412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еспер Вун-Сун » Другая ветвь » Текст книги (страница 3)
Другая ветвь
  • Текст добавлен: 10 февраля 2026, 15:30

Текст книги "Другая ветвь"


Автор книги: Еспер Вун-Сун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)

8

– Ты спишь?

– Нет.

– Тебе приснился кошмар?

– Вроде нет, – отвечает Ци.

– Хорошо.

Сань прислушивается. Деревенская семья спит. Мужчина, вероятно, дежурит на улице. Саню кажется, что откуда-то доносится звук копыт. Можно ли измерить страх или в конце концов он просто заполняет собой все? Ци дважды спросил о семье Саня, но так и не получил ответа.

– Что там такое? – спрашивает мальчик.

– Ничего, – говорит Сань. – Есть хочешь?

– Да нет вроде.

– Точно?

Ци не отвечает. Сань чувствует, как грудь мальчика мерно поднимается и опускается, – его подопечный снова спит. Сань улыбается и думает об отце, которого обманули голландские моряки. Это только усилило отвращение отца к чужакам. Послушать его, они всегда были и будут заносчивыми лживыми варварами. Только не уважающие себя люди могут блевать на улице. Или разрушить и сжечь Юаньминъюань, Летний дворец, полный драгоценных книг и шедевров искусства со всего света. Произошло это еще до рождения отца, но, когда тот говорил об этом, можно было подумать, что дворец сровняли с землей всего пару дней назад. В порту Сань мог разобрать едва ли половину того, о чем писали в иностранных газетах. Но именно в них он прочел о сообществе людей, которые тренировались в парке в Пекине и называли себя «Отрядами гармонии и справедливости». Глядя на их упражнения, некоторые стали называть их «боксерами». Сами они говорили о том, что их предназначение – истреблять «заморских дьяволов». В газетах писали, что у сына австро-венгерского посла украли всю одежду, что пропали грузы в портах вдоль восточного побережья Китая, что кто-то перепилил канаты на иностранных судах, что улицы внезапно оказались перекрыты разбитыми повозками и раскатившимися бревнами, что паланкины с иностранцами перевернулись, что английский моряк так никогда и не вернулся на свое судно, стоящее на рейде в Цзинане[3]3
  Здесь и далее речь идет об Ихэтуаньском. (Боксерском) восстании, которое длилось с 1899 по 1901 год и было жестоко подавлено. – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

Сань рывком поднимает голову, услышав незнакомый звук. Наверное, он спал и теперь пробует сообразить, сколько повозок приближается к их бараку. Он думает о мальчике, спящем у него под боком, и переживает, сможет ли встать, не разбудив Ци. В то же мгновение становится ясно, что звуки издают не повозки, а дождь, гулко стучащий по крыше. Сань садится и долго сидит не двигаясь, прислонившись спиной к доскам стены. Ци так и спит, прижавшись головой к его бедру. Теперь Сань думает о матери и сестрах с братьями. Он не знает, получили ли они разрешение снова открыть бойню. Не знает, стоит ли контракт столько же, сколько бумага, на которой он написан. Но, согласно контракту, ему придется оставаться здесь до осени. Сто двадцать дней. Цифра кажется настолько же нереальной, как миллион. Непонятно, как прожить даже час, когда не знаешь, что тебя ожидает. Сань кладет подбородок на подтянутое вверх колено и обхватывает руками ступни.

Когда он снова просыпается, во рту пересохло, у него болит ключица. Уже достаточно рассвело, чтобы пересчитать пальцы на руке, которую он вытянул перед собой. Ему снился старый корабль вроде пиратского, на носу которого тенью стоял кто-то знакомый. Сань думает о сплетнях и байках, коих наслушался от китайцев в порту. Ладно бы бесконечное вранье иностранцев, их свинство, подкармливаемое опиумом, ладно бы то, что они отбирали у них работу, заменяя физический труд всякими техническими новинками. Гораздо хуже было чистое зло, которое вершили чужаки. Неподалеку от Шанхая, по слухам, задержали одно из иностранных судов и арестовали экипаж, потому что из трюма исходила подозрительная вонь. Двое китайцев, открывших люки, упали в обморок от одного только смрада, валящего с ног. Но ужасное зрелище было еще хуже. Трюм заполняла, плескаясь, человеческая кровь, в которой плавали конечности, глаза, зубы и соски.

