355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.18. Рим » Текст книги (страница 5)
Собрание сочинений. Т.18. Рим
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:25

Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 47 страниц)

Пьеру захотелось встряхнуться, и он прошелся по комнатам. Они были просто, почти бедно обставлены разнородной мебелью красного дерева, какая была в употреблении в начале века. Ни на кровати, ни на окнах и дверях не было занавесей. Перед креслами, на голом полу, покрытом красной краской и навощенном, расстелены были коврики для ног. И при виде этой холодной, мещанской наготы аббату вспомнилась его детская комната у бабушки, в Версале, где во времена Луи-Филиппа она держала бакалейную лавочку. Но вот среди ребячески наивных и дешевеньких гравюр, которые украшали стены, его внимание привлекла висевшая над кроватью старинная картина. То было едва озаренное сумеречным светом изображение женщины, сидящей на каменной приступке у порога большого сурового дома, откуда ее, видимо, изгнали. Бронзовые створки двери только что захлопнулись навеки, и женщина сидела, закутавшись в простое белое покрывало, а на тяжелых гранитных ступенях валялась грубо вышвырнутая ей вдогонку и разбросанная как попало одежда. Босая, с обнаженными руками, она горестно прятала лицо в судорожно сжатых ладонях, и оно тонуло в рыжеватом золоте чудесных волос. Какое неведомое горе, какой отчаянный стыд, какое чудовищное падение хотела скрыть эта отверженная, видимо, всем пожертвовавшая во имя любви, отверженная, чья участь терзала душу, не давала покоя? Чувствовалось, что она и в несчастье молода и прекрасна, хотя на плечах у нее лохмотья; но тайна окружала и эту женщину, и ее страсть, и вероятные невзгоды, и вероятные прегрешения. Если только она не была попросту безликим символом всего, что трепещет и рыдает пред извечно запертой дверью в неведомое. Пьер так долго глядел на картину, что как будто стал различать черты лица этой женщины, лица возвышенно страдальческого и чистого. Но то был обман зрения; просто картина много времени оставалась заброшенной, сильно потемнела, и священник невольно задавал себе вопрос, какому неизвестному мастеру могло принадлежать это столь глубоко взволновавшее его изображение. Тут же, на соседней стене, висела мадонна с бесцветной улыбкой, скверная копия холста восемнадцатого столетия, которая не вызвала у него ничего, кроме досады.

Сумерки сгущались, Пьер распахнул окно и облокотился на подоконник. Перед ним, на противоположном берегу Тибра, возвышался Яникульский холм, с высоты которого утром он впервые увидел Рим. Но в смутный сумеречный час это уже не был город юности и мечты, паривший в лучах утреннего солнца. Вечер осыпал его серым пеплом, неясные хмурые очертания горизонта тонули во мраке. Там, слева, поверх крыш, угадывался, как прежде, Палатин, а справа, черный, как графит, темнел на свинцовом небе купол св. Петра; позади, должно быть, потонул в туманной мгле невидимый отсюда Квиринал. Прошло еще несколько минут, и все смешалось, Рим канул во тьму, растаял в вечернем сумраке, огромный, еще неведомый Пьеру. Сомнение и беспричинная тревога вновь охватили молодого священника. Это было мучительно; не в силах долее оставаться у окна, он затворил его, сел, и сумерки захлестнули его потоком беспредельной тоски. И только когда дверь тихонько приоткрылась и комната озарилась светом, это разогнало его унылую задумчивость.

Осторожно вошла Викторина, неся лампу.

– А, господин аббат, вы уже на ногах! Я заходила около четырех, но не стала вас будить. Вот и хорошо, что вы поспали в свое удовольствие.

Но Пьер пожаловался на сильный озноб и ломоту, и Викторина встревожилась.

– Только бы вам не захворать этой мерзкой лихорадкой! Ведь тут их река под боком, соседство не очень-то здоровое. У дона Виджилио, секретаря его высокопреосвященства, лихорадка. Невеселая это штука, я вам скажу.

