412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еспер Вун-Сун » Другая ветвь » Текст книги (страница 23)
Другая ветвь
  • Текст добавлен: 10 февраля 2026, 15:30

Текст книги "Другая ветвь"


Автор книги: Еспер Вун-Сун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)

73

В ноябре 1908-го Теодор Даниэльсен объявляет о своем прибытии во Фредериксхавн. Ингеборг всюду носит с собой неожиданную отцовскую телеграмму в три строчки, пока ждет его приезда. Стоит ей нащупать листок бумаги в кармане, как на глаза наворачиваются слезы.

Гостиница, работа на кухне, их комната, прогулки по городу с детьми, купание в море, чужие взгляды, сплетни, но в то же время и кивки, и знакомые лица. Это жизнь того, кто стал никем. Она родила ребенка и вышла замуж. Ингеборг привыкла к жизни во Фредериксхавне. И все же стоило ей получить коротенькую весточку, она начала мечтать о другом. Она уже поговорила с Санем о том, чтобы переехать обратно в Копенгаген.

Ингеборг не видела отца шесть лет. Когда поезд FFJ[14]14
  FFJ – железная дорога Фьерритслев – Фредериксхавн, существовала в 1897–1969 годах. – Примеч. ред.


[Закрыть]
из Оль-борга останавливается, Ингеборг выходит под дождь из-под навеса станционного здания навстречу Теодору, который изменился настолько, что она могла бы спокойно пройти мимо него на улице, не узнав. Крупный краснолицый и широкоплечий мужчина превратился в сгорбленного старика, с трудом передвигающегося, опираясь на трость. Он поднимает голову, и лицо искажает кривая улыбка, не столько обращенная к Ингеборг, сколько словно бы подводящая итог всей его судьбы. Голос Теодора срывается с глубокого баса на неверный писк. Он передает привет от домашних. Да, у всех все хорошо. Оно ведь приближается. Рождество. Благая весть. Что да, Рождество. Это все. В остальном он задумчив и молчалив. Ингеборг косится на его землистое лицо.

Они получили разрешение пригласить отца Ингеборг и тестя Саня Вун Суна в самый маленький кабинет ресторана гостиницы «Дания». Ингеборг испекла печенье, накрыла круглый стол белой скатертью и поставила на нее наименее исцарапанные и побитые тарелки и стаканы. Теодор приветствует Саня сдержанным кивком, делает вид, что не слышит, куда Ингеборг хочет его посадить, и вместо это садится как можно дальше от зятя. Сань приносит чай, пар от которого поднимается к потолку танцующими серыми нитями. Можно подумать, что трое взрослых играют в каком-то странном спектакле, настолько они неподвижны и молчаливы. Только Соня и Оге беззаботно бегают вокруг столиков и порой проносясь совсем рядом со стулом дедушки, который не обращает на них никакого внимания. Ингеборг позволяет детям подходить к вазочке с печеньем чаще, чем собиралась, в надежде, что Теодор заметит их у стола, положит руку им на голову, скажет что-нибудь, да просто улыбнется.

– Фрегат «Ютландия» стоит в порту, – говорит Ингеборг, чтобы сказать хоть что-то, и слышит нотки патриотической гордости в своем голосе: она защищает свой образ жизни. – На судовой верфи Буля, на ремонте, – добавляет она.

– Вот как.

Половина лица Теодора остается неподвижной, что бы он ни делал и ни говорил, словно какая-то часть его протестует против поездки во Фредериксхавн.

Ингеборг не в состоянии выносить молчание. Сань может сидеть в тишине часами, а Теодору, очевидно, нечего сказать, он то ли погружен в собственные мысли, то ли дремлет прямо за столом.