9

Ингеборг стоит на коленях и молится, сложив ладони над переносицей. Странно, но именно во время молитвы она сомневается больше всего. За что ей благодарить и о чем просить? Все свое детство она благодарила за то, что ей не приходится спать под одеялом где-нибудь на земляных валах у Кристиансхавна, в работном доме «Ладегорден» или в хибарке-развалюхе за чертой города. Она помнит, как однажды прошла мимо ребенка на крыльце, девочки, своей ровесницы, хотя ее возраст сложно было определить из-за сочащихся гноем ран на лице. Ингеборг чувствовала, как девочка смотрит на нее, ощущала ее горящий взгляд между лопаток, пока ее собственные шаги становились легче от благодарности. Внутри распространилось тепло, а губы вытянулись, радостно насвистывая: ведь ей жилось так хорошо. Но даже когда она несколько раз завернула за угол, взгляд девочки все еще сверлил ей спину, и радость сменилась страхом, что та позовет ее, узнает ее.

Ингеборг всегда старалась избегать нищих. Каждый раз при виде попрошаек в Копенгагене она благодарила Бога за то, что у нее есть крыша над головой и семья Даниэльсенов. И все равно она думала: «Кто больше одинок – я или тот человек, лежащий у ворот?»

Сейчас Ингеборг молится просто так, ни о чем, и одновременно прислушивается, как просыпается квартира под ней. Она может легко определить, кто производит какой звук, что делает каждый из сестер или братьев и куда они направляются. Вот ожидаемо кашляет отец, Теодор. Вот шаги Петера, а вот – Элизабет. Ингеборг знает, что скоро на плиту поставят чайник и что Теодор успеет покашлять еще дважды, прежде чем выйдет из квартиры и отправится на фабрику Альфреда Бенсона на Вестерброгаде, где он работает старшим секретарем. Она слышит внизу мать, Дортею Кристину, ее характерный голос, j которому подчиняются все остальные, более мягкие голоса. j Только бас Теодора звучит особняком, у него свой собственный ритм. Вот он кашляет второй раз.

О чем молиться Ингеборг? О том, чтобы больше улыбаться? Быть меньше самой собой? Это же бессмысленно. И все равно она молилась именно об этом уже несколько раз и по-разному.

О том, чтобы быть чуть больше как все.

Однажды она до крови прикусила костяшки, умоляя о том, чтобы стать нормальной. «Дорогой Боженька, позволь мне быть фрекен Нормальсен». Фрекен Нормальсен все дается легко. Ингеборг лежала в постели, лаская себя, и думала, что даже это легче для фрекен Нормальсен, что она сразу начинает течь и становится горячей том. Что для нее жить, для этой фрекен, не сложнее, чем складывать цены на определенное количество хлебобулочных изделий. Вот ты хмуришься, но через мгновение уже улыбаешься. Ты – фрекен Нормальсен.

«Я – фрекен Нормальсен», – думала Ингеборг. Она вставала, беззаботно потягивалась, бормотала молитву, плескала в лицо воду, небрежно причесывалась, сбегала вприпрыжку вниз по лестнице, болтала с сестрами и братьями, не обращая внимания на то, что они говорили. Но не проходило и половины дня, как Ингеборг снова выпадала из роли – потеряв ориентацию, переставала улыбаться, да еще это ощущение пустоты внутри, как будто она предала все и всех, и прежде всего – саму себя. Потому что как только Ингеборг открывает скрипучую дверь в булочную и ступает через порог, ей требуется всего один взгляд на такую, как Генриетта, чтобы понять: до фрекен Нормальсен ей так же далеко, как лошади – до жирафа. Только глупая лошадь вообще может придумать такую чушь, как фрекен Нормальсен.