Викторина посоветовала Пьеру не выходить и лечь в постель. Она все объяснит дамам, донне Серафине и ее племяннице. Кончилось тем, что Пьер предоставил служанке говорить и поступать, как ей заблагорассудится, ибо сам он был не в состоянии на что-либо решиться. По совету Викторины, он все же пообедал, съел суп, крылышко цыпленка и отведал варенья, – все это принес ему лакей Джакомо. Пьеру стало гораздо лучше, он почувствовал прилив сил и даже отказался лечь в постель, сказав, что хочет непременно нынче же поблагодарить обеих дам за их любезное гостеприимство. И так как донна Серафина по понедельникам принимает, он желает ей представиться.

– Вот и хорошо! – подхватила Викторина. – Раз уж вы поправились, это вас развлечет… Лучше всего, если дон Виджилио, ваш сосед, зайдет в девять часов и проводит вас. Дождитесь его.

Пьер как раз успел умыться и сменить сутану, когда точно в девять раздался негромкий стук. Вошел низенький священник лет тридцати, худощавый и хилый, с шафранно-желтым, вытянутым и изможденным лицом. Два года подряд его изо дня в день, всегда в один и тот же час, трепала лихорадка. И все-таки в его жгучих черных глазах, то и дело вспыхивавших на желтом лице, видна была пламенная душа.

Поклонившись, он представился, очень чисто выговаривая по-французски:

– Дон Виджилио, господин аббат, к вашим услугам. Не желаете ли спуститься вниз?..

Пьер последовал за священником, на ходу благодаря его. Но тот не проронил больше ни звука и на слова благодарности отвечал одними улыбками. Они спустились по узкой лесенке и очутились на просторной площадке третьего этажа, перед большой парадной лестницей. Пьера удивил и обескуражил тусклый свет редких газовых рожков, напоминавших подслеповатые газовые рожки в коридорах меблированных комнат: они едва приметно желтели в густых потемках нескончаемо длинных и высоких переходов, величавых и мрачных. Даже на площадке, куда выходили двери из покоев донны Серафины, напротив комнат ее племянницы, ничто не говорило о приемном дне. Двери оставались закрытыми, из комнат не доносилось ни шороха, мертвенная тишина стояла во дворце. Дон Виджилио отвесил еще один поклон и тихонько, без звонка, повернул дверную ручку.

Керосиновая лампа на столе одна только и освещала просторную прихожую с голыми стенами, расписанными фресками; красная с золотом драпировка ниспадала по-старинному, прямыми складками. Несколько мужских пальто и две женские накидки лежали на стульях; на консоли громоздились шляпы. Прикорнув у степы, дремал слуга.

Дон Виджилио отступил, пропуская Пьера в первую гостиную, полутемную комнату, обитую красным штофом; комната казалась пустой, но затем Пьер смутно различил очертания женщины в черном, лица которой он сперва не мог разглядеть. К счастью, он услышал, как спутник его с поклоном произнес:

– Контессина, имею честь представить вам аббата Пьера Фромана, – он утром прибыл из Франции.

И на минуту Пьер очутился вдвоем с Бенедеттой посреди пустынной залы, в дремотном свете двух ламп под кружевными абажурами. Но из соседней большой гостиной, двери которой были распахнуты настежь, вырезая прямоугольник более яркого света, доносились голоса.

Молодая женщина радушно и совершенно просто тотчас же обратилась к Пьеру:

– А, господин аббат, рада вас видеть. Я боялась, что вы серьезно занемогли. Но вы уж совсем поправились, не так ли?

Пьер слушал, восхищенный ее медлительным, довольно низким голосом, в котором звучала сдержанная страсть, казалось, подчинявшаяся благоразумию и рассудку. Наконец-то он видел Бенедетту, видел ее тяжелые темные волосы, белую, оттенка слоновой кости, кожу. У нее было округлое лицо, несколько пухлые губы, очень тонкий нос, словом, нежные ребяческие черты. Но самым удивительным в этом лице казались глаза, полные жизни, огромные, бездонные, загадочные. Что таили они? Сновидения? Мечты? Скрывала ли спокойная недвижность ее лица сдержанный пыл великих праведниц и великих возлюбленных? Светлая, юная, безмятежная Бенедетта двигалась плавно, размеренно, каждое движение ее было значительно, исполнено благородства. В ушах у нее сияли крупные, удивительной чистоты жемчужины из прославленного на весь Рим материнского ожерелья.

Спеша оправдаться, Пьер поблагодарил:

– Синьора, я так смущен, мне хотелось еще утром сказать вам, как я тронут вашей необыкновенной добротою.

Он колебался, называть ли ее «синьора», так как вспомнил аргумент, выдвинутый Бенедеттой в ходатайстве о расторжении брака. Но, должно быть, все обращались к ней так. Лицо ее оставалось невозмутимым и приветливым, ей хотелось, чтобы гость чувствовал себя непринужденно.

– Будьте как дома, господин аббат. Раз господин де Лашу, наш родственник, к вам благоволит и проявляет интерес к вашей книге, этого для меня достаточно. Вы знаете, как я к нему расположена…

В ее голосе послышалось некоторое замешательство, она вдруг поняла, что следует сказать что-нибудь о книге, которая одна только и побудила Пьера приехать в Рим и воспользоваться гостеприимством их семьи.

– Да, виконт переслал мне вашу книгу. Я прочла ее, книга прекрасная. Она меня взволновала. Но я ведь так невежественна и, конечно, не все поняла, мы еще побеседуем, господин аббат, и вы мне поясните ваши мысли, не правда ли?

В больших и ясных, не умевших Лгать глазах Бенедетты он прочитал удивление, беспокойство младенческой души, перед которой встали тревожные вопросы, никогда доселе не смущавшие ее покой. Стало быть, это не она, загоревшись его идеями, пожелала видеть Пьера, поддержать, способствовать его торжеству? Молодому священнику вновь почудилось, – и на этот раз весьма явственно, – чье-то тайное влияние, чья-то невидимая рука, которая заправляла всем в неизвестных ему целях. Но он был очарован простотой и чистосердечием столь прекрасного, юного и благородного создания; едва обменявшись несколькими словами с Бенедеттой, он был очарован ею. Пьер уже собрался было ответить, что она может полностью им располагать, но тут в дверях появилась другая женщина, высокая и худощавая, также одетая во все черное, – ее силуэт резко обозначился в ярко освещенном четырехугольнике широко распахнутых дверей.

– Ну что, Бенедетта? Ты сказала Джакомо, чтобы он поднялся наверх и посмотрел, в чем дело? Дон Виджилио только что пришел, но один. Так не годится.

– Да нет же, тетушка, господин аббат здесь. – И Бенедетта поспешила представить их друг другу: – Аббат Пьер Фроман… Княжна Бокканера.

Они обменялись учтивыми поклонами. Донне Серафине было, вероятно, под шестьдесят, но она так туго шнуровалась, что сзади ее можно было принять за молодую женщину. То были, впрочем, последние проблески кокетства; совершенно белые густые волосы ложились тяжелыми прядями, обрамляя продолговатое лицо с глубокими морщинами и крупным волевым носом, характерным для семьи Бокканера; черными у нее оставались только брови. Донна Серафина никогда не была хороша собою, она так и состарилась в девицах; смертельно оскорбленная выбором графа Брандини, который предпочел ей младшую сестру Эрнесту, она с тех пор еще более гордо носила фамильное имя, испытывая при этом тщеславное удовлетворение.

В роду Бокканера было уже двое пап, и Серафина надеялась дожить до того дня, когда ее брат, кардинал, станет третьим. Она жила возле брата в качестве его негласной домоправительницы, опекунши и советчицы, властно распоряжалась по хозяйству, творя чудеса, чтобы скрыть медленное разорение, из-за которого крыша дома, того и гляди, грозила обрушиться на их головы. И если, вот уже тридцать лет, она принимала по понедельникам кое-кого из друзей, близких Ватикану, то делала это по соображениям высшей политики, желая сохранить салон церковников, как напоминание об их силе, как угрозу.

Прием, оказанный Пьеру донной Серафиной, давал понять, как мало для нее значит скромный священник, даже не прелат, и к тому же иностранец. И он снова удивился, недоумевая: зачем же его сюда пригласили? Что ему делать в этом мирке, закрытом для малых сих? Зная, что донна Серафина отличается чрезвычайно суровым благочестием, он решил в конце концов, что она принимает его исключительно из уважения к виконту; сама она только и сочла нужным ему сказать:

– Мы так рады добрым вестям от господина де Лашу! Два года назад он возглавил великолепное паломничество!

Донна Серафина прошла вперед и ввела наконец молодого священника в соседнюю гостиную. То была просторная квадратная комната, обитая обветшалым желтым с крупными цветами штофом в стиле Людовика XIV. Очень высоко, на потолке, виднелась чудесная деревянная раскрашенная резьба, кессоны с золотыми розетками. Но мебель была разнородная: высокие зеркала, две великолепные позолоченные консоли, несколько красивых кресел семнадцатого века; все прочее имело убогий вид – тяжеловесный круглый столик в стиле ампир, неизвестно как сюда попавший, какие-то разномастные рыночные вещи; на драгоценном мраморе консолей стояли безвкусные фотографии. Здесь не было ни единого произведения искусства, которое представляло бы интерес. На стенах старинные, весьма заурядные картины, кроме одного неизвестного, но восхитительного примитива четырнадцатого века – «Посещение девой Марией св. Елизаветы»: крохотная мадонна, чистая и нежная, как десятилетний ребенок, и огромный великолепный ангел, явившийся ей в ослепительном сиянии неземной любви; напротив висел старинный фамильный портрет прекрасной девушки в тюрбане; его считали портретом Кассии Бокканера, возлюбленной и мстительницы, той самой, что бросилась в Тибр, увлекая в пучину вместе с телом своего любовника, Флавио Коррадини, и своего брата Эрколе. Четыре лампы освещали спокойным и ровным светом эту чинную, пустую и голую комнату, где не было даже цветов, тускло-желтую, будто ее озаряли унылые лучи заходящего солнца.

Донна Серафина сразу же отрывисто представила Пьера; беседа внезапно оборвалась, и в наступившей тишине молодой аббат ощутил взгляды, устремленные на него, как на обещанную и долгожданную достопримечательность. В гостиной было самое большее человек десять; Дарио стоя беседовал с юной княжной Челией Буонджованни, которая явилась в сопровождении пожилой родственницы, вполголоса разговаривавшей в темном углу с прелатом, монсеньером Нани. Внимание Пьера особенно привлекло имя адвоката консистории, Морано; провожая священника в Рим, виконт, во избежание оплошности с его стороны, счел нужным ознакомить Пьера с тем особым положением, какое занимал в доме этот человек. Морано вот уже тридцать лет был близким другом донны Серафины. Эта связь, некогда греховная, ибо адвокат был женат и имел детей, превратилась, после того как он овдовел, а больше за давностью времени, в связь, с точки зрения света, простительную – в одно из тех внебрачных сожительств, которые освящены терпимостью общества. Адвокат и донна Серафина были весьма благочестивы и, разумеется, озаботились об отпущении им этого греха. Итак, Морано сидел, как всегда, у камина, – он занимал это место более четверти века; правда, в тот вечер не трещал огонь, как это бывало зимой. Донна Серафина, выполнив обязанности хозяйки дома, тоже заняла свое место по другую сторону камина, напротив адвоката.

Пока Пьер усаживался возле молчаливого и замкнутого дона Виджилио, Дарио что-то громко рассказывал Челии. Красивый, среднего роста, он был изящен и гибок; его продолговатое лицо с крупным носом Бокканера было обрамлено холеной темной бородкой; по скудевшая от поколения к поколению кровь как бы смягчала черты этого лица, придавая им какую-то изнеженность.

– О, красавица, поразительная красавица! – с пафосом повторил Дарио.

– О ком идет речь? – спросила Бенедетта, присоединяясь к ним.

Челия, похожая на маленькую мадонну с примитива, висевшего у нее над головой, рассмеялась.

– Ах, дорогая, это какая-то бедная девушка, работница, которая нынче повстречалась нашему Дарио.

И князю пришлось повторить свой рассказ. Он проходил неподалеку от Навонской площади и в тесном переулке заметил красивую и рослую девушку лет двадцати; она громко всхлипывала, упав на ступеньки крыльца. Растроганный, главным образом, ее красотой, Дарио подошел ближе, и ему удалось наконец узнать, что она работала здесь же, на фабрике искусственного жемчуга, но наступила безработица, заведение закрылось, и она даже не решается возвратиться к родителям, такая там нищета. Она подняла на Дарио полные слез глаза; они были так прекрасны, что молодой человек поспешил достать из кармана немного денег. Девушка, вспыхнув, вскочила и, растерявшись, спрятала руки в складках юбки; взять деньги она не захотела, сказав, что, если синьор желает, он может пойти с нею и отдать их ее матери. Потом она быстро направилась к мосту Святого Ангела.

– Но какая красавица! – восторженно повторил Дарио. – Удивительная красавица!.. Выше меня ростом, сильная, стройная, грудь богини! Настоящая античная статуя, двадцатилетняя Венера! Подбородок чуть тяжеловат, но рот и нос поразительно правильные, а глаза, глаза огромные, прозрачные!.. Голова, как шлемом, укрыта тяжелыми черными волосами, лицо ослепительное, словно позолоченное солнцем!

Все с восторгом прислушивались, охваченные чувством прекрасного, которое, невзирая ни на что, живет в сердце каждого римлянина.

– Красотки становятся в народе большой редкостью, – заметил Морано. – Можно пройти весь Трастевере и не встретить ни одной. Но вот доказательство, что они еще существуют, по крайней мере одна.

– А как ее зовут, твою богиню? – улыбаясь, спросила Бенедетта, заинтересованная и восхищенная не менее остальных.

– Пьерина, – смеясь, ответил Дарио.

– И что же дальше?

Но тут на лице молодого человека появилось выражение растерянности и страха, как у ребенка, который, играя, увидел жабу.

– О, не спрашивай, ужасная жалость… Нищета, такая нищета, что страшно становится!

Дарио из любопытства последовал за девушкой к мосту Святого Ангела и, перейдя его, попал в новый квартал, который еще только строился на месте Прати-ди-Кастелло; и тут, во втором этаже заброшенного дома, одного из тех, что, не успев просохнуть, уже развалились, он наткнулся на ужасное зрелище, от которого у него заныло сердце: целая семья – мать, отец, немощный старик дядя, пухнущие с голода дети заживо гнили в невообразимой грязи… Испуганно, как бы отстраняя страшное видение, Дарио подыскивал слова попристойнее.

– И вот я сбежал, смею заверить, что больше туда не пойду.

Все покачали головами. Наступило холодное, напряженное молчание. Морано произнес в заключение горькую фразу по адресу хищников из Квиринала, единственных виновников народной нищеты. Разве не собираются они сделать министром депутата Сакко, этого интригана, замешанного в разного рода сомнительных авантюрах? Это было бы верхом бесстыдства, предвестием близкого и неизбежного краха.

И только Бенедетта, припомнив книгу Пьера, прошептала, устремив на него взор:

– Бедняжки! Как это грустно! Но почему бы не сходить туда опять?

Пьер, который сперва испытывал какую-то неловкость и слушал рассеянно, был до глубины души потрясен рассказом Дарио. Он переживал сейчас то же, что в дни своей апостольской деятельности, своего пребывания в гуще парижской бедноты; сердце его защемило от жалости, когда и тут, в Риме, он столкнулся со страданиями обездоленных. И, помимо воли, у него вырвалось слишком громко:

– О, синьора, возьмите меня с собой, пойдемте вместе. Это так меня волнует!

Все взгляды обратились к аббату, его закидали вопросами, он почувствовал, что присутствующие обеспокоены его первым впечатлением, его мнением об их городе, о них самих. Ему советовали не судить о Риме по внешнему облику. Как все-таки понравился ему город? Что он успел в нем повидать? Что о нем думает? Пьер вежливо отнекивался, ссылаясь на то, что ничего еще не видал, даже не выходил из дому. Но все настаивали еще усерднее, и молодой священник отчетливо ощутил, что на него пытаются повлиять, стараясь внушить ему любовь к своему городу и восхищение им. Его осыпали советами, заклинали не поддаваться убийственному разочарованию, вооружиться терпением и ждать, когда Рим раскроет перед ним свою душу.

– Как долго рассчитываете вы пробыть у нас, господин аббат? – учтиво спросил чей-то приятный звонкий голос.

Спрашивал монсеньер Нани, он сидел в темном углу и заговорил впервые. Пьер уже давно заметил, что, с виду внимательно слушая болтовню старой дамы, сопровождавшей Челию, прелат не сводит с него очень живых синих глаз. Прежде чем ответить, Пьер взглянул на прелата; он увидел сутану с пурпурной каймой, лиловую шелковую перевязь вокруг пояса, отметил моложавую осанку Нани, хотя тому было уже за пятьдесят, его все еще русые волосы, прямой и тонкий нос, очень изящные и твердые очертания рта, ослепительно белые зубы.

– Недели две, возможно – три, монсеньер.

Вся гостиная зароптала. Как! Три недели? Он рассчитывает познакомиться с Римом за три недели! Да на это потребуется полгода, год, десять лет! Первое впечатление ошеломляет, чтобы оправиться от него, необходимо побыть подольше.

– Три недели! – пренебрежительно, как обычно, повторила донна Серафина. – Разве можно узнать и полюбить наш город за три недели? К нам возвращаются именно те, кто наконец нас узнал.

Не разделяя общего возбуждения, Нани ограничился только улыбкой. Он слегка помахал тонкой кистью руки, выдававшей его аристократическое происхождение. Пьер скромно пояснил, что приехал, чтобы похлопотать по одному делу, и как только с этим делом будет покончено, он уедет. Прелат, все так же улыбаясь, заключил:

– О, господин аббат, конечно, задержится. Надеюсь, он пробудет здесь, к нашему удовольствию, не три недели, а много дольше.

Хотя слова эти были произнесены учтиво и спокойно, они встревожили молодого священника. Что ему известно, этому прелату, что он хотел сказать? Склонившись к дону Виджилио, который молча сидел рядом, Пьер тихонько спросил:

– Кто он такой, монсеньер Нани?

Но секретарь ответил не сразу. Его иссушенное малярией лицо посерело еще больше. Обведя присутствующих горячечным взглядом, он убедился, что за ними никто не наблюдает, и только тогда прошептал:

– Асессор Священной канцелярии.

Этого пояснения было довольно; Пьер уже знал, что асессор, молча присутствующий по средам на заседаниях канцелярии, вслед за тем, вечером, является к его святейшеству с отчетом о делах, которые обсуждались в тот день. Эта еженедельная аудиенция, этот час, проведенный наедине с папой и позволяющий касаться любых вопросов, ставит асессора в особое положение, дает ему значительную власть. И к тому же должность эта соответствует кардинальской, асессор может быть впоследствии возведен в кардинальский сан.

Монсеньер Нани казался человеком очень простым и любезным; он посматривал на молодого священника так ободряюще, что тот счел своим долгом опуститься возле него в кресло, которое наконец покинула старая тетушка Челии. Разве такая встреча в первый же день с могущественным прелатом, чье влияние, возможно, откроет перед ним все двери, не предзнаменование победы? Пьер был весьма растроган, когда Нани почти сразу учтиво спросил его с видом глубокой заинтересованности:

– Итак, любезный сын мой, вы написали книгу?

И, вновь поддавшись увлечению, забывая, где он находится, Пьер доверчиво рассказал, как вспыхнула в нем жгучая любовь к страждущим и обездоленным, вслух размечтался о возрождении христианской общины, заранее торжествуя победу обновленного католицизма, который станет религией вселенской демократии. Мало-помалу голос Пьера зазвенел, и в суровой старой гостиной наступило молчание; все с возрастающим удивлением и леденящей холодностью прислушивались к словам аббата; тот, однако, ничего не замечал.

Наконец Нани тихонько прервал его; неизменная улыбка, в которой жало иронии было почти неощутимо, скользила по его губам.

– Разумеется, разумеется, любезный сын мой, все это прекрасно, вполне достойно христианина, ваши помыслы чисты и благородны… Но что вы рассчитываете предпринять теперь?

– Пойти прямо к его святейшеству искать защиты.

Раздался подавленный смешок, и донна Серафина выразила общее мнение, воскликнув:

– Увидеть его святейшество не так-то просто!

Но Пьер воодушевился.

– Надеюсь, что я увижу его… Разве не его мысли я выразил? Разве не его политику защищаю? Разве может он допустить, чтобы осудили книгу, которая, думается мне, вдохновлена его благороднейшими идеалами?

– Разумеется, разумеется, – поспешно подтвердил Нани, словно опасался в беседе с молодым энтузиастом слишком торопить ход событий. – Святой отец наделен светлым умом. Вам надо его повидать… Но только, любезный сын мой, не следует так волноваться, надо еще подумать, выбрать время… – И, обернувшись к Бенедетте, он добавил: – Его высокопреосвященство еще не видел господина аббата? Не так ли? Было бы хорошо, если бы ваш дядюшка удостоил завтра утром принять его и напутствовать своими мудрыми советами.

Кардинал Бокканера никогда не бывал на вечерних приемах, которые устраивала по понедельникам его сестра. Но он всегда незримо и полновластно на них присутствовал.

– Я опасаюсь, что дядя не разделяет воззрений господина аббата, – нерешительно возразила контессина.

Нани снова улыбнулся.

– Именно поэтому господину аббату и будет полезно выслушать советы его высокопреосвященства.

И они тут же условились с доном Виджилио, что завтра в десять утра он запишет аббата на аудиенцию.

В это время вошел какой-то кардинал, одетый для улицы, – в красных чулках, в черной сутане с красным поясом, красной каймой и красными же застежками. То был кардинал Сарно, старинный друг семьи Бокканера; и пока он оправдывался, что работал допоздна и потому задержался, в гостиной наступило почтительное, заискивающее молчание. Этот первый кардинал, которого довелось увидеть Пьеру, глубоко его разочаровал: против ожидания, молодой аббат не заметил в нем ни величия, ни живописной красивости. Кардинал оказался низеньким и довольно уродливым, левое плечо у него было выше правого, на испитом, землистом лице тускло мерцали безжизненные глаза. Он походил на дряхлого семидесятилетнего чиновника, отупевшего от полувекового прозябания в духоте канцелярий, отяжелевшего и обрюзгшего, неразлучного с кожаной подушкой, на которой он просидел всю жизнь. И действительно, кардинал Сарно провел всю жизнь в кабинетной тиши: тщедушный отпрыск захудалой буржуазной семьи, он обучался в римской семинарии, потом в той же семинарии десять лет кряду преподавал каноническое право, затем был секретарем конгрегации Пропаганды веры и, наконец, вот уже двадцать пять лет – кардиналом. Юбилей его только что отпраздновали. Родившись в Риме, он ни на один день не выезжал за его пределы и являл собою совершенный образец всесильного священника, выросшего под сенью Ватикана. Хотя кардинал не занимал никакого дипломатического поста, он, благодаря своей усидчивости и трудоспособности, оказал конгрегации Пропаганды веры такие услуги, что его сделали председателем одной из двух комиссий, поделивших между собою руководство западными странами, еще не принявшими католичество. И вот в глубине этих безжизненных глаз, под этим низким лбом тупицы словно уместилась огромная карта христианского мира.

Сам Нани встал, преисполненный смутного почтения к бесцветному, но грозному человеку, который, никогда не покидая своего кабинета, простирал руки к самым отдаленным уголкам земли. Нани знал, что этот с виду ничтожный кардинал сумел длительными, методическими, расчетливыми усилиями добиться могущества, позволявшего ему распоряжаться судьбами государств.

– Надеюсь, ваше высокопреосвященство уже оправились от простуды? Мы были так огорчены…

– Нет-нет, все еще кашляю… У нас там гибельный сквозняк в коридоре. Стоит выйти из кабинета, и сразу же коченеет спина…

С этой минуты Пьер почувствовал себя ничтожным и затерянным. Его позабыли даже представить кардиналу. Но ему пришлось еще около часа провести в гостиной, созерцая и наблюдая. Этот одряхлевший мирок показался ему вдруг каким-то младенческим, впавшим в детство и безрадостным. За его надменностью, за высокомерной сдержанностью он угадывал теперь самую настоящую робость, затаенное недоверие подлинных невежд. Потому и не завязывалась общая беседа, что никто не осмеливался ее начать; а по углам слышалась нескончаемая ребячливая болтовня о ничтожных происшествиях недели, всякие слушки, идущие из гостиных и ризниц. Встречались эти люди очень редко, малейшее событие вырастало здесь до грандиозных размеров. Пьер как бы перенесся во французский салон времен Карла X, где-нибудь в епископстве, в одном из больших провинциальных городов. Никакого угощения не было. Старая тетка Челии завладела кардиналом Сарно, тот время от времени лишь молча покачивал головой. Дон Виджилио за весь вечер не раскрыл рта. Нани и Морано уже давно беседовали вполголоса, а донна Серафина прислушивалась, наклонясь к ним, и поддакивала, степенно кивая. Они, без сомнения, говорили о разводе Бенедетты, ибо то и дело озабоченно поглядывали в ее сторону. А посреди просторной комнаты в дремотном свете ламп собралась молодежь: Бенедетта, Дарио и Челия; только они проявляли признаки жизни, тихонько болтали, порою подавляя смех.

Пьера внезапно поразило необычайное сходство Бенедетты с портретом Кассии, висевшим на стене. Те же нежные ребяческие черты, тот же чувственный рот и бездонные глаза на таком же исполненном благоразумия, округлом и здоровом личике. У обеих была, наверно, открытая душа и пламенное сердце. Пьеру вспомнилась картина Гвидо Рени – восхитительный, исполненный чистосердечия облик Беатриче Ченчи; точным воспроизведением этой картины показался ему сейчас портрет Кассии. Взволнованный этим двойным сходством, он глядел на Бенедетту с тревожным сочувствием, словно зловещий рок, тяготевший над ее городом и ее родом, грозил всей своей тяжестью обрушиться на нее. Но Бенедетта была спокойна, на ее лице отражалось бесконечное терпение и решимость. И за все время пребывания в гостиной Пьер видел в отношениях Бенедетты и Дарио, в особенности с ее стороны, лишь ничем не омраченную сестринскую нежность: лицо молодой женщины выражало ясную безмятежность большой и чистой любви. Дарио на мгновение шутливо взял ее руки в свои, сжал их и разразился нервным смехом, в глазах у него вспыхнули огоньки; Бенедетта неспешно высвободила пальцы, словно с нею ласково заигрывал добрый старый приятель. Видно было, что она любит Дарио всем своим существом, на всю жизнь.

Но вот Дарио, подавив легкий зевок и взглянув на свои часы, украдкой ускользнул; он спешил присоединиться к друзьям, которые играли в карты в доме у некоей дамы; Бенедетта и Челия опустились на кушетку рядом со стулом, на котором сидел Пьер, нему, помимо воли, довелось расслышать несколько слов, которыми они обменялись, доверительно беседуя между собой. Юная княжна была старшей дочерью князя Маттео Буонджованни, отца пятерых детей, женатого на англичанке Мортимер, принесшей ему в приданое пять миллионов. Кстати, Буонджованни называли в числе немногих еще не разорившихся семейств из среды римской знати, их род выстоял на развалинах прошлого, которое рушилось со всех сторон. В этом роду также было двое пап, что не помешало Маттео сблизиться с Квириналом, не порывая при этом с Ватиканом. Князь был сыном американки, в его жилах текла смешанная кровь; более гибкий политик, чем его предки, он был, как поговаривали, очень скуп и делал все, чтобы сохранить прежнее богатство и могущество, хотя сознавал, что то и другое обречено на неминуемую гибель. И в этом кичливом семействе, славой которого все еще полнился Рим, недавно разразились события, давшие повод для нескончаемых пересудов: Челия внезапно воспылала любовью к некоему юному лейтенанту, ни разу даже не обменявшись с ним ни единым словом; охваченные взаимной страстью, влюбленные ежедневно виделись на Корсо, и взгляды их, встречаясь, говорили за них. Поражала стойкость молоденькой девушки, которая объявила отцу, что другого мужа у нее не будет, и осталась непреклонной, не сомневаясь, что добьется своего и соединится с избранником. Хуже всего было то, что лейтенант Аттилио Сакко оказался сыном выскочки, депутата Сакко, которого церковники презирали, считая, что он продался Квириналу и вообще способен на темные махинации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю