Текст книги "Другая ветвь"
Автор книги: Еспер Вун-Сун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)
14
Каждый день в Тиволи приходит все больше посетителей. Очередь перед квадратным столиком, за которым сидит выставленный напоказ Сань, становится длиннее, а гости, осмелев, подходят ближе. Он чувствует их запахи – запах дыхания, запахи духов, пота и помады для волос. Он видит тальк на щеках, дыры в зубах, пятна в белках глаз и поры на коже. Его привела сюда судьба, но сейчас он пытается спрятаться внутри себя, и только его тело – пустая оболочка – ведет себя как примерный китаец. Этот китаец рисует и улыбается, улыбается и рисует.
В то же время он прислушивается к речи датчан, но их язык дается ему трудно: он лишен ритма, а фразы в конце сбиваются в неясное бормотание.
Господин Мадсен Йоханнес объявил китайцам, что сегодня в стране выходной. Все вокруг черно от толп, у посетителей приподнятое настроение, они много смеются и ведут себя раскрепощенно. Сань видит, как господин Йоханнес расхаживает по Китайскому городку, то и дело проводя пальцами по усам, словно разглаживает денежные купюры. Сань провожает глазами двух птиц, летящих по голубому небу с белыми клочками облаков. Птицы матово-черные.
«Мы и они, – думает Сань. – Всегда ли так было? Один человек встречается с другим, и что-то идет не так».
Перед Санем громко переговариваются о чем-то две молодые парочки, лица парней и девушек раскраснелись. Он вдыхает исходящих от них сладковатый запах алкоголя. Скорее всего, они обсуждают, как он держит кисть. Он и сам однажды подумал, что моряк слишком пьян, чтобы держать ручку правильно, – тогда он впервые увидел в Кантоне пишущего европейца. Этот моряк-европеец словно пытался стереть написанное ребром ладони и предплечьем.
Бумага была изобретена китайцами. Отец Саня никогда не забывал повторять это. Так же как историю о чае – еще одну из историй о золотых временах, о прошлом. Некий Шэнь Нун лежал под деревом и кипятил воду на костре, и тут какие-то листья упали в кипяток. Сначала Шэнь Нун хотел выловить их, но потом увидел, что вода изменила цвет, как будто он варил суп. Он налил немного жидкости в чашу и отпил. Напиток на вкус был одновременно и земной, и небесный. Чай был только одним из примеров величия Китая. В Китае даже опавшие листья превосходны.
Сань с детства знал историю о Шэнь Нуне назубок, и все равно ее раз за разом пересказывали на бойне, когда день заканчивался. Саню позволяли разливать чай, в то время как Чэнь сидел рядом со взрослыми. Чэнь, который говорил, что от Саня никакого проку. Чэнь, который говорил, что на Саня нельзя положиться.
Мужчина средних лет с красивыми черными усами сказал в тот вечер: «Еще один пример того, что англичане рядятся в чужие перья. Они заявляют, что изобрели чай, хотя им пришлось плыть к нам, чтобы получить рецепт».
Другой мужчина добавил: «А приплыли они сюда по компасу, который изобрели мы! Сто лет назад император Цяньлун отказался принять подарки и предложения англичан. Он не хотел ни покупать, ни принимать их товары. Если бы все остальные точно так же настаивали на своем, не пришлось бы нам теперь тут сидеть».
А отец сказал: «Можешь идти, Сань».
Сань кожей чувствует, как его разглядывают, пока он рисует. За грудиной болит каждый раз, когда он делает вдох или ведет кистью по бумаге, болит, как после сильного удара. Он уже потерял счет рисункам. С площадки для рикш за спиной доносятся хохот и визг. Плывут облака сигарного дыма, от которого у Саня свербит в носу. Молодые парочки нависают над его столом, прыская от смеха, а Ци испуганно цепляется за его ногу. Легкий ветерок приподнимает один уголок бумаги, потом он снова опускается. Одна из женщин наклоняется ниже, поля ее шляпы качаются, как декоративный вазон со снежнобелыми цветами. Сань ощущает руку Ци, обхватившую его голень, и думает о том времени, когда сам сидел под столом на бойне, пока отец рубил и резал мясо. Он все еще чувствует тот отвратительный сладковатый запах. Волны мускусной вони словно притягивают к себе, пока ты не надышишься ими достаточно. Достаточно – до конца своей жизни.
Чувствуя боль, Сань думает: «Уже сбывается пророчество?» Он видит, как дергается кисточка в его руке, и поднимает лицо к небу, будто собирается взлететь. Но тут понимает, что кто-то дернул его за косичку. Поворачивает голову и видит смеющегося мужчину в костюме, видит испорченный черной кляксой рисунок, видит бесформенные клочки облаков, плывущие над головой, и в секундной вспышке – собственную отрубленную голову на земле.
Сань на мгновение закрывает глаза. Тьма вращается, и вот под веками как будто становится светлее. Кровь стучит в ушах, заставляет снова размежить веки. Он щурится и растягивает губы в улыбке. Молодая парочка перед ним хохочет, лица красные и опухшие под шляпами. Женщина, склонившаяся к Ци, выпрямляется, опираясь на столик. Мужчина, дернувший Саня за косичку, делает несколько неверных шагов в сторону, сгибаясь от смеха. Сань осознает все это за фасадом собственной вежливой улыбки.
«Испытывает ли каждый человек момент полного унижения в своей жизни? – думает он. – Не того унижения, как бывает во сне, когда, например, бежишь голым через весь город. Или когда ты на экзамене не можешь выговорить даже свое имя – это тоже во сне. А наяву? Предстоит ли всем нам испытать мгновение абсолютного позора? Когда ребенок видит, что ты – никчемный родитель? Когда тебя ловят на лжи, которая разрастается так, что ты и представить не мог? Испытает ли когда-нибудь этот пьяный европеец, только что дернувший меня за волосы, момент унижения? А его жена с выпученными глазами, ржущая, как лошадь? И смеющаяся пара их друзей?»
Сань снова устремляет взгляд в небо. Дано ли нам унижение, чтобы мы чувствовали себя неотрывно привязанными к земле и той плоти, которая и есть мы? Мянъси. Полная потеря лица. Но если так и есть, значит ли это, что вот сейчас у меня как раз такой момент? Может ли случиться что-то более позорное? Разве я уже недостаточно унизился, когда стоял в кабинете чиновника, склонив голову, и говорил: «Я потерял отца и брата. Прошу разрешения открыть свой ресторан»? Зная при этом, что дома вся семья рассчитывает на меня.
Чиновник перед ним даже не попытался скрыть зевок, когда ответил:
– Ты не сможешь открыть и дыру в земле, куда можно срать. Даже через тысячу лет. А я могу вышвырнуть тебя на улицу.
Или бросить за решетку. Всю твою семью в тюрьму засадить. Я могу тебя казнить.
– Но что с бойней? – спросил Сань. – Она же наша.
– Ха! Даже та одежда, которая сейчас на тебе, тебе не принадлежит. Так что иди отсюда, пока я не велел тебе снять ее.
Чиновник махнул на Саня обеими руками и склонился над стопкой документов.
Сань вспомнил о слухах, которые дошли до него. О том, что повстанцам не отрубили головы. Нет, их казнили иначе, и заняло это гораздо больше времени. Им выдернули ногти на руках и ногах и поменяли местами. Отрезали член и яички, выдернули все зубы и тоже поменяли местами, воткнув зубы в кровавую дыру в паху, а гениталии – в беззубый рот. Все для того, чтобы показать: повстанцы перепутали, что правильно, а что нет. Все это делалось постепенно, и жертвы кричали с рассвета до заката. Крики слышали в деревнях за несколько километров от места казни.
Сань развернулся и пошел прочь.
– Погоди, – сказал чиновник. – Ты мясник?
– Нет.
– Повар?
Сань покачал головой.
– Я художник.
Он не знал, зачем соврал.
Чиновник пристально рассматривал его сверху вниз. А потом поднял двумя пальцами листок бумаги.
– Ты можешь отправиться в Европу на судне, которое сейчас стоит на рейде. Они ищут добровольцев среди китайцев. У меня хорошее настроение, так что вот тебе мое предложение. Поезжай с ними.
– Вы хотите, чтобы я уехал? В Европу?
– Ты что, не слушаешь? – закричал чиновник. – Меня так трудно понять? Я предлагаю тебе выход.
– А что будет в Европе?
Чиновник пожал плечами.
– И на сколько?
Мужчина шмыгнул носом и выпустил из пальцев листок, который, покачиваясь в воздухе, плавно скользнул на стол. Сань испугался больше, чем когда чиновник грозил ему смертью.
– А что… что мне придется там делать?
– То, что скажут.
Мужчина вяло махнул рукой в сторону окна, за которым виднелся порт.
– Это покажет наши добрые намерения. По отношению к… ним.
Ясно было, что он уже потерял интерес к разговору, думал о чем-то другом.
– А ресторан? – спросил Сань. – Бойня?
– Кто знает, может, твоя семья получит разрешение, когда ты отправишься в плавание.
– А я?
– Ты можешь заглянуть ко мне в контору, если вернешься домой.
– Если?
– Я не несу за тебя ответственности, так? – сказал раздраженно чиновник.
– А если я умру?
Чиновник и бровью не повел. Единственное, что Сань понял: чиновнику заплатят, если он согласится поехать, – и что-то внутри хотело рассмеяться. Разразиться громким полным скепсиса смехом.
– Что? – спросил чиновник.
– Кажется, я ничего не говорил, – ответил Сань.
Сань смотрит на чужие лица, окружающие его в Китайском городке.
Осталось сто пятнадцать дней до возвращения домой.
15
С открытия до закрытия Ингеборг передвигается по булочной, чувствуя, что сейчас вершится ее судьба. Все, что она делает, каждый жест или движение, даже если она просто отводит прядь волос со лба, она делает с ощущением неизбежности.
Было «до» и появится «после», на которое и целой жизни будет мало.
Ингеборг станет иной, если только превращение уже не началось. Она даже не нервничает. То, что должно произойти, слишком важно, чтобы бояться. Не остается ничего другого, как расправить плечи, поднять голову и пойти навстречу неизбежному со всем возможным достоинством. Вот почему она вручает покупателем крендели и хлеб с такими почетом и уважением, будто протягивает им через прилавок ключ от своей души. Даже когда она говорит с Генриеттой, каждое слово вдруг приобретает глубину и смысл. Когда она затягивает хлопчатобумажный передник, то делает это с тем же ощущением величия: будто его завязки последним усилием выдавят наконец наружу ее настоящее «я».
С тем же чувством она снимает передник в конце рабочего дня. Ингеборг моется, чувствуя каждый сантиметр своей кожи. Она идет через двор к уборной, своему убежищу, но сегодня остается там, только чтобы помочиться и переодеться.
Она выпархивает оттуда, как бабочка из кокона, в белом платье, которое ей подарили на день рождения полтора месяца назад. Утром она осторожно вынула его из нижнего ящика комода и погладила. Сегодня она надела его впервые.
Ингеборг поворачивается кругом и чувствует, что платье сидит идеально, и это ее совсем не удивляет. Ведь все уже предопределено. Она готова.
Он ждет на углу Стормгаде и канала Фредериксхольм, нарядно и со вкусом одетый. Рабочую робу сменили серый жилет и костюм из темной грубой шерсти, а кепку – шляпа с круглой тульей, из-за чего он выглядит одновременно старше и моложе. Лицо чисто вымыто, щеки разрумянились, как у большого мальчишки, хотя подбородок мужественно выдается вперед твердо очерченный и волевой, слегка оттененный недавно сбритой щетиной. Он обнажает крупные белые зубы в улыбке, предлагая ей локоть.
Это важное движение, понимает Ингеборг, поднимая руку. Она с интересом смотрит, как ее рука ложится поверх его.
Вздергивает подбородок и нос чуть выше, чем обычно, будто хочет показать, что готова встретить все, что ожидает ее на пути. Они обходят Гаммелъстранн, шагают вдоль трамвайных рельс мимо музея Торвальдсена, чтобы не испачкать обувь и одежду; переходят мост, ведущий на площадь Хойбро, и идут дальше к Конгенс Нюторв. Каждый шаг она делает с уверенностью, что этот день навсегда изменит ее жизнь. Она чувствует мускулы его предплечья и улыбается.
Он заказал для них столик в ресторане «Павильон Лангелиние». Когда Ингеборг присматривала за детьми торговца Бука, она иногда прогуливалась с коляской мимо старого здания «Павильона», но внутри она никогда не бывала. Тогда старое здание как раз сносили и строили новое, еще более величественное, с восьмиугольными башнями и куполами. Уже много позже, одним ветреным вечером, несмотря на усталость и головную боль после долгого рабочего дня в булочной, что-то толкнуло ее прогуляться по набережной Лангелиние перед тем, как идти домой. Она с отстраненным любопытством смотрела на ярко освещенные залы «Павильона» и нарядных посетителей, словно любовалась иллюстрацией в иностранной книге. И вот теперь она стоит перед дверью ресторана и уже видит свет, чувствует тепло и слышит приглушенное жужжание голосов из зала. Официант принимает пальто и шляпу Ингеборг – впервые в ее жизни. Но ей не кажется это неуместным или неприятным.
Они заходят в ресторан. Будь обстоятельства нормальными, при виде снежно-белых скатертей, серебряных канделябров и нарядных людей вокруг она бы уже вся обратилась в один задушенный вопль неловкости. Как только второй официант отодвинул для нее стул с высокой спинкой, она бы тут же ощутила под ложечкой сосущее желание уединиться в уборной на заднем дворе и запереть дверь. Но сейчас Ингеборг дружелюбно кивает официанту, отмечая про себя, что его смазанный помадой косой пробор напоминает мягкое масло. Ее пальцы изучающе поглаживают, ласкают мягкий красный плюш сиденья. Ингеборг странно спокойна. Она оглядывается по сторонам и невозмутимо встречает направленные на нее взгляды. Она ведет себя с почти дерзким достоинством, словно люди в зале не просто ровня ей, но она среди них некий почетный гость, хотя в первый и последний раз пришла в этот ресторан. Она представляет, что все в зале собрались ради нее, ради вот этого особенного вечера.
Рольф чувствует себя неуверенно и изо всех сил старается продемонстрировать хорошие манеры. Между бровями ложится серьезная морщинка, когда он разговаривает с официантами, но он отлично выглядит со своей гривой светлых волос, широкими скулами, квадратной челюстью и жемчужно-бельгми зубами. Рольф делает комплимент ее глазам, а Ингеборг кокетливо моргает, изучая его лицо и констатируя: нет, он понятия не имеет о том, что все происходящее предрешено и неизбежно.
Каждое слово, которое он говорит. Каждое ее слово. Его вопросы и ее ответы, сплетающиеся воедино, как сплетаются в веревку множество разрозненных нитей, пока не получается прочный канат, способный удержать на месте целый корабль. Они поднимают бокалы, и даже звон их хрустальных краев, встречающихся над столом, идеально встраивается в общее плетение, как ключ входит в замок.
– Вкусно? – спрашивает он.
– Божественно, – отвечает она и отпивает из бокала.
Шампанское бежит сквозь нее, вернее, внутри нее, ударяя в кровь и распространяясь вместе с ней по всему телу. Ингеборг слышит свой смех – он громче и заливистей, чем Генриеттин. Генриетта и Эдвард – это случайность. Полная противоположность тому, что она сейчас испытывает. Генриетта могла бы заключить помолвку с кем угодно, с любым покупателем мужского пола, который любит сладкую выпечку и дурацкие анекдоты. Тогда как то, что происходит сейчас, было предопределено с рождения Ингеборг – или с тех пор, как ее бросили в лодке.
Ее нож легко режет мясо – утку в ишполат трюффе, – и кажется, что кусочки тают на языке. На красивой тарелке английского фаянса лежат заморские овощи, и, глядя на них, она думает, насколько бесконечно огромен мир. Закрывает глаза и жует, пока не начинает отчетливо ощущать, что Земля круглая. Потому что ведь все возвращается, летя с ветром над горами, континентами и садами, и предрешено до малейшей детали на стоящей перед нею тарелке.
Некоторые гости кивают ей, поднимаясь из-за стола, и она отвечает не менее элегантным движением головы. Шоколадный десерт вызывает у нее довольный вздох, словно это последний в жизни ужин. Они поднимают бокалы с десертным вином. Официант сообщает, что вино из Мозеля. Ингеборг понятия не имеет, где это, но так и должно быть. Двое за столом. Его улыбка. Ее улыбка.
Из ресторана они уходят в числе последних. Официант помогает ей с пальто, подает шляпу. Она надевает ее перед позолоченным зеркалом в полный рост, встречает собственный взгляд в нем и у нее колотится сердце от глубокого, темного, почти торжественного выражения в собственных глазах, как будто она уже пережила метаморфозу.
Официант с масляным пробором придерживает перед ней дверь.
– Желаю господам хорошо добраться до дома, – с глубоким поклоном говорит он.
Их руки тут же сплетаются, словно ключ и замок. Стоит восхитительный вечер раннего лета, теплый и звездный. Воздух щекочет в легких, запах моря – в носу.
– Спасибо, – говорит она.
– Надеюсь, все было вкусно.
– Определенно.
Она говорит это преувеличенно отчетливо и слегка сжимает локоть Рольфа. Определенно. И когда он предлагает прогуляться к крепости, ей кажется, будто она уже видела, как они идут под руку вдоль земляных валов.
– Пойдем, – говорит она.
Они словно следуют маршруту на карте, нарисованной ее рукой. Сердце колотится так, будто они приближаются к зарытому сокровищу. На валах скудное освещение, но это только усиливает великолепие звездного неба. Ингеборг не может сдержать смех.
– Над чем ты смеешься?
– Ни над чем и надо всем.
Они проходят мимо одинокой женщины, проститутки. На мгновение Ингеборг видит ее лицо, слишком старое по сравнению с пышной белой грудью. Женщина исчезает в темноте за их спинами как символ той жизни, которую ведут многие в городе, называемом Копенгаген. Чистая случайность, перед кем эта шлюха вскоре опустится на колени или кто нагнет ее через изгородь ниже у канала. Но она, Ингеборг, может смотреть на это свысока. Случайный обмен телесными жидкостями, случайная встреча плоти в темноте – это так далеко от того, что она испытывает.
Чувства переполняют ее, и она поеживается. Рольф понимает это по-своему.
– Тебе холодно?
– Нет, мне жарко.
Рольф останавливается и поворачивается к ней. Она чувствует на коже его горячее дыхание и задирает лицо, чтобы ничего не упустить. То, что должно случиться, случится.
Когда он кладет свои сильные руки на ее ягодицы и склоняется над ней, чтобы поцеловать в губы, она не волнуется. Как будто все происходящее написано на звездах, сверкающих над крепостным валом. И когда она чувствует бедром его эрекцию, его нетерпеливые губы на своих губах, это кажется важным, правильным и заранее предопределенным. Она открывает рот, язык Рольфа находит ее язык, сам он прижимается пахом к ее животу – это так же важно, правильно и предопределено, как когда она проводит подушечками пальцев вверх вдоль его возбужденного члена, а потом упирается ему в грудь обеими ладонями с силой, которая должна была бы удивить ее, но не удивляет, так же как она не удивляется ловкости, с которой подбивает ногой его ногу. Рольф теряет равновесие, размахивает руками в воздухе перед собой – число взмахов его рук тоже заранее предрешено, – а потом падает спиной вперед и, странно взвыв, катится вниз по склону до самого дна.
Вой именно такой, каким должен быть, и Ингеборг бросается бежать. Она не видит, куда ставить ноги, но они несут ее куда надо, она словно парит над землей.
Ингеборг бежит, и бежит, и бежит. Как будто убегаег от себя.
«Я бегу обратно в город», – думает она, словно чтобы подтолкнуть себя. И вот ее ноги перестают работать, как поршни, она замедляет бег, идет широким шагом и наконец останавливается. Она в замешательстве оглядывается по сторонам, но больше не узнает города, в котором родилась и выросла.
Ингеборг стоит не двигаясь. Начинает моросить дождь. Она обхватывает рукой свою шею, и бьющийся в горле пульс успокаивает ее.
16
Это не площадь, полная трупов, у каждого из которых во рту собственный отрезанный член. Сань сидит, выпрямив спину, – ладони прижаты к матрасу – и наблюдает, как из мрака выступают окружающие предметы. Потолок, стены, силуэт спящего мальчика, одеяла, разделяющие комнату пополам, в щели между ними – темная груда на сером полу, семья из Кантона. Все слегка покачивается, как плот на воде. Пахнет влажной сосной. Сань словно последняя, самая маленькая, шкатулка в наборе – в Китайском городке, в Тиволи, в Копенгагене, в Дании, в Европе, в мире.
Лунный свет падает на квадратный столик, который Сань каждое утро выносит на площадь вместе со стулом и писчими принадлежностями. Там он сидит, словно помесь таможенника и преступника на эшафоте. Он все еще не научился отстраняться. Когда Тиволи закрывается или если начинается дождь, он уносит столик в барак и ставит на место сразу за дверью.
Не разбудив остальных, Сань встает и беззвучно подходит к окну.
В перламутровом свете луны бумага кажется сказочной дверцей в столе. Чашечка для воды стоит в правом углу. Пальцы смыкаются на крае верхнего листка. Он поднимает бумагу и держит перед собой, как зеркало. Чистая бумага всегда напоминает ему воду. Где-то за пределами Тиволи раздается далекий крик. Сань думал, что уже почти утро, но к тишине, последовавшей за криком, он понимает, что проспал всего несколько часов. Днем меньше осталось до отъезда домой. Он складывает листок пополам.
Это отец научил его складывать кузнечика. Сань видит перед собой короткие крепкие пальцы. Отец делал кораблики и животных из бумаги, которую называли «слоновой». Он мог вести долгие монологи о бумаге. Ее изобрел Цай Лунь в 105 году. Выходит, китайцы начали писать на бумаге за тысячу лет до европейцев. Была загадочная бумага Сюэ Тао, названная в честь известной поэтессы Сюэ Тао, которая ее и изобрела. Или бумага Чэнь Синь Тан, сделанная из коры тутового дерева. И наконец, самая известная бумага сегодня – сюанъ. Отец писал на бумаге, непомерно дорогой для необразованного человека из некоролевского рода. Но для настоящего китайца это важно в отличие от наводнивших все европейцев, чья низкая человеческая сущность яснее ясного отражается в дурном качестве бумаги, которой они пользуются. Разве можно серьезно воспринимать что-то, написанное на бумаге, годной только для того, чтобы зад подтереть? Однако кузнечика отец мог сложить из бумаги, в которую заворачивали мясо. Он мог сделать любое животное с закрытыми глазами, а у Саня каждый раз что-то шло не так. Не кузнечик, а какой-то корабль с одним крылом, кривой и треснутый посередине.
– У тебя получится, Сань, – говорил отец.
Но у него не получалось.
– Просто подумай, что такое кузнечик.
– А что он такое?
– Он зеленый.
Кузнечик стоит на квадратном столике и покачивается. Сань приподнимает его, держа под крыльями, и крадется на цыпочках из комнаты.
На улице моросит дождь – такой мелкий, что его и не заметишь сразу. Хоть и стоит июнь, воздух Копенгагена прохладен и к горлу поднимается кашель. Сань подавляет его, сутулясь и прижимая подбородок к груди. Он идет дальше – медленно и с достоинством, словно весь мир замер, глядя на него. Китайцам нельзя выходить за пределы городка. Мужчины в кепках и с фонарями «летучая мышь» периодически патрулируют дорожки вдоль изгороди, но сейчас их нет. Никем не замеченный, Сань пересекает площадку, где стоят повозки рикш, и углубляется в лабиринт кустарника под деревьями. Беззвучный дождь усиливается. Он прячет кузнечика под халатом, как будто тот живой. При ходьбе крылья кузнечика покалывают грудь. Сань чувствует, как его затопляет чувство вины, и, будто спасаясь от него, сворачивает сначала налево, а потом направо по узкой дорожке. Пальцы сжимают мокрые листья на кусте и сразу выпускают. Он подходит к решетке и тут видит ее. Мысли зигзагами проносятся в голове. «Почему она тут стоит? Она одна из охранников? Или ждет кого-то? Может, она больна? Или собирается справить нужду?» Но он быстро отбрасывает все свои предположения. Он знает, что ни одно из них не верно, хотя не знает почему. Девушка просто стоит и смотрит на него. Ему ничего не остается, как подойти ближе.
– Я один? – спрашивает он.
Она устало улыбается и говорит что-то коротко, чего он не понимает, так же как и она не понимает, что он сказал. Сань не знает, как долго она там стояла, но ее платье прилипло к телу, а волосы упали на лицо, мокрые и темные, как водоросли. Она выглядит усталой или пьяной, но Сань узнает ее. Он складывает ладони перед грудью.
– Кто ты? – Сань видит в ее глазах, что вопрос задан не ему. Она спрашивает себя, и это делает ее настолько красивой, что Сань не находит ничего другого, как вытащить кузнечика и протянуть ей сквозь решетку. Она смотрит на кузнечика, не поднимая рук, словно боится, что он укусит ее при малейшем движении.
Три капли с ее лба падают на кузнечика. Она поднимает взгляд и смотрит Саню в глаза, словно хочет сказать, что они могут сделать что-то только вместе. Когда девушка берет кузнечика, их пальцы соприкасаются, и тогда Сань впервые понимает, что имел в виду его отец.
Он зеленый.