Ингеборг может разобрать нестройный хор голосов внизу, даже слушая вполуха. Вот Петер что-то говорит, а Бетти София отвечает. Тонкий голосок принадлежит Розе Виоле, а капризный – Георгу. Она встает с колен, чтобы умыться. Много лет она пыталась забыть и подавить это в себе, но теперь ритуалом стало вспоминать и напоминать самой себе о том, кто она такая. С одной стороны, она хочет быть фрекен Нормальсен, с другой – защищает Никтосен. Было ли такое, когда не чувствовала себя одной из них? Как в тот раз в трамвае, когда кондуктор что-то сказал, а она не поняла. Сестры и братья хихикали за ее спиной вместо того, чтобы помочь, и все закончилось тем, что кондуктор отругал ее за высокомерие. Она чуть не плакала, пока они веселились. И были они и она. Она против них.

Ингеборг вытирает руки. Подходит к окну в крыше и откидывает ржавый крючок. Влажный утренний воздух и запах мыла с фабрики. Дерево теперь отчетливо видно, каждый зеленый листочек на нем. А за деревом проглядывает небо над южной частью Копенгагена. Ингеборг видит башню на церкви Девы Марии. Когда светит солнце, крыши приобретают тот же бесцветный глянец, как все те письма, что она написала принцу Кристиану. В письмах она спрашивала, что принц делает в замке и что он думает о том и о сем. Какие у него любимое блюдо и любимый цвет. Она рассказала немного о себе и о детях торговца Бука, за которыми когда-то присматривала. Ингеборг вдохновенно писала поздними вечерами и завела ритуал сжигать неотправленные письма по воскресеньям, выкидывая пепел из окна на крыше.

Она думает о Человеке-ядре, о котором когда-то читала.

В книге была иллюстрация. Большое бело-серое облако дыма расцветало над жерлом огромной чугунной пушки, странно короткой, как будто Человек-ядро лежал внутри, свернувшись клубком. На иллюстрации он завис, вытянувшись в воздухе, прямой, как стиральная доска. Быть может, на странице просто не хватило места для более длинного ствола. Над Человеком-ядром сияли звезды, но трудно было сказать, сверкали ли они на небе или ими выстрелили из пушки, как конфетти. Внизу под Человеком-ядром виднелись поднятые кверху лица, ряд за рядом, словно одинаковые украшения на торте, и все равно Ингеборг всматривалась в каждый из небрежно набросанных овалов.

Внизу хлопает дверь. Это Бетти София. Она тоже работает на фабрике Альфреда Бенсона, на складе, и ей приходится рано уходить на работу. Петер последний в семье, кто работает там же. Через мгновение и он заторопится из дома. Ингеборг знает все, что произойдет, до мелочей. Она не может с определенностью сказать, что ненавидит рутину. Есть что-то успокаивающее в том, что копирует себя день за днем.

Та история о Человеке-ядре была историей о герое. Зрители аплодировали и кричали: «Ура! Ура!» Так говорилось в книге, а Ингеборг прочитала ее несколько раз. И все же ее охватывало странное ощущение пустоты, как будто маленький Человек-ядро, оторвавшись от бумаги, пробил ее насквозь. Она сидела, сложив руки перед собой, словно пыталась закрыть дыру в животе, и разглядывала изображение того, кого считали героем. Она запомнила, что его звали Габриэль. Человека-ядро. У него были черные усы и блестящие зачесанные назад волосы. Он носил белый комбинезон и сапоги. Руки были обнажены и плотно прижаты к бокам, как у оловянного солдатика. Он устремил взгляд на точку за пределами страницы. Было очевидно, что его ушей не достигли ни один хлопок, ни один крик «Ура!» Быть может, его парализовало взрывом. А может, он был просто печальным и одиноким.

Если долго рассматривав иллюстрацию, небо превращалось в море, а все остальное – в подводный мир. Габриэль становился головастиком, несущимся сквозь воду, чтобы его не сожрали странная черная рыба или разъяренный краб, взвихривший песчаное дно во время охоты. Звезды превращаются в блики солнца на воде, а зрители – в колышущиеся водоросли.

Ингеборг вглядывалась в картинку, словно зачарованная, представляя себя одним из этих светлых нечетких растений. Каким бы это было освобождением! Потому что сама она странным образом парила над землей где-то между небом и морем с сознанием того, что всего одного верного или неверного слова или взгляда будет достаточно, чтобы запустить ее высоко-высоко в воздух. Свободно парящую Никтосен.

10

Наступает утро, и они все еще живы.

– Почему ты не ешь? – спрашивает Ци.

– Я не голоден.

Это не совсем ложь. Сань будто каким-то образом миновал это состоял не. Зав трак лежит нетронутым рядом с ним. Он не знает, что думать. Почему бы еде не быть отравленной? И зачем бы ей быть отравленной? Точно так же истории из Пекина и других мест казались одновременно и надежной информацией, и бабушкиными сказками. Вроде байки о том, что в христианских детских домах убивали детей, чтобы использовать их кровь для приготовления особого дьявольского лечебного напитка. Вот почему миссионеры и китайцы-христиане стали первой целью «боксеров». Сань читал, что «боксеры» сжигали дома, блокировали железные дороги и портили телеграфные линии. Группу железнодорожников, спавших на полу в сарае, зарубили мечами, ножами и топорами, чтобы посеять страх среди желающих помогать со строительством железных дорог. Один из «боксеров» встал на рельсы перед приближающимся поездом, потому что считал себя неуязвимым. Саню попадались инструкции по убийству иностранцев. Они были очень практичными и подробными. Тела следовало расчленить, отрезать уши и носы, отделить пальцы от кистей и разрубить фалангу за фалангой. Острием ножа нужно было выскоблить глазную впадину, перерезав жилы и нервы, чтобы выкатилось глазное яблоко. После чего следовало раздавить его каблуком, как яйцо. Только так можно было быть уверенным в том, что заморские дьяволы не смогут услышать, унюхать, увидеть или поймать тебя.

Сань поеживается и поднимается на ноги.

– Пошли, – говорит он.

Они собираются на узких скамейках перед наскоро сколоченной сценой. Сань замечает чертово колесо с полосатыми красно-белыми тентами над кабинками – оно возвышается над деревьями по ту сторону изгороди. Хуан Цзюй стоит спиной к сцене и считает китайцев, чтобы убедиться: не пропал ли вето в течение ночи? Все оказываются на месте. Сань чувствует, как Ци трясется от холода. На небе светит солнце, но из него словно выкачали всю силу. Нет и намека на влажную жару, к которой они привыкли. Многие китайцы сидят завернувшись в одеяла. Сань поворачивает голову, и в слабом утреннем свете их новое место жительства показывает свое настоящее лицо: наскоро возведенные бараки, выстроенные без экрана, защищающего от злых духов, без всякого чувства цзянь, с крышами, непохожими ни на двухскатную, ни на вальмовую, ни на шатровую, – крыши лишь местами украшены «восточными» завитушками, и слегка изогнуты их свисающие края. Китайцы шепчутся, как будто кто-то может услышать и понять их, оглядываются растерянно и настороженно. До них доходит наконец, что они находятся в каком-то парке развлечений. Их купили, чтобы они играли китайцев.

Нужно распределить рабочие обязанности, расставить по местам вещи. Хуан Цзюй берет управление на себя. Кажется, он знает все языки и диалекты.

На сцене за его спиной будут выступать поэт, фокусник, актеры и певцы. Пора начинать репетиции. Остальным придется строить, рисовать, делать декорации. Они отправляются каждый по своим делам, словно после собрания на работе. Начинает моросить дождь.

Сань берет за руку Ци. Кучка китайцев сгружают паланкины и тачки с двух повозок, заехавших под плакат над входными воротами. Те ли это повозки, на которых их привезли сюда ночью? Кое-какие слухи, вероятно, уже просочились, потому что все больше любопытных появляется за оградой сада, чтобы хоть глазком взглянуть на чужестранцев за чугунной решеткой.

Как только за оградой появляется новая голова, сердце Саня подпрыгивает в груди. Он отводит Ци в барак. Сам остается стоять в дверях.

– А где все люди? – спрашивает мальчик.

– Не знаю, – отвечает Сань.

– Они каннибалы? – спрашивает мальчик.

– Нет, они не каннибалы.

– А что они едят?

– То же, что и мы.

Мальчик не выглядит убежденным. Он смотрит на Саня со своего матраса на полу.

– Зачем мы здесь?

– Они хотят познакомиться с нами.

– Почему?

– Потому что мы от них отличаемся.

– Чем отличаемся?

– Мы выглядим иначе. Иначе говорим и пишем.

– Но они воняют.

Сань вспоминает те случаи, когда он сам чувствовал: запах вроде бы человеческий, но в то же время совершенно непохожий на его собственный.

– Да, они воняют. А ты на корабле сутками глаз не смыкал. Попробуй еще поспать.

Сань подходит к столу, стоящему под маленьким окошком, – не окошко, а дыра в деревянной стене – и разглядывает табличку, на которой ему предстоит писать. Кроме того, ему нужно будет разрисовывать матерчатые вымпелы и рисовую бумагу для фонариков.

Ради мальчика он убавляет огонек керосиновой лампы, прежде чем положить на стол скрученную в рулон красно-коричневую кожу. Садится, развязывает ленту на рулоне и расправляет кожу перед собой. Сразу вспомнилось, как господин Мадсен Йоханнес оценил его хозяйство на борту судна. Он тогда потрогал кисти и бруски сухих чернил, и Саню пришлось отвести глаза.

Вспомнилось и другое.

– Понять не могу, как так вышло, что мы братья, – бросил Чэнь спокойно и безразлично, покачивая головой. А потом добавил с отвращением: – Впрочем, ты просто верен самому себе.

Сань рассматривает кисти – жесткие, из волосков пумы и леопарда, и мягкие, из шерсти овец и коз, все с лакированными ручками, – черно-синюю фарфоровую чашечку для мытья кистей, нефритово-зеленую тушечницу и чернильные бруски с надписями и печатями. Поднимает небольшой кувшин, стоящий у ножки стула, и смачивает тушечницу водой. Берет чернильный брусок и начинает тереть его о камень круговыми движениями. Потом выбирает кисть и пробует указательным пальцем волчьи волоски. Ему нравится ощущать, что есть внутренняя и внешняя часть кисти и промежуток между ними. Жидкая тушь скапливается в углублении, которое образуется при прикосновении к бумаге или ткани. Сань поднимает кисть над первой квадратной табличкой, и его охватывает стыд.

Однажды отец и Чэнь пропали. Бойню закрыли власти. Мать и младшие сестры с братьями так исхудали, что просто таяли на глазах. Они питались ягодами, чаем и кореньями, из которых варили суп. Дом опустел. Сундук с драконами. Серебряный кувшин. Резной стул. Маленькие статуэтки бога земли и бога кухни. Им пришлось продать оставшиеся вещи, чтобы платить за хибарку, в которой они жили, и за дрова, которыми топили маленькую печку, чтобы хоть немного согреться в зимние дни, когда температура падала до нуля…

Сань нашел все это, когда они собрались продать шкаф розового дерева. Дорогие кисти, тушечница, фарфоровая чашечка для мытья кистей и первоклассные чернильные бруски. Он также нашел толстую пачку рисунков, должно быть, сделанных отцом. Все на сюанъчэнской бумаге. Цветы. Вишня. Магнолия. Серия с гардениями. Более двадцати рисунков. Ветвь с зелеными листьями и белыми гардениями. Туманные горные пейзажи с одиноким путником или маленькой хижиной на скальном выступе. Бамбук. Стайка губастых рыб, зависшая в воде. Сань отметил уверенность и силу мазков. Никаких колебаний, никакого баловства. Он почувствовал себя обманутым.