За последние дни Ингеборг вела многочисленные беседы в своем воображении. Она представляла – всякий раз по-разному – тот момент, когда Теодор спросит, не хотели бы они переехать домой в Копенгаген, быть может, даже в квартиру семейства Даниэльсен. Ингеборг мило улыбнется и скажет, что тут речь идет о важном и непростом решении – ведь им так хорошо живется тут, во Фредериксхавне. Они, Ингеборг с Санем, конечно, от всей души рады предложению Теодора, и они непременно обдумают возможность вернуться в Копенгаген. Но все эти разговоры – чистой воды фантазия, далекая от того, что на самом деле происходит за столом. Эта встреча вообще совсем не похожа на то примирение, которое она представляла. Она чувствует, что даже не может рассказать, что снова беременна, – это будет неуместно.

– Дома все хорошо? – спрашивает Ингеборг, потому что кто-то же должен что-то сказать, потому что отец ничего не рассказывает и потому что она все еще надеется.

Теодор смотрит на нее с явным изумлением.

– Да, – кивает он. – Да, да.

Спустя мгновение он добавляет:

– На Слотсхольмене начали восстанавливать замок Кри-стиансборг.

Между ними стоит нечто гораздо большее, чем замок, чувствует Ингеборг. Дождь кончился, и она раздумывает, не предложить ли Теодору прогуляться: они могли бы пройти мимо порта и глянуть, как продвигается ремонт «Ютландии», но его тяжелое дыхание и нездоровый вид останавливают ее. Кажется, каждое лишнее движение станет для отца болезненной пыткой.

К тому же она чувствует, что сейчас, пока они трое сидят за столом, у нее есть последний шанс что-то сказать.

Наконец Теодор сам начинает беспокойно ерзать, будто Оге и Соня щекочут дедушке спину и шею, а он им подыгрывает. Внезапно он замирает. Опускает голову и смотрит на Саня долгим, почти молящим взглядом, а потом протягивает ему свою костистую, но все еще огромную красно-синюю ладонь.

У Ингеборг колотится сердце в груди под воскресным платьем. Все происходит без слов. Пожав Саню руку, Теодор словно спешит закончить свой визит. Он косится в окно, смотрит на карманные часы, стукается каблуками о ножки стульев.

Повозки, обычно стоящие перед кирпичным зданием вокзала и ожидающие пассажиров и грузы, еще не прибыли. Они пришли задолго до отхода поезда, и Ингеборг молча сидит на скамейке с видом на железнодорожные пути рядом с этим человеком – ее отцом.

– Передавай всем привет, – говорит она.

Взгляд Теодора постоянно устремлен в том направлении, откуда должен появиться поезд. Он нетерпеливо ковыряет землю тростью, то и дело тянется за часами в карман жилета. По обе стороны железнодорожного полотна идет широкая длинная полоса, лишенная растительности, так что пути видны, насколько хватает глаз. Ингеборг замечает, что рука Теодора, покрытая старческими пятнами, слегка дрожит.

– Я очень нервничала перед твоим приездом, – говорит она.

– Но он не нервничал.

– Нет, Сань никогда не нервничает. В этом смысле он не похож на нас. Но ему не все равно, что думают о нем люди.

Когда черная точка поезда появляется на горизонте и рельсы начинают едва заметно гудеть, Теодор тут же поднимается на ноги. И все же он остается стоять у скамьи, пока состав вырастает, приближаясь. Пар из паровозной трубы становится заметным на фоне неба, а воздух наполняется усиливающимся гулом. Теодор вертит головой, стучит несколько раз тростью по земле, словно пробуя, безопасно ли на нее ступать.

– Ингеборг, – выпаливает он наконец, – тобой управляют чувства!

Ингеборг поражена, но все же ей удается выдавить:

– Не всеми ли нами что-то управляет?

Теодор бросает на нее удивленно-испуганный взгляд. Он бочком, по-крабьи, спешит к поезду, стараясь не поворачиваться к ней спиной. Только уже стоя обеими ногами на ступеньках вагона, он начинает говорить, тихо и монотонно. Проходит мгновение, прежде чем Ингеборг понимает, что речь идет о ком-то, кого она знает. На Даниэльсенов обрушились сплошные несчастья. Петер погиб на учениях в Слагельсе от случайного выстрела. У снохи Сигрид случился выкидыш в результате осложнений во время первой беременности, и теперь она не может иметь детей. Дортея Кристина уже год не встает с постели, вся пожелтела, у нее вздулся живот и неизвестно, выживет ли она.

Долго после того, как поезд ушел в южном направлении, Ингеборг стоит на перроне Фредериксхавна с чувством, словно увозят один из ее жизненно важных органов – только не сердце, точно не сердце.

Ноги несут ее в порт, ей хочется бросить взгляд на фрегат «Ютландия» на верфи. Она видит таможню и пять-шесть судов, пришедших для докования и стоящих на якоре во внутреннем бассейне, словно заблудившиеся киты.

Ингеборг никогда раньше не гуляла одна по молу. Она предпочитает сады и парки вроде Плантагена, разбитого во Фредериксхавне для отдыха на природе, вроде дачных садов и огородов на Энгхавеплас или небольшого сквера у ратуши, то есть места, где можно гулять по дорожкам под кронами деревьев. Это Саня притягивает вода. Но сейчас что-то толкает ее вперед по променаду. Она удивлена, как сильно тут дует: ветер рвет подол ее платья, и не держи она шляпу обеими руками, ее бы унесло к черту на кулички. Она с трудом шагает вперед наперекор ветру.

Ингеборг знает, что Сань может часами стоять и зачарованно смотреть на волны, бьющиеся о мол. Она спросила, и он подтвердил, что море в Кантоне совсем другое. Даже в Копенгагене оно другое. Сама она не чувствует ничего кроме страха, когда стоит на конце мола лицом к морю. Эта мощная необузданная стихия. Пенные брызги фонтанами взлетают над водой, словно белые птицы. Даже в промежутке между двумя волнами воздух насыщен влагой, пощипывающей кожу. Она облизывает губы, чувствуя вкус соли, и начинает громко говорить сама с собой. Она едва слышит собственные слова за шумом кипящего прибоя, но продолжает говорить. Теодор Даниэльсен приехал к ней, Ингеборг Вун Сун, потому что думает, что ее муж-китаец проклял их семью. Думает, что он – ведьмак. Теодор Даниэльсен отправился в путь только затем, чтобы смягчить чужеземного колдуна, а не для того, чтобы увидеть своих внуков, зятя или названую дочь. А она сама – наивная дурочка, которой управляют чувства.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Берлин, 1910–1916 годы

74

Сань не поднимает взгляда, пока пересекает улицу и встает на другой ее стороне. Он намеренно смотрит вниз, когда вытаскивает сигарету из портсигара, постукивает концом по крышке, сует сигарету в рот, а портсигар обратно в карман халата, когда подкуривает сигарету. И только после этого он наконец поднимает глаза. Этот его утренний ритуал занимает столько времени, сколько нужно, чтобы выкурить пир сигареты.

В первые дни он выкуривал три-четыре штуки, стоя на этом самом месте на противоположной стороне улицы. Стоял и, словно загипнотизированный, рассматривал узкое здание с табличкой над желтой филенчатой дверью между двумя бордово-красными оконными рамами.

Сань держит сигарету перед лицом так, что дымовая завеса колышется перед буквами вывески, будто это туман в долине, испаряющийся под лучами солнца. Юный путешественник обнаруживает долину, а в ней – город с блестящими красными крышами, и никогда еще юноша не чувствовал себя таким сильным и живым. Сань не знает, откуда у него в голове возникает эта картинка: видел ли он ее на каком-то живописном полотне, или она из истории, которую он слышал, или это что-то, что ему приснилось. Но это его жизнь, а на противоположной стороне улицы – его ресторан.

Несмотря на бесконечные безуспешные попытки открыть свой ресторан на датской земле, Сань годами с несвойственной ему многословностью описывал, как заведение должно выглядеть снаружи и внутри. «У Вун Суна». Он знает, что многократно повторял одно и то же, говоря с Ингеборг и сам с собой, словно ему необходимо было раз за разом строить еще более великолепный замок из песка перед закрытыми дверями властей в Датском королевстве. «У Вун Суна». «У Вун Суна». «У Вун Суна». Когда Саню удалось получить помещение под ресторан на Зибельштрассе, он потратил почти весь день на то, чтобы сделать вывеску. Когда он отступил назад, чтобы рассмотреть ее, у него на глаза выступили слезы. Вег Wung Sung[15]15
  У Вун Суна (нем.).


[Закрыть]
.
Но это были неправильные слезы, и пока положенная на два стола вывеска еще сохла, он передумал. Сань уничтожил ее, разломал на мелкие кусочки, которые один за другим побросал в печку, безмолвным свидетелем стоящую в углу ресторана. Сидя на низкой табуретке, он наблюдал, как вывеска горит, а с нею – и часть его самого. Он и сам не заметил, как с чем-то безвозвратно опоздал. Тогда Сань обратился к единственному, что у него было, но ему не хватило смелости назвать ресторан «Ингеборг». Эта мысль пугала его, так же как когда-то в детстве он пугался, когда не мог разглядеть мать в людской суете на рынке в Кантоне. Мать, которая теперь стала для него безликой. И пока пламя еще отбрасывало тревожные тени на стены и стол, Сань закончил новую вывеску. Важно не то, что есть, а то, о чем идет речь. Если первая вывеска говорила о нем самом, эта, новая, все равно говорила об Ингеборг. Пунь и двое других китайцев помогли ему закрепить вывеску над желтой дверью. Сань стоял на тротуаре напротив. Он и пальцем не пошевелил, куря одну сигарету за другой.

«Копенгаген».

У Ингеборг слезы выступили на глазах, когда она пришла и увидела вывеску.

Сань закуривает вторую сигарету. Каждый новый день в Берлине он начинает с того, что смотрит на свою вывеску. «Копенгаген». Когда он стоит вот так, порой он вспоминает отца, то, как тот вонзал в мясо нож, его насмешливые гримасы, его «пусть регент будет регентом».

Сань переходит улицу, осознавая каждый шаг: он входит в свою жизнь.

Он отпирает дверь дома на Зибельштрассе, 25.

«Копенгаген» находится в районе Шарлоттенбург, в западном конце Зибельштрассе, рядом с впечатляющей новой гимназией Поммерна – она напоминает церковь своей башней, красным гранитом стен и высокими стрельчатыми окнами. На каждой из четырех сторон этой башни помещены часы, наверное, чтобы напомнить ученикам: где бы они ни находились, опоздание неприемлемо. Сань чувствует то же самое: опоздание неприемлемо.

Ресторан находится рядом с Дройсенштрассе, перпендикулярной Зибельштрассе, но даже боковые улицы в Берлине такие же широкие, как проспекты в Копенгагене, а главные магистрали словно улицы Кантона, Копенгагена и Фредерикс-хавна вместе взятые. Автомобили и конные повозки караванами движутся по ним; по широким тротуарам снуют толпы пешеходов; пассажиры стоят, плотно прижатые друг к другу, в вагонах надземной железной дороги. Повсюду люди, и если бы Саню захотелось погулять – он бы мог до усталости бродить по этому городу.

Берлин напоминает Саню осьминога. Того самого осьминога, которого он в детстве видел в порту. Осьминог лежал в сети рыбаков, совершенно спокойный по сравнению с отчаянно трепыхающимися вокруг него рыбами. Глаза, похожие на два шара, мигали за ячейками сети на огромной голове цвета черного дерева с голубоватым отливом. Присоски напомнили Саню белые пуговицы на двубортных униформах портье гостиницы «Хай Парк» – самой дорогой в городе. Казалось, осьминог дышит глубоко и ровно, и Сань осознал собственное дыхание. Он обратил внимание на то, как рыбы хватают ртом воздух, и на маленькую старушку, перебирающую рыбу в корзине, – на то, как она с одышкой втягивала воздух вытянутыми трубочкой губами. Хотя Сань и понимал, что осьминог скорее всего медленно умирал на солнце, у него сложилось впечатление, будто все они дышат только потому, что дышит осьминог.

Таким Сань представляет себе Берлин – чем-то лишенным тела, состоящим только из огромной головы и колоссально длинных щупалец. Улицы, прямые, широкие и бесконечные; тянущиеся одна за другой эстакады надземной железной дороги; а еще эти гигантские архитектурные сооружения, современные и в то же время древние, словно дворцы римских императоров, вздымающиеся вертикально вверх. Мировая столица, и в то же время – пульсирующее, чуждое этому миру создание. Центр без центра.

– Он опасен? – спросил тогда Сань про осьминога.

– Нет, – ответил рыбак с беззубой улыбкой. – Не опаснее, чем все остальное, от чего тебе нужно держаться подальше.

Сань окидывает взглядом зал ресторана и встает у окна, самого дальнего от входа. Отсюда полоска утреннего солнца высвечивает одну сторону поперечной улицы, застроенной высоченными серыми доходными домами. Кажется, эти здания ежедневно, круглый год без остановки выплевывают из дверей людей. Мужчин, женщин и детей. Входные двери и ворота только-только успеют закрыться за одним человеком, как другой уже открывает их. Люди высовываются из окон, кричат, машут руками, спускают вниз судки с обедами, инструменты и всякую всячину тем, кто стоит на запруженном толпой тротуаре.

Сань отворачивается от окна, устав от людей, и идет между столиками, скользя двумя пальцами по их лакированной поверхности и дальше, по спинкам стульев. До открытия «Копенгагена» еще час, согласно табличке у входа. Три квадратных столика стоят у окон, выходящих на улицу. За ними хватит места для троих. Или четверых, если отодвинуть столики от окон. Еще три столика такого же темного дерева расположены в среднем ряду, и наконец, два круглых стола побольше в заднем ряду, параллельно прилавку с витринами для пирожных и разных сортов чая. На стене справа висят полки для посуды. Под ними – старый ящик из-под пива, на котором стоит примус. Все остальное спрятано под прилавком.

Позади прилавка за тканой занавеской находится узкая кухня без окон с парой конфорок на столе, выступающем на десяток дюймов в дверной проем, так что Саню и Ингеборг приходится боком протискиваться на кухню, откуда можно выйти прямо во двор, у двери стоят мешки с рисом и рисовой мукой. Все тут будто сошло с картинки, которую Сань долго рисовал у себя в воображении.

Ингеборг задрапировала деревянные панели в ресторане тканями, на которых Сань сделал надписи. Она попросила его нарисовать акварели, чтобы украсить ими стены, но он выкрутился, попросив о помощи Пуня. Тот раздобыл две серии картин, одну с бамбуком, а другую с горными пейзажами, – по четыре акварели в каждой. Под потолком ресторана висят красные бумажные фонарики с пословицами и поговорками, выведенными Санем каллиграфическим почерком. Он выписал их так изящно, как смог, не думая о том, как много или как мало они для него значат. Это были выражения, первыми пришедшие ему на ум, без всякого порядка или связи, будто имена детей, с которыми он когда-то ходил в школу.

Когда у тебя всего в избытке, готовь умеренность.

Когда ты доволен тем, кто ты такой, не сравниваешь себя с другими и не соревнуешься с ними, ты заслуживаешь всеобщее уважение.

Природа не торопится, но в ней все совершенно.

Нет ничего мягче и гибче воды, но ничто не может устоять перед ней.

Благородный человек знает, что правильно. Низкий – что будет легко продать.

Истина всегда противоречива.

И последнее, прямо над прилавком:

Путешествие длиной в тысячу миль начинается с одного шага.

Практически каждый день кто-то из посетителей спрашивает, что значат надписи иероглифами. Сань переводит на смеси немецкого, английского и языка жестов, и посетители смеются или задумчиво кивают. Скоро здесь снова появятся гости – ресторан не будет забит под завязку, но и не останется пустым. Они находят дорогу сюда, берлинцы. Мужчины, сидящие у окна с тарелкой супа и газетой. Подружки, болтающие и разглядывающие интерьер ресторана. Те, кто сидит, согнувшись над столом, и пишет в блокноте. Парочки, пришедшие попробовать экзотическую кухню и хихикающие при виде китайских палочек в пальцах друг друга. Сань обожает встречать гостей, в этом так много жизни.

Мимо окна проскальзывает тень – этот маленький плотный человечек хорошо знаком Саню. Он слышит бряканье дверной ручки, чувствует дуновение ветра, несущее с собой мягкую какофонию звуков: шум моторов, крики, стук подков, – которая затихает, когда дверь закрывается.

Пунь.

– Доброе утро, Пунь сяньшэн, – говорит Сань.

– Сегодня доброе утро, – отвечает Пунь. – А вчера в китайском клубе я думал: давненько уже я не видел нашего хорошего друга Вун Сун Саня. Зайду-ка я завтра в ресторан «Копенгаген» и узнаю, как у него дела. И вот я тут, так что как у тебя дела?

Пунь открывает одну ладонь в неприметном жесте, в другой руке он держит сверток в коричневой бумаге.

– Спасибо, что зашел, и спасибо, что спрашиваешь, – отвечает Сань. – Все мы живы-здоровы. И мой сын тоже.

Пунь низкорослый и плотно сбитый, словно борец. Халат чуть не лопается на широких плечах: под ним скрываются мощные мускулы и чуть обвислая кожа. Саню по-прежнему трудно определить возраст этого человека. Пунь носит маленькие круглые очки, сидящие на плоском, кажущимся бескостным носу. Зато у него высокий выпуклый лоб, нависающий над умными глазами с острым взглядом, который чуть смягчает улыбка на пухлых губах.

– Не хочешь чашечку чаю?

– Есть в жизни вещи, от которых никогда нельзя отказываться. Чай – одна из них. Я принес небольшой подарок на счастье тебе и твоей семье. Питайю.

Сань разглядывает толстый коричневый пакет на прилавке.

– Пунь сяньшэн, как тебе удается раздобыть питайю здесь?

– Скажем, мне дал ее один человек на улице. Понимаешь, Сань? Китай очень далеко, и все же он рядом, прямо за углом.

С этими словами Пунь усаживается за круглый стол, стоящий ближе всего к прилавку, на свое излюбленное место на стуле, обращенном к улице.

В Берлине есть небольшая диаспора китайцев, и Пунь знаком с ними всеми. Когда Сань с семьей переехал в Германию, его взяли на работу в китайский клуб официантом, поэтому он тоже знает кое-кого. К тому же некоторых китайцев Пунь приводил в ресторан. Кое-кто их них стал потом приходить и сам, но Сань становится робким и немногословным в присутствии своих соотечественников. Ту легкую неуверенность, которую он всегда чувствует в обществе Пуня, Сань приписывает тому, что этот человек превосходит его своими выдающимися способностями и достойным образом жизни, но сегодня ему в голову приходит мысль, что, возможно, виной всему язык. У Саня странное чувство, что ему приходится напрягаться, когда он говорит на родном языке. Как будто он стал ему чужим.

Сань мгновение разглядывает прозрачное красно-желтое пламя примуса, прежде чем ставит на него чайник.

– Я навечно в долгу перед тобой, – говорит он.

Пунь легонько шлепает ладонью по столу и громко смеется.

– Вечность – это, кстати, довольно долго.

Смех Пуня резко обрывается, будто он уже думает о чем-то другом. Саню Пунь кажется кем-то вроде фокусника, с такой легкостью тому удается раздобыть китайские акварели, лицензию на открытие ресторана или организовать уличное освещение. Или наколдовать свежую питайю. Это Пунь устроил Саня на работу в Китайском клубе, а позже помог достать все необходимые разрешения и документы, и Сань так никогда и не решится спросить, какие у того связи, – из страха перед всевозможными властями и официальными инстанциями, который останется у него на всю жизнь. Пунь состоятелен, его семья живет в большой квартире неподалеку от Потсдамерплац.

– Как ты это делаешь? – спрашивает Сань.

– Ты о питайе? Я притворяюсь, что я тот, кого они видят.

В ресторане внезапно темнеет, словно небо в одно мгновение заволокли тучи, и когда Сань поднимает взгляд, он видит за окном людской поток, похожий на стаю рыб и состоящий, кажется, из сотен мужчин в одинаковой рабочей одежде, окрашивающей свет в помещении в синеватый оттенок.

– Думаешь, эти люди думают о вечности, когда стоят на своем рабочем месте на фабрике? – спрашивает Пунь.

– Наверное, они стараются думать как можно меньше, только ждут не дождутся конца рабочего дня, когда смогут пойти домой, к семье.

– Это не делает тебя одним из них, Сань.

Сань сосредоточивается на приготовлении чая, на этапах ритуала, которым он владеет не хуже матери, то ли унаследовав ее способности, то ли запомнив, как она делала это… да, так много раз, что хватит на целую вечность. Его успокаивают повторение и копирование ее движений от манеры поворачивать чайник и вешать полотенце на свободное запястье до того, куда поставить мисочку для слитого чая.

– Твой сын. Как вы его назовете?

– Герберт.

– Герберт. Это немецкое имя.

– Мы в Германии.

– Но ты китаец, и что бы себе ни напридумывал, я тебе скажу одну вещь. Я еще никогда не встречал человека, который был бы больше китайцем, чем ты.

Сань удивленно вскидывает глаза на Пуня, но при виде бесстрастной маски его лица отводит взгляд и смотрит в окно. В минуты затишья Сань часто стоит так с чашкой чая, с игаретой или положив обе ладони на прилавок. Он смотрит на мир за окном. Что-то подсказывает ему, что он должен ценить такие мгновения.

– В честь какого немца вы его собираетесь назвать?

– Никакого, – отвечает Сань, и это правда. – Это имя было в газете.

– Мальчик, который получит случайное имя из случайной иностранной газеты, которую вы даже не можете прочитать. Может, это имя мошенника? убийцы? Предателя? Вы выбрали малышу тяжелую одинокую судьбу.

– Может, статья о Герберте Вун Суне вовсе еще не написана.

– Ты хочешь сказать, статья о Сане Вун Суне.

Сань чувствует влажное тепло пара носом и кожей лба. Горьковатый успокаивающий аромат чая.

– Я сказал то, что хотел сказать, – говорит он, не поднимая взгляда. – Я вечно буду тебе благодарен.

Сань подает чай, держа его обеими руками, и кланяется. Пунь не сразу принимает чай. Сань рассматривает его блестящий выпуклый лоб, когда тот склоняется над пиалой и делает глоток. Пунь откидывает голову с закрытыми глазами, выпивает чай, причмокивает, открывает глаза и читает на бумажном фонарике:

– «Только самые умные и самые глупые люди не меняются». Спасибо за чай.

– Тебе спасибо.

– Но сможешь ли ты быть счастлив вот так?

Есть что-то знакомое, почти родное в неодобрительном выражении лица Пуня. Сань немного успокаивается, окидывая взглядом ресторан и думая об Ингеборг и детях. Внезапно его переполняет желание нарисовать их всех, хотя он не нарисовал и листочка с тех пор, как сидел среди публики в Тиволи. И в то же время в его душе отзывается нечто другое, словно далекая и длинная нота на границе слуха, и Саню вдруг кажется, что этот человек знает о нем больше, чем знает он сам.

– Но как мало значит то, что ты чувствуешь, по отношению ко всему бытию? – спрашивает Сань.

Пунь качает головой, и его голос звучит почти мягко:

– Ты древен, Сань Вун Сун. И одновременно безнадежно молод.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю