген. Он высматривал ее в каждой женской спине. Каждый раз, увидев клочок белой ткани или похожую прическу под зонтиком от солнца, он думал, что это она. Как будто она знала, что он находится в трясучей повозке. Как будто она знает, что сейчас он тут. Странным образом это делает его невыносимый позор выносимым и менее острым.
Он отмечает хрюкающий диалог врачей, так же как отмечает, что косичка скользит по полу, словно кисть по бумаге, и тут с удивлением обнаруживает, что боль, которую он чувствует, причиняет не унижение от того, что трое мужчин стоят, склонившись над его анусом, словно археологи над раскопом. На самом деле его чуть не выворачивает от тоски. Тоска прорастает сквозь его тело от прямой кишки через рот и тянется дальше, через крышу больницы и выше, к звездам. Что ему, в конце концов, известно о ней? Ничего. И все же он знает, что его тоска неземная и что он должен увидеть ее.








