Текст книги "Другая ветвь"
Автор книги: Еспер Вун-Сун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Копенгаген, 1902–1903 годы
44
Ингеборг представляет их. Потерянные существа, иногда похожие на хищников, иногда – не более чем тени. Они сидят на горных вершинах и тоскливо воют друг на друга, вытягивая шею. Такие звуки раздаются, когда ветер меняет направление и дует вдоль улицы Лилле Страннстреде, залетая в щели подвальной двери и узкой оконной рамы. Им пришлось выехать из халупы на улице Святой Анны – сказали, что домишко собираются снести.
Она заталкивает в щели газеты. Каждое утро и вечер меняет их, потемневшие и тяжелые от влаги. Газеты словно подгузники, полные осенних дождей и штормов. А еще мочи: частенько пьянчужки по пути домой из «Эресунна», «Рыбного ящика», «Мыса Горн», «Запада», «Дании» или «Зала Нептуна», заведений вдоль канала Нюхавн, справляют нужду на лестнице, ведущей в подвал, или же прямо на подвальное окно. Чаще всего это моряки, датчане или иностранцы, с торговых судов, стоящих на якоре у пристани Лангелиние. Утолив жажду в кабаках, они тащатся мимо подвала, чтобы погасить пожар между ног публичных женщин в борделе чуть дальше по улице.
В газетах пишут, что девушки, влюбившиеся в китайцев из Тиволи, «предали идеалы родины». И они заслуживают статуса «недоженщин» или «полуженщин».
Ингеборг размышляла о том, кто положил газету на виду перед их дверью раскрытой именно на этой статье, но, конечно, вычислить «тайного доброжелателя» не удалось. В общем-то, ей все равно. Она и не спорит. Она всегда чувствовала себя «полуженщиной», так что в этом смысле все верно. Всегда-то всегда, но теперь она живет с одним из китайцев, и что – это делает ее четвертью женщины? Или наоборот – полностью женщиной? Ладно, пусть решают другие, Ингеборг согласна и на десятую часть. Как бы то ни было, впервые в жизни она чувствует себя другой. Сильной.
В молочном свете газового фонаря, проникающем с улицы, Ингеборг рассматривает темные трещины и потеки на стенах и потолке. Спросонья смрад с улицы чувствуется не так сильно. Ее взгляд блуждает по их скромному жилищу. В одном углу вешалка с одеждой, в другом – крохотная печка. Стол и два колченогих стула, которые кто-то выбросил, – возможно, потому, что дерево слишком попорчено жучками и отсырело, чтобы хорошо гореть. Коробки с мелочами и писчие принадлежности Саня разложены на столе и стульях, потому что пол здесь такой холодный и такой влажный, что все, лежащее на нем, плесневеет за пару дней. Три деревянных ящика на табурете и стоящий сверху таз в полумраке кажутся священником, повалившимся на пол под грузом многочисленных грехов и несчастий. И все равно, когда Ингеборг возвращается из булочной, когда заходит в подвальную каморку и закрывает за собой дверь на задвижку, внутри разливается приятное тепло – она пришла домой. Здесь она дома.
Над ее головой проезжает повозка. Удары подков по булыжникам мостовой – словно камни, брошенные в запотевшее окно подвала. Грохот обитых железом колес – словно раскаты грома. Ингеборг чувствует дрожь в ладонях, обхвативших грудь, видит тень, бегущую по ее скрещенным рукам, и ждет удара молнии, но молния так и не сверкает.
Она поднимается с постели. Пол холодит ноги, хотя на них шерстяные носки. У нее есть китайское имя, оно написано рядом с черным бамбуком. Рисунок лежит в коробке. Она достает его и вспоминает, как впервые увидела Саня. Его тонкие запястья, его необычные, столь прекрасные руки, его взгляд. Находит деревянный брусок и гвоздь, но, когда пытается прибить рисунок к стене, на пол сыплется штукатурка.
– Что же мне делать, недоженщине? – спрашивает она громко.
Простукивает стену кончиками пальцев, чтобы найти место получше. Что-то скребется в ответ изнутри. Ей не хочется задумываться об этом, и она вспоминает, как в первый раз увидела перламутровый, чуть изогнутый ноготь на указательном пальце.
Она пробует забить гвоздь осторожными несильными ударами. Получилось. Рисунок висит на стене, но гвоздь наверняка выпадет, стоит открыть дверь. Ударяет чуть сильнее по шляпке, и тут же чувствует, как подается штукатурка – осы лается, будто комковатый песок. Она снова громко произносит:
– Есть еще идеи?
В голову полуженщины внезапно приходит мысль. Из ящика под тазом она достает шпильку и сгибает ее концы, прижав их к краю табуретки, – шпилька становится похожей на крабью клешню. Протыкает концами клешни рисунок и медленно ввинчивает сначала одно острие, а потом другое в стену. Теперь рисунок с бамбуком и ее именем висит на стене. Она довольно потирает руки.
– Недоженщина делает ход!
Пока она возилась, вешая рисунок, Сань не двинулся с места. Все это время он стоял у окна спиной к ней, засунув ладони в рукава. Ингеборг подходит к нему сзади, кладет щеку на плечо и прижимается носом к косичке. Сань пахнет не так, как другие люди. Когда она стоит вот так, близко-близко к нему, в носу больше не свербит от вони аммиака и гниения. Она не слышит, как шебуршат за стеной крысы. Не думает, что Копенгаген – это крысиная дыра, а сама она еще хуже.
– Когда я открою ресторан, – говорит Сань, – все будет хорошо.
Она прекрасно знает, о чем идет речь. Даниэльсены. Ингеборг не общается с Теодором, Дортеей Кристиной и своими так называемыми сестрами и братьями. Для нее это не имеет значения, но это мучает Саня. Он этого не понимает. Сань составил список того, что могло бы привести к прощению и примирению. Письма. Деньги. Покаяние. Подарки. Сань говорит, что хотел бы встретиться с Теодором, но Ингеборг не желает видеть никого из них. Она хочет быть сама по себе. Хочет быть здесь и сейчас.
Ладони Ингеборг очерчивают круги на груди Саня. Под одеждой отчетливо проступают ребра и грудина.
– Мы справимся, – говорит она.
Они слышат шарканье ног, кто-то необычно громко икает. Этот кто-то останавливается, и Ингеборг ожидает, что вот-вот раздастся плеск мочи. Но она слышит только громкий ик, потом еще один, и – после долгой паузы – третий, а за иками следует длинная череда неразборчивых проклятий и стонов. Все надолго стихает, и вдруг человек начинает напевать. Мелодия кажется Ингеборг одновременно и знакомой, и чужой. Кажется, это славянская народная песня. Этот человек, невидимый им, остается на месте довольно долго, напевая и притоптывая в такт, словно исполняет номер исключительно для обитателей подвала. Наконец мужчина замолкает, хрюкнув напоследок. Шарканье ног постепенно удаляется. Ингеборг воспринимает это как благословение и воодушевленно тащит Саня в сторону постели. Они ложатся. Рисунок висит так, что Ингеборг видит его.
– Ингеборг, – говорит она и касается Саня.
Он не шевелится. Отворачивает голову и кашляет один раз. Его указательный палец обводит ее коленную чашечку.
– Ты чистый человек, – говорит он.
Таков он весь. Ингеборг не уверена, как много или как мало смысла заключается в его словах. Хочет ли он на самом деле сказать чистый? Или честный? Или же это слово взвешено на ювелирных весах, потому что он настолько рассудителен и уравновешен во всем, что говорит и делает? Из-за этой его особенности Ингеборг чувствует себя неуклюжей и примитивной, как слон. Не значит ли сказанное им чистоплотный или настоящий? Дело не только в языке, а в том, как Сань мыслит. В корне иначе. Полуженщина встретила целого китайца. Звучит, будто они должны сражаться на сцене для развлечения публики.
Ингеборг поворачивается и плотнее оплетает его тело своим. Сань берет ее за запястье, поднимает ее руку и кладет ладонь себе на лоб.
45
У чиновника сонный взгляд из-под опухших век, густые усы и вытянутая нижняя челюсть; кажется, будто его лицо разделено на две части полоской усов над верхней губой. Сань не уверен, к какой половине человека в сером шерстяном костюме следует обращаться. Чиновник говорит, почти не открывая рта, – монотонно, но в то же время быстро, словно чревовещатель. Сань улавливает только значение отдельных фраз, разглядывая стопки бумаг, настольный коврик и чернильную ручку, лежащие перед мужчиной. Его переполняет отвращение к этому месту. За них обоих говорит Ингеборг.
– Но семья Саня владела скотобойней, – приводит она новый довод. – Он доставлял продукты в лучшие рестораны Кантона и знает все о гигиене и обработке мяса.
Чиновник барабанит кончиками пальцев по груди, словно пытается выпросить ответ у оракула, скрытого под жилетом и рубашкой. Но взгляд из-под опухших век выдает его. Он ни к кому не обращается, не раздумывает – он просто тянет время. Может, ему нравится удерживать их здесь, но скорее всего он думает о чем-то другом. Наконец чиновник вздыхает.
– Но у вас нет капитала. Ни одной кроны.
Он не смотрит на Саня. Только иногда вздергивает голову и бросает короткий взгляд на Ингеборг, а потом снова пялится в одну точку на стене где-то между плечами посетителей.
– Это невозможно по закону, – говорит чиновник. – У него нет ни гражданства, ни лицензии. Если бы вы могли показать хотя бы один из документов, быть может, мы бы пересмотрели решение.
– Но как Саню получить лицензию, если для этого требуется гражданство? – спрашивает Ингеборг. – И как ему получить гражданство, когда мы даже не можем узнать, что для этого требуется, помимо многолетнего трудового стажа в Дании?
Сань давно уже перестал прислушиваться и пытаться понять, о чем идет речь. Он просто сидит, выпрямившись на стуле и положив ладони на колени. Ждет не дождется, чтобы наконец уйти отсюда. Из окна видна стена здания цвета охры. Между двумя высокими окнами в рамах квадратиками развевается датский флаг. За стеклами просматриваются очертания двух людей в профиль, обращенных лицами друг к другу. Они не разговаривают, а сидят, склонив головы, видимо, в каком-то кабинете.
Они с Ингеборг ходили по разным инстанциям, окунулись в море различных требований и правил, заполняли документ за документом в надежде получить разрешение на открытие ресторана. Теперь Саня начинает тошнить, стоит только переступить порог очередной конторы. Письменные столы, кипы бумаг и архивные ящики напоминают ему о том, как месяцами он стучался в двери чиновников в Кантоне, чтобы узнать о судьбе брата и отца. Но именно поэтому ему так важно открыть этот ресторан. Чтобы почтить отца и семью, к которой он так и не вернулся и членов которой из осторожности не называет по именам. Но каждый раз, когда он пробует высказать свою мечту, он словно стучится лбом о стену. Даже Ингеборг перебивает его. Сань улавливает едва ли десятую часть того, что произносят окружающие, но в чиновничьих стенах он не понимает ни слова. Однако по тону произносимых слов нетрудно догадаться, что везде говорят одно и то же с небольшими вариациями. Он слышит, как Ингеборг отвечает снова и снова, и ей опять задают те же самые вопросы, предъявляют те же самые невозможные требования, словно хотят выдавить необходимые документы из их пор вместе с потом. Или хотят выжать их как лимоны, чтобы они наконец бросили свою затею. В некоторых кабинетах им даже не предлагают присесть – они и глазом моргнуть не успевают, как их выставляют за дверь. Вот и этот чиновник, очевидно, потерял терпение: во всяком случае, две половинки его лица складываются наконец в одно целое – раздраженную гримасу.
– Я могу потерять работу, – говорит он сердито. – Хотите, чтобы я оказался на улице со своей семьей?
– Нет, – говорит Ингеборг. – Но, возможно, это хоть что-то изменит.
Сань думает совершенно о другом. После любви с Ингеборг он лежит, вытянувшись на матрасе, и его одолевает тоска – такая очевидная, что он ощущает ее физически. Прислушивается к ровному дыханию Ингеборг, иногда покуривает сигарету и обнаруживает, что рука у него трясется, как у алкоголика. Чтобы справиться с собой, втягивает воздух через нос, медленно и глубоко, и всякий раз напрасно. Потому что он сходит с ума от тоски по аромату земли и травы, по воздуху, которым он дышал, когда сидел под деревом у реки, наблюдая за черепахами на ветке, торчащей над черным зеркалом воды. Вот он идет по лугу с мешком за спиной и в мешке скребутся черепахи; он слышит, как стукаются друг о друга их панцири: клинг-кланг. Он думает о матери и братьях с сестрами, которые ждут его дома. О том, как они живут без него.
Ингеборг трогает его за рукав, и Сань понимает, что пора уходить. Он встает, идет к двери и оборачивается. Чиновник поднимает взгляд от бумаг, удивленный, что Сань все еще здесь. На мгновение кажется, что вот-вот удастся заглянуть под маску и понять, кто же такой на самом деле этот человек. Но нет – маска приросла к его лицу. Непробиваемая, как стены высоких зданий этого города. Сань бессилен перед датской бюрократией. Он отводит взгляд от чиновника и следует за Ингеборг.
И все же, когда они снова оказываются на улице, Саня охватывает детская надежда. Он узнает улицы, по которым они идут. Эти улицы ведут к площади Нюторв – так ее назвала Ингеборг. Мимо с грохотом катится фаэтон с откинутым верхом, в нем сидят две дамы с трясущимися в такт розовыми зонтиками от солнца. Мальчик пытается удержать ровно тачку, нагруженную репой. Трое мужчин в черном и цилиндрах идут, увлеченные беседой. Велосипедист объезжает кучку набитых чем-то холщовых мешков. Все это происходит на площади Нюторв. В Копенгагене, где он теперь живет. И Сань не может удержаться от мысли, что он все неправильно понял. Есть особая свобода в незнании чужого языка. Та, что заставляет его задать вопрос:
– Могу я открыть ресторан?
46
Ингеборг верит в будущее. Она почти тащит Саня за собой мимо кафе «А Порта», где официанты стоят под навесами в пиджаках, жилетах и белых фартуках; они идут между трамваями и конными повозками, мимо кольца линии Остебро, но Сань не в состоянии спешить. Даже если весь Копенгаген охватит огонь, он будет спокойно идти между языками пламени, кричащими людьми и рушащимися домами, идти с прямой спиной и скрещенными на груди руками, спрятанными в рукава.
Копенгаген не горит, но в городе разгорается огонек прогресса: город хочет стать больше, лучше и современнее. Ингеборг ведет Саня по улице Ню Адельгаде и не может сдержать широкую улыбку, хотя они наверняка уже припозднились. Сань останавливается, потому что двое мужчин с пятнами пота на спинах рубашек выносят из подъезда зеленый плюшевый диван. Он кивает рабочим, которые не замечают его, пытаясь загрузить диван в кузов повозки, набитой стульями с торчащими вверх ножками, ящиками и узлами.
Ингеборг улыбается все время, пока они идут по Греннегаде, потому что Сань заставляет ее обратить внимание на вещи, которые она иначе бы не заметила. И потому, что это помогает ей забыть все остальное. Она думает: «На самом деле люди смотрят в будущее! Наступил новый век. Новые возможности. Для Дании. Для Копенгагена. Для меня».
Они проходят под кафе в мезонине, где кто-то смеется громко и искренно. Ингеборг не может понять, девушка это или молодой человек, но смех задевает в ней какую-то струну – в будущем станет так много веселья! Это будет столетие внезапного смеха.
Новые возможности для путешествий. Например, по Ментэга-де, Кларебодерне. Изменения видны уже сейчас. Трамваи вовсю электрифицируют. Автомобили стали привычными на улицах. Никто уже давно не разевает рот и не выпучивает глаза при виде транспортного средства, передвигающегося с помощью бензина. «Вот такое оно, будущее, – думает Ингеборг и чувствует, как сердце начинает колотиться быстрее. – Всему в нем найдется место. Электрическому трамваю. Автомобилю. Китайцу».
Все возможно, за одним исключением: нельзя заставить Саня двигаться быстрее. Ингеборг вздыхает. Когда они доходят до Круглой башни, здесь уже собралась большая толпа. Мужчина с большой черной бородой, в цилиндре и в пиджаке с подплечниками стоит на возвышении и произносит речь. Его слова – словно эхо мыслей Ингеборг.
– По старым улицам Копенгагена дуют новые ветра! – кричит он. – Все становится лучше. В том числе автомобили. Они уже не тащатся, кашляя, будто скот с больными копытами. Чуть ли не день ото дня автомобили становятся больше, быстрее, мощнее. Они заставляют скептиков устыдиться. Эта присказка о том, что все знают, что такое лошадь… Что лошадь, может, и не такая быстрая, но на нее можно положиться… «Эх, добрый человек, лошадь никогда не застрянет на полдороге на холм»…
В толпе разносится смех. Ингеборг тоже улыбается. Когда они подходят ближе, то видят, что оратор стоит на подножке автомобиля. Шофер сидит, положив руки на руль, похожий на копье, наискосок пронзившее кузов. V шофера кепка на голове, сигара во рту, а на руках – водительские перчатки.
Ингеборг знает, что владелец немецкой фабрики «Цитус», торговец Липперт, организовал это шоу, потому что немец за рулем жаловался на очевидное отсутствие гор в их стране, а следовательно, отсутствие подходящих условий для испытания нового «Бенца-Гаггенау» с усиленным мотором.
– В Дании нет гор, – кричит оратор. – Но это нам не помеха. Вот она – гора! Круглая башня Кристиана Четвертого. Что такое Альпы по сравнению с этим почти отвесным серпантином? Чем не подходящее препятствие?
Кто-то смеется, кто-то качает головой. Ингеборг закидывает голову и смотрит на Круглую башню, которая, кажется, ввинчивается прямо в серо-голубое небо. Ей представляется совершенно невероятным заехать на самый верх – разве что с помощью неисчислимых канатов, которые будут тащить автомобиль вперед. Или это все же возможно, потому что человек – луч из вечного источника истины?
– Мы готовы? – кричит оратор.
Немец кивает, натягивает кепку ниже на лоб, выбрасывает сигару и включает зажигание. Автомобиль тут же издает рев и начинает трястись, словно животное на бойне. Включаются передние фары, чтобы осветить спиралевидный пандус в башне. Гудок клаксона, и автомобиль трогается с места; от рывка водитель подскакивает на сиденье, но тут же склоняется над рулем, согнув локти.
Автомобиль исчезает за тяжелыми деревянными воротами банши. Из соображений безопасности публике не разрешается заходить внутрь во время подъема. Остается только стоять, задрав голову, и прислушиваться. Вибрирующий рев мотора трудно не услышать. Свет фар прорывается сквозь полдюжины окошек в стенах на пути наверх. Вот свет уже дошел до третьего или четвертого окна.
Ингеборг вдруг осознает, что задержала дыхание. Ладони вспотели. Она оглядывается вокруг и понимает, в чем дело. Многие из собравшихся даже не смотрят на Круглую башню. Они стоят и разглядывают Саня. И ее. Она чувствует жар на щеках и слабость в коленях, и все равно закидывает голову и смотрит на башню, словно не замечая взглядов, шепота и смешков. Она больше не сомневается в том, что человек в автомобиле невредимым доедет до самого верха и спустится вниз.
Наконец тишину разрывает мальчишеский голос.
– Они доехали! – кричит он. – Они наверху!
«Они?» – думает Ингеборг. Как будто человек и автомобиль – пара.
Раздаются аплодисменты, ребятишки размахивают краснобелыми флажками. Большинство собравшихся поворачиваются к воротам башни, и рев мотора постепенно нарастает. Сань следует за толпой и делает несколько шагов вперед, но Ингеборг не двигается. Теперь между ней и Санем большое расстояние, и никто бы не подумал, что они вместе. Что-то заставляет ее оставаться на месте. Не что-то – на нее обрушивается случившееся в булочной.
Вообще-то стремление во всем и всюду принадлежать Саню изменило отношение Ингеборг к своей работе: последние три недели она впервые в жизни обслуживала покупателей с удовольствием. Встреча с ними как будто сокращала расстояние между нею и Санем.
Она думала, что так будет и с покупательницей, зашедшей в булочную тем утром. Изнуренная женщина, к которой Ингеборг тут же прониклась состраданием. Что только этой женщине не пришлось пережить за долгие годы тяжелой работы и личных невзгод! Ей хочется помочь ей, и она спрашивает с улыбкой:
– Что бы вы хотели?
Женщина не отвечает и опускает голову. У Ингеборг мелькает мысль, что, возможно, у нее нет денег и она стоит, собираясь с мужеством, чтобы попросить хлеба в кредит. Она вежливо наклоняется к покупательнице, поэтому для нее оказывается полной неожиданностью, когда та отводит взгляд и шипит:
– Не хочу, чтобы меня обслуживала шлюха. Лучше пойду в другую булочную.
Генриетта выступает вперед, чтобы заняться старухой, которая поворачивает к Ингеборг свое морщинистое покрасневшее усталое лицо и говорит:
– Ты подстилка. Раздвигаешь ноги перед всеми, даже перед мужиками с другого края света, а потом рвешь датский флаг на лоскуты и вытираешь ими мерзкое семя со своей щели.