В тех редких случаях, когда он отваживался заговорить о возможности открыть свой ресторан, отец каждый раз потчевал его нравоучениями о том, что надо стоять у разделочного стола до последнего вздоха. «Болезнь – единственная причина для беспокойства родителей, которая позволительна детям». Отец мог бесконечно изрекать подобные цитаты. А теперь оказывается, что он сам мечтал о чем-то совершенно ином. Сань понятия не имел, где и когда отец нарисовал все это. Но, так или иначе, одно стало совершенно ясным: рисунки создал человек, который не был мясником.

Сань склоняется над табличкой и пишет: «Вун Сун Сань. Художник».

11

Капитан первого ранга. Так называется торт.

Круглый, чуть клейкий корж из карамелизованных орехов. Над ним – масса из шоколадной стружки, смешанной с жирными яично-желтыми взбитыми сливками. Эту массу удерживает марципановая оболочка, украшенная поверху воздушными взбитыми сливками с посаженными под углом ломтиками нарезанной клубники.

Если бы жених Генриетты, Эдвард, был тортом, он был бы «Капитаном первого ранга».

Ингеборг слышит, как он восклицает: «Лучше уж я тогда женюсь на собаке!» В этом наверняка был весь смысл анекдота, которого она не слышала.

Никто не смеется, а Эдвард тянет время до того момента, как ему придется вернуться в контору. Поправляет шляпу, рассказывает еще один анекдот. У него в запасе анекдотов бесконечное количество, и Генриетта может бесконечно хохотать над ними. Просто счастье, что эти двое нашли друг друга.

Ингеборг однажды нашла собаку. Срезала путь и шла домой из школы на Нерре Алле через территорию фабрики. Собака стояла посреди дорожки. Здоровенная псина, лохматая и костлявая, голова низко опущена между выпирающими лопатками – поза, которая могла означать как угрозу, так и покорность.

– Отойди, – сказала Ингеборг, остановившись.

Потом замахнулась сумкой и зашипела:

– Пошла! Пошла!

Собака вытянула шею и передние лапы, но осталась на месте. Ингеборг наклонилась, не спуская с нее глаз. Когда пальцы сомкнулись на достаточно большом камне, собака неспешно поковыляла к ней. Увидев мокрый нос и влажные черные глаза, Ингеборг дала псине подойти ближе. Собака открыла пасть и облизала ей руку.

С тех пор они стали неразлучны. В перенаселенной квартире Теодора Даниэльсена, которая тогда находилась на Кросгаде, не нашлось бы места для собаки – спрашивать не имело смысла. Поэтому Ингеборг нашла покосившийся сарай на другой стороне пустыря Феллед. При любой возможности она приносила собаке миску с водой и ту еду, что удавалось незаметно вынести из кладовой или выудить из помойных ведер во дворе.

Более преданного существа было не найти. Утром, днем и вечером Ингеборг зарывалась носом в жесткую короткую шерсть, ощущая тепло и кисловатый запах, а от прикосновений шершавого языка к тыльной стороне кисти она просто млела. Когда Ингеборг сидела в классе или стояла, согнувшись, над тазом с бельем в больнице, где работала после уроков, лицо ее внезапно озаряла улыбка. Мысль о том, что ее кто-то ждет, согревала сердце.

А потом случилось вот что. Уже четырнадцать дней стоял мороз. Не сильный, но от него пощипывало кожу на щеках. Впереди зигзагами вились следы Чернушки – маленькие ямки в снегу. Сама собака казалась черной кляксой на белом. Ее клякса. Ингеборг охватило радостное чувство свободы, будто она могла сажан кляксы на бумагу бытия по собственному желанию.

Она услышала голоса мальчишек прежде, чем увидела их на льду. «Не стоило выходить на Очко, – была ее первая мысль. – Это может быть опасно». Чернушка остановилась и взвыла по-волчьи, выражая свое согласие. Из-за деревьев показался большой мальчик – возможно, он уходил туда помочиться. У него были красивое лицо, покрасневший от мороза нос и белые зубы. Он сказал:

– Зачем еще лед, если не для того, чтобы пробовать, выдержит ли он?

Лед выглядел неоднородным и мутным. Он становился темнее и сверкал на солнце там, где был тоньше. Мальчишки хорошо осознавали опасность и не заходили на ненадежный участок.

– Это твоя собака? – спросил мальчик.

Ингеборг услышала гордость в своем голосе, когда ответила утвердительно:

– Ее зовут Чернушка.

– Хорошее имя. Она ведь не кусается? – Мальчик обнажил белые зубы в улыбке.

– Нет, она безобидна, как ягненок.

Он наклонился и почесал собаке шею. Перед внутренним взором мелькнула картинка: вот они подолгу гуляют вместе – собака впереди, за ней Ингеборг с мальчиком. Они шагают, разговаривают и смеются. Возможно, поэтому все случилось так быстро и она не успела среагировать.

– Пошли! Пошли, Чернушка.

Мальчик уже был на льду, Чернушка побежала за ним, потом бежала рядом с ним и перед ним, а Ингеборг осталась стоять, не в силах позвать ее. Собака скользила, чуть на шпагат не садясь от возбуждения, мальчишки смеялись и было уже поздно кричать. Эти собачьи пируэты на льду выглядели ужасно смешно. И даже казались заученными, словно номер, который они, Ингеборг и Чернушка, придумали вместе, долго репетируя. Серия неловких шпагатов, от смеха мальчишки хлопали себя по бедрам, а их дыхание вылетало изо рта белыми облачками. Псинка то и дело оглядывалась на Ингеборг, словно хотела убедиться, что все делает правильно, что всем весело. Ингеборг распирало от гордости и радости, и она сама не могла удержаться от смеха. Но в то же время внутри нее было и что-то другое – что-то, что ввинчивалось ей под ложечку, от чего перехватывало дыхание, что заставляло сожалеть: лучше бы они пошли другой дорогой. Чувствовала ли собака подобное? Может, она оглядывалась на нее в поисках помощи? Или же Чернушка обладала инстинктом, который давно уже предупредил ее о том, что случится, и бездействие Ингеборг сбило ее с толку? Возможно, собака убежала бы в лес, завидев мальчишек, а Ингеборг убедила ее в том, что с ней она в безопасности.

Камень пролетел птицей. Ингеборг заметила серо-черное пятно краем глаза, прежде чем булыжник ударился о лед в метре от Чернушки и заскользил дальше. Мальчишки стояли полукругом. Ингеборг понятия не имела, откуда у них камни. Откуда они могли знать, что они с Чернушкой будут проходить мимо? Теперь камни летели со всех сторон. Один ударил собаку по задней ноге. Другой, отрикошетив от льда, задел переднюю лапу. Собака дернулась и потеряла равновесие. Она лаяла, опустив морду и скользя задом. И бросила взгляд на Ингеборг. Та закричала – и лед треснул. В то же мгновение зад собаки исчез под водой, а голова и передние лапы остались лежать на льду, как обычно лежали у нее на коленях. Лай стал испуганным, и Ингеборг бросилась на помощь.

Под ногами подалось и затрещало, и она остановилась. Собака вскидывала передние лапы, и какое-то мгновение казалось, будто она делает это намеренно, чтобы поблагодарить публику поклоном перед уходом за кулисы. Но вот животное охватило отчаяние. Чернушка бросалась всем телом на лед, но тут же соскальзывала обратно. Режущий сердце лай эхом несся над озером. Вот на поверхности снова показались передние лапы и морда, а потом собака беззвучно исчезла. Ингеборг неподвижно стояла, глядя на дыру во льду. «Что-то еще произойдет, – думала она. – Должно что-то произойти». Она слышала собственное свистящее дыхание. Когда она оглянулась через плечо, мальчишек уже не было. Тогда она поняла, что все кончено, и почувствовала себя невесомой.

Теперь она стоит за прилавком в булочной придворного пекаря Ольсена и думает, что, наверное, мальчишки учатся такому с раннего возраста: если повернуться спиной к чему-то достаточно быстро, то этого будто никогда и не было. Вот, например, Эдвард. Рассказав совершенно тупой даже по его стандартам анекдот, после которого смех Генриетты (уж казалось бы!) звучит натужно, он тут же забывает обо всем и уже придумывает новую шуточку. Поворачивается спиной, иначе говоря. Возможно, именно таких мужчин называют «энергичный человек». «Может, это благословение – иметь такую спину?» – думает Ингеборг. Спина как железная дверца сейфа, а все, что не нужно, остается снаружи. Как будто и не было ничего неприятного. Энергичный человек данно бы уже забыл бездомную дворнягу из далекого детства.

Но Ингеборг ничего не забывает. Хотя иногда после того случая ей казалось, что не было никаких мальчишек. И собаки никогда не было. Как будто под лед ушла какая-то часть ее самой. А потом все начиналось сначала.

Невыносимым было другое: чувство, что ее разоблачили. Она могла краснеть, покрываться потом, плакать, думая о том, что не вмешалась, не защитила Чернушку. Но камнем на сердце лежало осознание: там, на озере, она была ближе к мальчишкам, чем к собаке, которая лизала ее руку, – вот что невыносимо. Зачем она смеялась пируэтам Чернушки?

Ингеборг сцепляет руки и смотрит в окно булочной. Дождь усиливается. По Фредериксберггаде туда-сюда снуют размытые силуэты людей. Капли сливаются в струйки на стекле и зигзагами стекают вниз, словно соревнуются, кто быстрее добежит до подоконника. Она не сразу замечает, что Эдвард помахивает листком перед ее носом, будто пришел, чтобы рассказать, где ее собака, исчезнувшая подо льдом.

Эдвард дает ей афишку. В ней говорится о выставке, которая открывается в Тиволи завтра, пятого июня. Там можно будет увидеть самых настоящих китайцев. «Тридцать четыре штуки!» – восклицает ухажер Генриетты. Все они продемонстрируют свои экзотические ремесла. Кусочек Востока в королевском Копенгагене. Совершенно необходимо увидеть их собственными глазами, и Генриетта уже практически всунула свою руку ему под локоток.

– А ты, Ингеборг? – спрашивает Эдвард. – Тебе пойдет на пользу немного свежего воздуха.

Сказано с насмешкой, но без злости. Ингеборг смотрит на него, ничего не отвечая. Они привыкли к ее заторможенности.

Парочка продолжает болтать между собой, будто она никто, собака. Заслуживает ли Эдвард собственного торта? По сторонам этого торта надо бы поместить коктейльные вишенки – они будут напоминать его красные уши, но сам рецепт придется тщательно обдумать, чтобы торт вьппел достойным оригинала.

Не задумываясь о том, что делает, Ингеборг засунула себе в уши две вишенки. Ни Эдвард, ни Генриетта ничего не заметили. Кажется, будто они отошли на несколько шагов, и из-за вишенок в ушах Ингеборг не может разобрать, что Эдвард говорит ей. Он как будто кричит против ветра. Она различает только несколько слов. «Говорит. Палочки. Весело». Ингеборг со стыдом осознает, что вишенки, вставленные в уши, лишний раз подчеркивают: она больше Никтосен, чем Даниэльсен. Это только Никтосен может переспрашивать: «Чего?» Не страшно. В принципе, ее вполне это устраивает. Она видит, что Эдвард и Генриетта смотрят на нее, будто ожидают ответа. Что они хотят услышать – «да» или «нет»? Ингеборг не знает, и ей абсолютно все равно. Она не слышит, что именно отвечает. Парочка бурно жестикулирует, их рты кривятся. Она не улавливает ни слова. Но кивает и улыбается. Широко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю