Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 47 страниц)
Но в лучах жгучего полуденного солнца Пьер уже не узнавал прежнего Рима, увиденного им в день приезда, такого ясного и непорочного, обласканного мягкою негой восходящего светила. Уже не было Рима улыбчивого и сдержанного, окутанного золотистой дымкой, парящего как во снах детства. Рим предстал ему сейчас залитый резким светом, в суровой недвижности, в мертвенном молчании. Дали, как бы спаленные нестерпимым пламенем, гасли, утопая, исчезая в огненных брызгах. И на фоне блекнувшего горизонта крупными пятнами света и тени, грубыми гранями проступали резкие очертания города. Он походил на старый, давно заброшенный каменный карьер с редкими островками темно-зеленых деревьев, залитый отвесными лучами солнца. Виднелась порыжелая башня Капитолия над древним городом, черные кипарисы Палатина, развалины дворца Септимия Севера, похожие на побелевший костяк, на скелет ископаемого чудовища, занесенный сюда потопом. Напротив вознесся современный город: нестерпимо сверкая кричаще-желтой краской, вытянулись в длину подновленные здания Квиринала, окруженные могучими кронами садовых деревьев, а за ними, справа и слева, сияя алебастровой белизной, раскинулись на склонах Виминальского холма новые кварталы: меловой город, испещренный тысячами чернильных черточек – окон. Тут и там открывались то стоячие воды Пинчо, то вилла Медичи, вздымающая свою двухъярусную башенку, то замок Святого Ангела цвета старой ржавчины, то горящая, как свеча, колокольня Санта-Мариа-Маджоре или три церкви на Авентинском холме, уснувшие среди ветвей, пли палаццо Фарнезе с его обожженной летним солнцем черепицей цвета старого золота, и купола храма Иисуса Христа, и купола церкви Сант-Андреа-делла-Валле, и купола церкви Сан-Джованни-деи-Фьорентини, купола, купола, раскаленные добела, точно расплавленные в небесном горниле. И Пьер вновь ощутил, как сжимается у него сердце при виде этого могучего, сурового Рима, столь непохожего на Рим его мечты, на город вечной юности и надежды, на Рим, который он думал обрести здесь в то первое утро и который теперь исчез, чтобы уступить место неколебимому граду гордыни и господства, даже в объятиях смерти упорно отстаивающему свое место под солнцем.
Здесь, наверху, в одиночестве, Пьер внезапно понял все. Словно огненная искра обожгла его, настигнув в этом свободном, беспредельном пространстве, где он будто парил. Поразил ли его блеск церемонии, на которой он в тот день присутствовал, или фанатический вопль раболепной толпы, все еще звеневший у него в ушах? Или же вид этого города, уснувшего у его ног подобно царственной мумии, что все еще владычествует среди могильного праха? Пьер не мог бы ответить на этот вопрос: по всей вероятности, поразило его и то и другое. Но одно было ясно, он понял, что, не обладая светской властью, католицизм существовать не может, что стоит ему лишиться своего земного величия, и он неминуемо погибнет. Вначале действовал как бы атавизм, исторические силы, которые привели на папский престол вереницу наследников цезарей, в чьих жилах текла кровь Августа, ибо, подобно цезарям, святейшие папы притязали на мировое господство. И хоть жили они в Ватикане, вышли они из императорских дворцов Палатина, из дворца Септимия Севера, и политика их веками вдохновлялась мечтой о владычестве Рима, которому будут покорны, послушны побежденные народы. И без этого господства над миром, без обладания душой и телом благочестивых сынов церкви существование католицизма утрачивало свой смысл, ибо церковь может признать за империей или королевством только власть номинальную, поскольку император или король облечены в ее глазах лишь властью преходящей, которой временно наделила их церковь, как исполнителей своей воли. Народы, человечество, вселенная – достояние церкви, полученное ею от самого господа бога. И если ныне церковь не располагает всей полнотой господства, это происходит лишь потому, что она уступает силе, вынуждена признать свершившиеся факты, хотя признает их все же с известной оговоркой, что она стала жертвой преступной узурпации, неправедного посягательства на ее собственность, что она идет на эту уступку в ожидании своего часа, когда исполнятся сроки и она вновь, уже навеки, обретет из рук Христа завещанную им власть над вселенной и людьми, вернет себе исконное всемогущество. Вот он каков в действительности, этот будущий Рим, Рим католический, готовый вторично стать владыкою мира! Рим, обетованный град мечты, коему суждено стать вечным городом, Рим, самая почва которого пробуждает в католицизме неуемную жажду неограниченного владычества. Судьбы папства неразрывно связаны с судьбами Рима, связаны до такой степени, что, не будь Рима, папа уже не был бы католическим папой! Облокотившись на тонкие железные перила, Пьер склонился с этой огромной высоты над бездной, где в лучах жгучего солнца дробился угрюмый и непреклонный, пугающий город; невольная дрожь пронизала молодого священника с головы до пят.
Многое становилось очевидным. Если Пий IX, если Лев XIII решились стать узниками Ватикана, значит, необходимость пригвождала их к Риму. Папа не властен покинуть свою резиденцию, вне ее он перестает быть главою церкви. Точно так же ни один папа, каково бы ни было его понимание современности, не сочтет себя вправе отречься от светской власти. Это – неотчуждаемое наследство, которое он призван оберегать; и, сверх того, обладание светской властью – вопрос жизни, который обсуждению не подлежит. Таким образом, Лев XIII сохранил свой титул главы церковной области, тем более что, еще будучи кардиналом, он, как и все члены Священной коллегии, дал клятвенный обет сохранить светские владения пап в неприкосновенности. И если Рим еще сто лет пребудет столицей Италии, папа и его преемники еще сто лет будут негодовать, требуя, чтобы им вернули их владения. И если в один прекрасный день будет достигнуто согласие, в основу его ляжет уступка клочка земли. Разве, когда пошли слухи о примирении, не толковали, что непременное условие папы – сделать его обладателем хотя бы «города Льва» и признать «ничейной» дорогу, ведущую к морю? Из ничего ничего и не будет, не имея ничего – не добьешься всего. Между тем «город Льва», этот узкий клочок городской земли, – пусть крохотная часть, но все же часть королевских владений; останется лишь отвоевать остальное – Рим, затем Италию, затем соседние страны, затем – вселенную. Церковь никогда не отчаивалась, даже в те времена, когда, поверженная, ограбленная, она, казалось, умирала. Никогда не отречется, не откажется она от того, что сулил ей Христос, ибо верит в безграничные возможности своего будущего, почитая себя нерушимой, вечной. Дайте ей только камень, где бы она могла приклонить голову, и она понадеется вскоре отвоевать поле, где лежит этот камень, страну, которой принадлежит это поле. И если такому-то папе не удастся вернуть святому престолу его достояние, за это возьмется другой папа, десяток, два десятка других пап. Столетия не в счет. Вот почему восьмидесятичетырехлетний старец отваживался начать грандиозные работы, для окончания которых нужно было прожить не одну жизнь, – он не сомневался, что преемники во что бы то ни стало продолжат и завершат его труды.
И перед лицом этого древнего града владычества и славы, веками упорно рядившегося в пурпур, Пьер увидел, как глупы его мечтания о папе, представляющем силу исключительно духовную. Эти мечтания были так далеки от действительности, так неуместны, что он испытывал теперь лишь чувство горького разочарования и стыда. Папа, следующий евангельским заветам, как и надлежит духовному пастырю, владыке душ и только душ человеческих, папа его мечты, конечно же, не отвечал бы представлениям ни одного римского прелата. Омерзение, почти физическое чувство гадливости, внезапно овладело Пьером при воспоминании о папской курии, закосневшей в обрядах, гордыне и властолюбии. О, как должна была удивить этих сановников церкви, каким презрением должна была преисполнить их подобная причуда северного воображения! Подумать только: папа, не имеющий ни земель, ни подданных, ни воинской стражи, не требующий королевских почестей, папа, представляющий власть исключительно духовную, исключительно нравственную, замкнувшийся в недрах храма, правящий миром силой кротости и любви, мановением благословляющей десницы! Да это какие-то допотопные бредни, туманный домысел, – только так и могли расценить эту мечту римские священники – служители блеска и великолепия, люди, несомненно, набожные, даже суеверные, но весьма надежно упрятавшие бога в недрах алтаря, чтобы, конечно же в интересах божественных, править его именем, лукавя, как самые заурядные политиканы, всячески изворачиваясь в схватке человеческих аппетитов, продвигаясь осторожной поступью дипломатов к мирской, решающей победе Христа, который, когда настанет час, воцарится, в лице папы, над народами. Как должно было все это поразить французского прелата, монсеньера Бержеро, епископа, святого, одержимого духом самоотречения и милосердия, когда он попал в этот мир Ватикана! Как трудно было вначале разглядеть, разобраться, а потом как горестно было, не найдя общего языка, разойтись с этими людьми без родины, без отечества, склоненными над картою обоих полушарий, погруженными в комбинации, долженствующие обеспечить им вселенскую власть! Чтобы разобраться в этом, нужно было время и время, нужно было пожить в Риме, ведь Пьер и сам понял все, лишь пробыв здесь месяц, потрясенный царственной пышностью торжеств в соборе св. Петра, перед лицом древнего города, уснувшего на солнце непробудным сном и во сне лелеющего все ту же мечту о вечности.
Пьер взглянул вниз, на соборную площадь, и увидел человеческую лавину, сорок тысяч верующих: казалось, то черный муравейник, какое-то нашествие насекомых, которые кишат на белых плитах площади! И ему почудилось, что до его слуха опять доносится: вопль: «Evviva il papa re! Evviva il papa re!» – «Да здравствует папа-король! Да здравствует папа-король!»
Когда он только что по нескончаемым ступеням взбирался сюда, каменный колосс, казалось, дрожал от этого неистового вопля, отдававшегося под сводами. И вот теперь, когда Пьер был уже под самыми облаками, вопль этот, преодолевая пространство, настиг его в вышине. Но, если колосс все еще содрогался под ним от криков, не говорило ли это о последнем приливе жизненных сил, который довелось испытать его дряхлеющим стенам, об обновлении крови католицизма, некогда создавшего этот собор таким необъятным, величайшим из храмов? Не было ли это попыткой снова вдохнуть в него могучее дыхание жизни, сейчас, когда смерть уже подкралась к его слишком обширным, пустующим нефам? Толпа, выходившая из собора, все прибывала, наводняла площадь, и у Пьера сжималось сердце от ужасной тоски, ибо ее тысячеустый вопль лишал его последней надежды. Еще накануне, после приема паломников в Зале беатификаций, он мог заблуждаться и, забывая о деньгах, которые пригвождают папу к земле, видеть в нем лишь хилого старца, олицетворение духовности, сияющий символ нравственного величия. Но теперь с этой его верой в евангельского пастыря, не обремененного благами земными, пекущегося об одном лишь царствии небесном, было покопчено. Не только динарий св. Петра, не только деньги, притекающие из рук паломников, держали Льва XIII в жестоком рабстве, – он был к тому же пленником традиций; извечный король римский, пригвожденный к этой почве, он не мог ни покинуть город, ни отречься от светской власти. Впереди ждала неминуемая смерть, собор св. Петра рухнет, как рухнул храм Юпитера Капитолийского, и усеет траву обломками католицизма, и произойдет раскол, и новые народы примут новую веру. То было грандиозное, трагическое видение; зримо для Пьера рушилась его мечта, и, подхваченная этим воплем, что непрестанно ширился, словно проникал во все уголки католического мира, уносилась его книга. «Evviva il papa re! Evviva il papa re!» – «Да здравствует папа-король! Да здравствует папа-король!» Пьеру чудилось, будто он ощущает, как колеблется под ним украшенный золотом мраморный великан, как расшатывается старое, прогнившее общество.
Пьер стал наконец спускаться, и его весьма взволновало, когда на солнечных просторах соборных кровель, где мог бы разместиться целый город, он встретился с монсеньером Нани. Прелат сопровождал двух француженок, мать и дочь, радостных и оживленных, которым он, без сомнения, любезно предложил подняться на купол. Но, завидев молодого священника, Пани сразу же подошел к нему:
– Итак, любезный сын мой, вы довольны? Впечатление сильное? Не правда ли, поучительно?
Он пронзительными глазками буравил Пьера, стараясь прочесть, что у того на душе, что дал произведенный опыт. Потом тихонько и удовлетворенно засмеялся:
– Да, да, вижу… А ведь вы, оказывается, разумный юноша! Я начинаю думать, что ваша злосчастная затея кончится здесь благополучно.
VIII
У Пьера вошло в привычку: если с утра он никуда не уходил и оставался в палаццо Бокканера, он часами просиживал в тесном, заброшенном саду, который некогда замыкало подобие лоджии с портиком и двумя рядами ступеней, спускавшихся к Тибру. Ныне в этом уголке стояла восхитительная тишина, а вековые апельсиновые деревья, в былое время стройными рядами окаймлявшие аллеи, которые ныне потонули в зарослях сорняков, источали сладкий аромат спелых плодов. Пьер улавливал и запах горького самшита, густого самшита, разросшегося посреди сада в старом, засыпанном глыбами земли бассейне.
В эти пронизанные светом октябрьские утра, исполненные такого кроткого и проникновенного очарования, все дышало здесь беспредельною негой. Но мечтательность северянина и тут не покидала священника, душевные терзания и жалость к страждущему меньшому брату, неизменно переполнявшая его сердце, делали еще сладостнее солнечную ласку насыщенного чувственными ароматами воздуха. Пьер присаживался на обломок рухнувшей колонны у стены справа, под сенью огромного лавра, отбрасывавшего черную, благоуханную тень. А рядом, у древнего позеленевшего саркофага, на стенках которого похотливые фавны силой овладевали вакханками, тоненькая струйка воды, вытекавшая из трагической маски на стене, неумолчно выводила свою хрустальную песенку. Священник прочитывал газеты, множество писем доброго аббата Роза, который посвящал его во все свои благотворительные начинания; парижская голь, окутанная угрюмыми осенними туманами, уже замерзала, утопала в грязи. Да, скоро ее одолеют холода, и на ветхих чердаках матери с детишками будут дрожать от стужи, и немилосердные заморозки обрекут на безработицу мужчин, и начнутся смертельные муки бедняков, не имеющих крова, чтобы укрыться от снега! Все это нахлынуло на Пьера сейчас, под жарким солнцем юга, в краю, напоенном ароматом спелых плодов, в краю голубого неба и беспечной лени, где даже зимой так сладко спать под открытым небом, на теплых каменных плитах, спрятавшись от ветра!
Как-то утром на обломке колонны, заменявшем ему скамью, Пьер застал Бенедетту. Она вскрикнула от неожиданности и на мгновение смутилась; в руках у нее была книга священника «Новый Рим», которую она, однажды уже прочитав, так и не поняла. Удержав Пьера, Бенедетта поспешно усадила его рядом с собой и с прелестной своей искренностью и спокойной рассудительностью объявила, что спустилась в сад, чтобы в одиночестве, как невежественная школьница, прилежно заняться чтением его книги. Они дружески побеседовали, и для аббата это был восхитительный час. Хотя Бенедетта избегала говорить о себе, Пьер прекрасно понимал, что только горести сближают ее с ним, словно страдание сделало чувствительней ее сердце и наполнило его тревогой за всех, кто страждет в этом мире. Проникнутая патрицианской гордыней, повелевавшей почитать иерархический порядок чем-то незыблемым, каким-то божественным установлением, согласно которому счастливцы всегда вверху, обездоленные – внизу, Бенедетта ни разу еще не задумывалась над подобными вопросами; и с каким удивлением, с каким усилием вчитывалась она в отдельные страницы книги! Как? Сочувствовать простонародью, полагать, что у него такая же душа, такие же горести, как у всех? Печься о его благе, как о благе брата своего?! Бенедетта все же старалась проникнуться этими мыслями, хотя довольно безуспешно и к тому же в глубине души опасаясь греховности своих помыслов, ибо лучше всего ничего не изменять в установленном богом, освященном церковью социальном порядке. Разумеемся, она была сострадательна, всегда подавала небольшую милостыню; но сердце ее не участвовало в этом: воспитанная в атавистических представлениях об избранности ее рода, которому суждено и в небесах восседать на троне превыше праведников из простонародья, она была вовсе лишена альтруизма, подлинного сочувствия к ближнему.
Пьер еще не раз встречался по утрам с Бенедеттой в тени высокого лавра, возле журчащего фонтана; терзаясь от безделья, устав от ожидания, ибо решение по его делу, казалось, отодвигалось с часа на час, он воодушевился желанием зажечь идеей всечеловеческого братства и освобождения эту юную красавицу, всю светящуюся нежной любовью. Его по-прежнему воспламеняла мысль, что он наставляет на путь истинный самое Италию, королеву красоты, уснувшую в неведении окружающего мира, Италию, которая вновь обретет былое могущество, если, пробудившись, прислушается к поступи нового времени, если проявит больше душевной широты и милосердия ко всему сущему. Пьер прочел Бенедетте письма доброго аббата Роза, и она содрогнулась, как бы услышав страшные стенания, не умолкающие над трущобами больших городов. Если в глазах у нее таится глубокая нежность, если вся она лучится счастьем оттого, что любит и любима, почему же не признать ей вместе с Пьером, что единственное спасение страждущего человечества, погрязшего в ненависти и стоящего перед угрозой смерти, – это следовать закону любви? Бенедетта соглашалась с Пьером, она готова была доставить ему удовольствие и поверить в демократию, в преобразование общества на началах братства, но только у других народов, не в Риме; и невольно у нее появлялся тихий смешок, стоило Пьеру заговорить о братстве между обитателями Трастевере и обитателями старинных княжеских палаццо. Нет, нет! Так оно издревле повелось, пусть так оно и будет. В общем, больших успехов ученица не обнаруживала; единственное, что ее действительно трогало, – это пылкая и неугасимая любовь к человечеству, которая жила в священнике, любовь, которую он целомудренно отвратил от какого-либо одного существа, дабы обратить ее на все сущее. Великая любовь сжигала его, сжигала она и Бенедетту, и в те пронизанные солнцем октябрьские утра, под знаком этой любви, между ними завязались чудеснейшие, нежные узы глубокой и чистой дружбы.
И вот однажды, облокотившись на саркофаг, Бенедетта, до того избегавшая упоминать имя Дарио, заговорила о своем возлюбленном. Ах, бедняжка! После той грубой, неистовой выходки он держится так скромно, полон такого раскаяния! Пытаясь скрыть свое замешательство, он сперва уехал на три дня в Неаполь; говорят, будто Тоньетта, эта прелестница с белыми розами, что до сумасшествия в него влюблена, помчалась туда за ним. А вернувшись домой, Дарио избегал оставаться с кузиной наедине, виделся с нею лишь по понедельникам вечером, – покорный, глазами умоляя о прощении.
– Вчера, – продолжала Бенедетта, – я встретилась с ним на лестнице и протянула ему руку, он понял, что я больше не сержусь, и был очень счастлив… Что поделаешь? Моей суровости хватило ненадолго. И потом, я боюсь, как бы он не скомпрометировал себя с этой женщиной, если, желая рассеяться, вздумает поразвлечься с нею. Он должен знать, что я по-прежнему ого люблю, по-прежнему жду… Он мой, только мой! И скажи я лишь слово, он упал бы в мои объятия, стал бы моим навеки. Но дела наши так плохи, так плохи!
Бенедетта умолкла, и две крупные слезы показались у нее на глазах. Бракоразводный процесс, видимо, и впрямь застопорился, что ни день возникали все новые препятствия.
Бенедетта плакала очень редко, и слезы ее растрогали Пьера. Порою она сама, безмятежно улыбаясь, признавалась, что не умеет плакать. Но теперь сердце ее разрывалось, она сидела, убитая горем, облокотись на замшелый, источенный водою саркофаг, а светлая струйка, напевная, как флейта, роняя жемчужинки брызг, выбегала из отверстых уст трагической маски. И внезапно вид юной, блистающей красотою Бенедетты, устало поникшей над саркофагом, пробудил в священнике мысль о смерти, а неистовая вакханалия овладевающих женщинами фавнов говорила о всемогуществе любви, символ которой древние так охотно высекали на могильных плитах, утверждая этим вечность бытия. В солнечной тишине пустынного сада повеяло легким дуновением знойного ветерка, разнесшего резкий аромат апельсиновых деревьев и самшита.
– Когда любишь, это придает силы, – прошептал Пьер.
– Да-да, вы правы, – подтвердила Бенедетта, улыбаясь. – Это с моей стороны просто ребячество… Но виноваты вы, ваша книга. Я начинаю понимать ее, только когда страдаю… И все-таки я делаю успехи, не правда ли? Ведь вам хочется, чтобы все бедняки стали моими братьями, а все бедняжки, которые страдают, как я, моими сестрами!
Обычно Бенедетта уходила первая, а Пьер, окутанный легким ароматом женственности, который она оставляла, продолжал сидеть в одиночестве под лавровым деревом. Он размышлял о чем-то милом и грустном. Жизнь была так сурова к бедным влюбленным, которые томились жаждой счастья! Глубокая тишина наступала вокруг, старинный дворец забывался тяжким сном, сном руин, засыпал и двор, заросший травою, опоясанный сумрачным портиком, где обрастали мхом извлеченные при раскопках мраморные статуи – безрукий Аполлон, обрубленный торс Венеры; могильную тишину лишь изредка нарушал внезапный грохот, когда карета какого-нибудь прелата, приехавшего навестить кардинала, гремя колесами, въезжала под арку и сворачивала в пустынный двор.
Как-то в понедельник, к началу одиннадцатого часа, в гостиной донны Серафины осталась одна молодежь. Монсеньер Нани заглянул ненадолго, кардинал Сарно только что уехал. И даже донна Серафина, сидевшая на своем обычном месте у камина, устремив взор на опустевшее кресло адвоката Морано, который упорно не желал появляться, держалась как бы в стороне. Подле дивана, где расположились Бенедетта и Челия, стояли, болтая и посмеиваясь, Дарио, Пьер и Нарцисс Абер. Нарцисс вот уж несколько минут забавлялся, подшучивая над молодым князем, которого он якобы встретил в обществе юной красотки.
– Да ну же, дорогой мой, не оправдывайтесь, ведь она и в самом деле восхитительна… Вы шли рядом и свернули в пустынную улочку, кажется, Борго-Анжелико, а я из скромности за вами не последовал.
Счастливчик Дарио, казалось, ничуть не был смущен и улыбался, не пытаясь отрицать свое преклонение перед красотою.
– Конечно, конечно, это был я, ведь я и не отрицаю… Только все обстоит совсем не так, как вы думаете.
И он обернулся к Бенедетте, которая тоже безмятежно забавлялась этой шуткой, ничем не обнаруживая ревнивой тревоги, и, напротив, словно была в восторге, что Дарио удалось полюбоваться такой красавицей.
– Это, знаешь ли, та бедняжка, что месяца полтора назад повстречалась мне вся в слезах… Ну да, та девушка с фабрики жемчуга, что так рыдала, оставшись без работы. Она еще покраснела, когда я попробовал сунуть ей серебряную монету, и вприпрыжку побежала, чтобы проводить меня к своим родителям… Пьерина, помнишь?
– Пьерина? Конечно!
– Вообразите, с того дня я уже несколько раз встречал ее на улице. Она и вправду так необыкновенно хороша, что я иной раз останавливаюсь поболтать с нею… Вчера я даже проводил ее на какую-то фабрику. Но работы она так и не получила и снова разразилась слезами, а я, честное слово, только чтобы немножко утешить, поцеловал ее… Она была поражена и так обрадовалась, так обрадовалась!..
Рассказ этот всех рассмешил. Но Челия первая перестала улыбаться. Она очень серьезно сказала:
– А ведь эта девушка в вас влюблена, Дарио. Не надо же быть злым.
Дарио, несомненно, держался того же мнения, он снова взглянул на Бенедетту и весело покачал головой, как бы говоря, что, если его и любят, он тут ни при чем. Какая-то работница, девушка из простонародья! Э, нет! Будь она хоть Венерой, в любовницы она не годится. Дарио и самого от души забавляло это романтическое приключение, а Нарцисс сложил даже в его честь сонет, совсем на старинный лад: прелестная бисерщица до безумия влюбляется в прекрасного юного князя, а тот, растроганный ее злоключениями, дарит ей экю; отныне прелестная бисерщица, до глубины души потрясенная добротой князя, которая не уступает его красоте, мечтает о нем одном и, привязанная узами пламенной любви, повсюду следует за ним; и наконец, прелестная бисерщица, отвергнув экю, покорными, полными нежности взорами вымаливает иную милостыню, и в один прекрасный вечер юный князь дарит ей свое сердце. Игра эта очень позабавила Бенедетту. Но Челия, чье ангельское личико, личико невинной девочки, хранило полную серьезность, с грустью твердила:
– Дарио, Дарио, она вас любит, не заставляйте ее страдать.
Наконец разжалобилась и контессина.
– Ведь эти бедняки так несчастны!
– О, невероятная нищета! – воскликнул князь. – Я чуть не задохнулся, когда она привела меня в это свое Прати-ди-Кастелло. Ужас, неимоверный ужас!
– Но, помнится, – продолжала Бенедетта, – мы собирались навестить этих несчастных, и очень нехорошо, что мы до сих пор откладываем… Не правда ли? Господин Фроман, вы ведь так хотели поехать с нами, пополнить свои наблюдения, взглянуть поближе на римскую бедноту.
И Бенедетта устремила взор на Пьера. Он сидел молча, весьма растроганный тем, что она вспомнила об этой благотворительной затее; по тому, как слегка дрогнул ее голос, аббат почувствовал, что ей хочется показать себя послушной ученицей, показать, что она делает успехи в любви к сирым и обездоленным. Впрочем, пристрастие к апостольской миссии тут же снова заговорило в нем.
– О, я не уеду из Рима, пока не повидаю страдальцев, которые мучаются без работы и хлеба, – сказал он. – Нищета – это и есть вселенская болезнь, и, только исцелившись от нищеты, народы обретут спасение. Когда корни не получают питания, дерево умирает.
– Вот и хорошо, – продолжала Бенедетта, – мы не мешкая отправимся в Прати-ди-Кастелло, и вы поедете с нами… Дарио нас проводит.
Князь, который с изумлением слушал священника, не совсем понимая, при чем тут дерево и корни, воскликнул в отчаянии:
– Нет, нет, кузина! Вези туда господина аббата, если тебе нравится… Я там уже побывал и больше не пойду. Честное слово, я чуть не слег, вернувшись оттуда, у меня голова шла кругом, меня мутило… Нет, нет, все это слишком грустно, до невозможности отвратительно!
Тут со стороны камина послышался недовольный голос. Донна Серафина нарушила длительное молчание.
– Дарио прав! Пошли им милостыню, дорогая, я охотно присоединю и свою… Ведь есть другие, более заслуживающие обозрения места, куда ты можешь сводить господина аббата… А то нечего сказать, хорошие воспоминания останутся у него от нашего города!
Донна Серафина была не в духе, к тому же в ней говорила гордость римлянки. Зачем обнажать свои язвы перед чужестранцами, которых приводит в Рим любопытство, продиктованное, быть может, далеко не дружелюбными чувствами? Надо постоянно быть во всеоружии красоты, показывать Рим только в пышном ореоле его славы.
Но Пьером уже завладел Нарцисс:
– Ах, дорогой мой, это верно, я и забыл посоветовать вам эту прогулку… Вы должны непременно посетить новый квартал в Прати-ди-Кастелло. Он типичен, характерен для всех прочих; и вы не зря потеряете время, я ручаюсь, ничто не скажет вам о современном Риме больше, нежели эти места. Это необычайно, необычайно! – И, обратившись к Бенедетте, Нарцисс продолжал: – Значит, условились? Завтра утром, согласны?.. Вы найдете нас там, мне хочется предварительно ввести господина аббата в курс дела, помочь ему разобраться… Итак, в десять, хорошо?
Не отвечая ему, контессина обернулась к тетке и почтительно ей возразила:
– Что вы, тетушка, господину аббату встречалось, наверно, немало нищих на улицах Рима, от него незачем скрывать. Да и судя по тому, что господин Фроман пишет в своей книге, в Риме он увидит не больше, чем видел в Париже. Как у него где-то сказано, голод повсюду одинаков.
Потом весьма кротко и рассудительно она принялась убеждать Дарио.
– Знаешь, Дарио, милый, ты доставишь мне огромное удовольствие, если проводишь нас туда. Без тебя мы прямо свалимся к ним на голову… Поедем в карете, захватим с собой господина аббата и господина Абера, это будет прелестная прогулка… Мы так давно не выезжали вместе!
Конечно, она была в восторге, что может воспользоваться предлогом для совместной поездки и окончательного примирения с Дарио. Он понял это, уклониться ему было невозможно, и он пошутил:
– Ах, кузина, если всю неделю меня станут мучить кошмары, виною будешь ты. Одна такая прогулка может надолго отравить радость жизни!
Дарио заранее содрогался от ужаса; это рассмешило всех, и, невзирая на молчаливое неодобрение донны Серафины, было окончательно решено встретиться завтра в десять утра. Уходя, Челия очень сожалела, что не может поехать с ними. Но с простодушием юной, еще не расцветшей лилии она проявляла интерес только к Пьерине. И в передней она шепнула на ухо своей подруге:
– Дорогая, приглядись получше к этой красотке, расскажешь, вправду ли она хороша, так уж хороша, краше всех!
Наутро, в девять часов, Пьер нашел Нарцисса близ замка Святого Ангела и удивился, заметив, что томный, изнемогающий Абер снова предается художественным восторгам. Вначале и речи не было ни о новых кварталах, ни об ужасающей финансовой катастрофе, которую повлекло за собою их сооружение. Молодой человек признался, что встал ни свет ни заря, желая провести часок перед святой Терезой работы Бернини. Если он неделю ее не видит, говорил Абер, его душит тоска, накипают слезы, как в разлуке с возлюбленной. Она всегда прекрасна, в разные часы дня по-разному, это зависит от освещения: когда утренняя заря окутывает ее белизною, его влечет к ней в мистическом порыве; по вечерам, когда косые лучи заходящего солнца жидким пламенем как бы струятся в ее жилах, в нем вспыхивает знойная, мученическая страсть.
– Ах, друг мой! – томно сказал Нарцисс, и его блеклые глаза стали почти фиалковыми. – Ах, друг мой, вы и представить себе не можете, каким волнующим, восхитительным было нынче ее пробуждение… Это само неведение, сама чистота девственности, и вот, побежденная чувственностью, изнемогающая, она в истоме раскрывает глаза, еще млея от недавней близости с Христом… Ах, это убийственно!