Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 47 страниц)
Снедаемый жаждой принести пользу, провозгласить во всеуслышание свой символ веры, Пьер однажды утром сел за стол и начал писать книгу. Это вышло само собою, книга не была задумана им как литературное произведение, она вылилась из самых глубин его души, по велению сердца. В одну из бессонных ночей, словно начертанное огненными буквами, во мраке вспыхнуло название: «Новый Рим». Этим было сказано все, ибо разве не из Рима, вечного, обетованного города, должно было прийти искупление? Там пребывала единственная нерушимая власть, обновление могло начаться лишь на священной земле, где некогда пустило корни старое древо католичества. За два месяца Пьер написал книгу, которую подсознательно вынашивал целый год, когда знакомился с современным социализмом. В нем словно кипело поэтическое вдохновение, порой ему чудилось, что страницы этой книги открылись ему в сновидении, что они продиктованы неким внутренним голосом, идущим из самых глубин его существа. Пьер нередко читал виконту Филиберу де Лашу строки, написанные накануне, и встречал у того горячее одобрение; виконт видел в книге удачное средство пропаганды; чтобы увлечь за собою народ, надо его растрогать, говорил виконт и добавлял, что хорошо было бы сочинить благочестивые, но занимательные песенки, которые распевали бы в мастерских. Что до монсеньера Бержеро, то он не рассматривал книгу с точки зрения догмы, он был глубоко растроган духом пылкого милосердия, веявшим от ее страниц, и даже совершил неосмотрительность, письменно обратившись к автору со словами одобрения, которые разрешил поместить в качестве предисловия к его труду. И эту-то книгу, в июне увидевшую свет, конгрегация Индекса намерена была запретить, – ради ее спасения молодой священник и прибыл только что в Рим; преисполненный удивления и энтузиазма, он горел желанием добиться торжества своей веры, самолично выступить в защиту своего труда перед святейшим папой, чьи мысли, по убеждению автора, отражала его книга.
Прислонившись к парапету, Пьер замер, сызнова переживая три предшествующих года и любуясь этим городом, о котором он так мечтал, который так жаждал увидеть. За его спиной с грохотом подкатывали и отъезжали экипажи, сухопарые англичане и грузные немцы сменяли друг друга, затратив на обозрение классической панорамы предписанные путеводителем пять минут. Тем временем возница и лошадь, понурив головы, покорно поджидали священника под палящими лучами солнца, которое нагревало саквояж, одиноко лежавший на сиденье. А Пьер казался теперь особенно тщедушным, – в черной сутане, худой, он весь устремился вперед и замер, целиком поглощенный изумительным зрелищем. После Лурда он похудел, лицо его как бы истаяло. С тех пор как материнское начало возобладало в нем, высокий крутой лоб, вместилище интеллекта, унаследованный им от отца, словно бы стал меньше; зато сделался приметнее довольно крупный рот, изобличавший доброту, и мягкий, необычайно нежный подбородок; в сердобольном взгляде молодого священника светилась пламенная душа.
О, с какой нежностью, с каким пылом взирал он на Рим, Рим его книги, новый Рим, о котором он мечтал! И если раньше, в легкой дымке восхитительного утра, его поразила общая панорама города, то теперь он различал подробности, присматривался к отдельным памятникам. Он долго изучал их по фотографиям, долго знакомился с планами города и теперь с ребяческой радостью узнавал их. Там, у него под ногами, у подошвы Яникульского холма раскинулся Трастевере – нагромождение старых домов с выгоревшими на солнце красными черепичными крышами, которые заслоняли Тибр. Пьер был несколько удивлен, что отсюда, с этой террасы, город казался таким плоским, как бы сглаженным – лишь едва горбились семь прославленных холмов, словно чуть приметная зыбь среди расплескавшегося моря фасадов. Там, справа, темно-лиловым пятном на фоне синевших вдали Альбанских гор выделялся Авентинский холм, и на нем три церкви, до половины укрытые листвой; а вот и развенчанный Палатин, окаймленный черной бахромою кипарисов. Позади него спрятался Целий – виднелись только деревья виллы Маттеи, они светлели в позолоте солнечной пыли. Далеко впереди, на другом конце города, обозначилась вершина Эсквилинского холма, с ее стройной колокольней и двумя небольшими куполами церкви Санта-Мариа-Маджоре; а на высотах Виминала Пьер смутно различал громады залитых солнцем беловатых глыб, исполосованных темными черточками, – очевидно, то были новые здания, издали похожие на заброшенный каменный карьер. Аббат долго разыскивал Капитолий и все не мог его найти. Он проверил направление и наконец хорошо разглядел его колоколенку, выступавшую впереди Санта-Мариа-Маджоре, – четырехугольную башню, столь неприметную, что она тонула в море крыш. А подальше, слева, высился Квиринал, его легко было узнать по длинному фасаду королевского дворца: плоский, продырявленный нескончаемой вереницей окон, он однообразием их и своей резкой желтизною напоминал больницу или казарму. Пьер обернулся еще больше влево и замер, пораженный внезапным видением: за чертою города, поверх деревьев сада Корсини, перед ним возник купол собора св. Петра. Казалось, он покоится прямо на зеленой листве; в ясной синеве неба купол этот, окрашенный в легкую небесную синь, как бы растворялся в бескрайней лазури. А вверху, ослепительно сияя, словно повис в воздухе белый каменный фонарь, венчающий здание.
Пьер все глядел и не мог наглядеться, он обводил взором горизонт от края и до края, любуясь благородным зубчатым гребнем, горделивой красотою Сабинских и Альбанских гор, опоясавших небосклон и усеянных городами. Римская Кампанья, голая и величавая, словно мертвая пустыня, раскинула свои необъятные просторы, иссиня-зеленые, как недвижная морская вода; Пьер различил под конец приземистую круглую башню гробницы Цецилии Метеллы, а позади нее – тонкую светлую черту уходящей вдаль древней Аппиевой дороги. Во прахе минувших столетий, среди тощей травы рассеяны были обломки акведуков. Пьер перевел взгляд и вновь увидел Рим с его прихотливо нагроможденными зданиями. Вот, совсем близко, огромный рыжеватый куб палаццо Фарнезе. Пьер узнал его по лоджии, обращенной к реке. А чуть видимый невысокий купол там, подальше, – вероятно, Пантеон. Пьер различал то свежевыбеленные стены собора Сан-Паоло-фуори-делле-Мура, напоминавшего громадный амбар, то легкие, издали казавшиеся мелкими, как насекомые, статуи, венчающие фасад храма Сан-Джованни-ин-Латерано; дальше сгрудились купола храмов Иисуса Христа, Сан-Карло, Сант-Андреа-делла-Валле, Сан-Джованни-деи-Фьорентини; затем великое множество других зданий, овеянных славой веков: замок Святого Ангела с блистающей над ним статуей, вознесенная над городом вилла Медичи, терраса Пинчо с белеющими среди редких деревьев мраморными памятниками; вдали, замыкая горизонт, темнели зеленые вершины тенистых садов виллы Боргезе. Пьер тщетно разыскивал Колизей. Легкое дуновение северного ветерка понемногу развеяло утренний туман. Но даль была еще подернута дымкой, и в ней, подобно высоким мысам, выступающим из пронизанных солнцем морских вод, все отчетливее возникали целые кварталы. В смутном нагромождении домов то тут, то там сверкала белая грань стены, вспыхивала пламенем вереница окон, проступали иссиня-черными пятнами сады. И вся эта путаница улиц, площадей, рассеянных там и сям бесчисленными островками, сливалась воедино, все очертания таяли в живительном солнечном сиянии, а белые дымки, плывущие высоко над крышами, медленно уходили в безбрежную ясность лазури.
Но вскоре, повинуясь какому-то тайному инстинкту, Пьер сосредоточил свое внимание лишь на трех точках необъятного горизонта. Его привлекала вереница стройных кипарисов, черной бахромою окаймлявшая Палатинский холм; за ними было пусто: дворцы цезарей исчезли, сметенные потоком времени, и Пьер мысленно воскрешал их; ему чудилось, будто они встают, подобно смутным золотистым и трепетным призракам в пурпурном великолепии этого утра. Потом взоры его снова обратились к собору св. Петра: лазурный купол все так же высился, закрывая собою Ватикан, прилепившийся сбоку к торжествующему колоссу; собор, огромный и неколебимый, казался Пьеру царственным великаном, на века вознесенным над городом и видным отовсюду. Затем священник перевел взгляд на другой холм, подымавшийся прямо перед ним, на Квиринал, и королевский дворец представился ему всего лишь плоской приземистой казармой, безвкусно выкрашенной в желтый цвет. И в этом символическом треугольнике, в этих трех вершинах, что глядели друг на друга, разделенные Тибром, заключалась для Пьера вся многовековая история Рима с ее непрестанными потрясениями, из которых город всякий раз выходил возрожденным: древний Рим, где среди нагромождения дворцов и храмов пышно разрослось чудовищное древо императорского могущества и великолепия; папский Рим, одержавший победу в средние века, владыка вселенной, вознесший над всем христианским миром громаду этой церкви с ее отвоеванной у язычества красотой; современный Рим, неведомый Пьеру, оставленный нм без внимания, Рим, о явном убожество которого свидетельствовала холодная нагота королевского дворца, говорившая о досадной бюрократической попытке, кощунственном поползновении осовременить столь необычный город вместо того, чтобы все предоставить на волю еще смутного будущего. Докучливое настоящее вызывало почти тягостное чувство, и, желая уйти от него, Пьер не стал разглядывать новый квартал, очевидно еще не достроенный, целый городок, белевший там, на берегу реки, возле собора св. Петра. Новый Рим! Пьер мечтал о нем и не изменил своей мечте даже при виде уснувшего во прахе веков Палатина, даже при виде собора св. Петра, огромная тень которого баюкает Ватикан, даже при виде заново отделанного и свежеокрашенного Квиринала, который, подобно символу мещанства, господствует над новыми кварталами, что теснятся со всех сторон, прокладывая себе путь в старый город с его рыжими кровлями, сверкающими под ярким утренним солнцем.
«Новый Рим»! Заглавие книги снова вспыхнуло перед мысленным взором Пьера, и он унесся в мечтах, заново передумывая свое сочинение, как только что заново передумал свою жизнь. Он писал этот труд с воодушевлением, используя случайные, отрывочные заметки; и ему сразу же стало ясно, что в книге должны быть три части: прошлое, настоящее, будущее.
Прошлое – удивительная судьба раннего христианства, медленная эволюция, в результате которой оно превратилось в современный католицизм. Пьер доказывал, что в основе любого религиозного течения кроются экономические причины, что извечное зло – это богатство, извечная борьба – это борьба между богатыми и бедными. Борьба классов возникает у иудеев сразу же, как только, завоевав землю Ханаанскую, они перестают кочевать, как только появляется собственность. Отныне есть богатые и бедные: так рождается социальный вопрос. Переход был внезапным, новый порядок восторжествовал так стремительно, что бедняки, памятуя о золотом веке кочевий и тоскуя по нем, с тем большим неистовством предъявляли свои требования. Пророки, не исключая Христа, – это бунтари, которых породила народная нищета; глашатаи страданий бедноты, обличители богатых, они предрекают им всяческие беды, как возмездие за несправедливость и жестокосердие. Сам Иисус Христос – лишь последний в ряду этих пророков, он живой глас народа в защиту прав обездоленных. Пророки – эти социалисты и анархисты древности – проповедовали социальное равенство, призывая сокрушить неправедный мир. Точно так же и Христос внушает отверженным ненависть к богачам. Все его учение – угроза богачам, угроза собственности; и если под царствием небесным, которое он сулил, подразумевали мир и братство здесь, на земле, то это представлялось лишь возвратом к золотому пастушескому веку, мечтой о христианской общине в том виде, в каком она была, по всей вероятности, осуществлена учениками Христа после его смерти. Любую церковь на протяжении первых трех веков христианства можно рассматривать как попытку обобществления имущества, писал далее Пьер, как подлинное братство, члены которого сообща владели всем, кроме жен. По свидетельству апологетов и первых отцов церкви, христианство являлось в ту пору религией бедных и сирых, ранней формой демократии, выражением идей социального равенства в их единоборстве с римским обществом. И когда это прогнившее общество рухнуло, причиной тому послужила в большей степени вакханалия денежных сделок, продажность меняльных контор и финансовые крахи, нежели нашествие варваров и глухая разрушительная работа ревнителей христианства, которые исподволь подтачивали его. В основе всех социальных явлений неизменно оказываются деньги. И новым тому доказательством послужило христианство: восторжествовав наконец в силу исторических, социальных и попросту нравственных причин, оно было объявлено государственной религией. Чтобы упрочить свою победу, оно вынуждено было стать на сторону богатых и власть имущих; и к каким только ухищрениям, к каким софизмам не прибегали отцы церкви, выискивая в Евангелии доводы в защиту собственности. Защита собственности явилась для христианства жизненной и социальной необходимостью, только такой ценою оно стало католичеством, вселенской религией. С той поры грозная машина, орудие завоевания и власти, пущена в ход: вверху – сильные мира сего, богачи, которые должны бы поделиться с бедняками, но не делают этого; внизу – бедняки, труженики, которых учат смирению и послушанию, обещая им в награду грядущее царство божие, вечное, блаженство на небесах, – великолепное здание, простоявшее века и построенное целиком на посулах загробных радостей, на неутолимой жажде бессмертия, жажде справедливости, которая снедает человека.
Эту первую часть своей книги, обзор прошлого, Пьер дополнил нарисованной крупными штрихами картиной католицизма, от его возникновения и до наших дней. Сначала святой Петр, невежественный, мятущийся, по наитию явившийся в Рим, как бы в подтверждение древних пророчеств о вечности Капитолия. Потом – первые папы, попросту старейшины погребальных общин, затем – постепенное возвеличение папства, всемогущество, обретенное в непрерывной борьбе с целью завоевания вселенной, в неустанных усилиях осуществить мечту о всемирном господстве. В средние века, в эпоху великих пап, эта цель была, казалось, достигнута, папа стал суверенным повелителем народов. Папа – верховный жрец и царь земной, властитель души и тела человеков, подобно самому господу богу, которого он представляет, – разве не в этом абсолютная истина? Безмерное честолюбие, толкавшее пап к завоеванию неограниченного могущества, было продиктовано несокрушимой логикой: оно уже победило некогда в лице Августа, этого владыки мира, императора и верховного жреца; прославленное имя Августа воскресало над развалинами древнего Рима, не давая покоя папам; кровь Августа текла в их жилах. Но с крушением Римской империи единая власть раздвоилась: светская была предоставлена императору, а за папой сохранялось лишь право благословлять на царство «помазанника божия». Народ был в «руке божией», папа именем бога препоручал его императору и мог лишить монарха прав, возносящих его над народом; папа располагал неограниченной властью, грозным оружием которой было отлучение от церкви, он обладал суверенным господством, делавшим его подлинным и непререкаемым властелином. В итоге народ, право повелевать которым оспаривали папа и император, стал вечным яблоком раздора между ними: то была косная масса обездоленных и страждущих, безгласный исполин, чей глухой ропот одни лишь напоминал порою о его неисцелимых муках. С народом обращались как с ребенком ради его же блага, церковь и впрямь способствовала цивилизации, оказывала услуги человечеству, раздавала щедрую милостыню. Былая мечта о христианской общине воскресала, по крайней мере, в монастырях: треть накопленного богатства – богу, треть – священнослужителям, треть – беднякам. Разве это не упрощало жизнь, не делало ее приемлемой для верных сынов церкви, презревших земные соблазны в чаянии неслыханного блаженства небесного? Отдайте же нам вселенную, мы разделим все ее блага на три части, и, вы увидите, наступит золотой век, пусть только всеобщим уделом станут смирение и покорность!
Но далее Пьер рисовал величайшие опасности, подстерегавшие всемогущее папство в конце средних веков. Возрождение чуть не захлестнуло его своей роскошью, разгулом страстей, кипением животворящих соков извечной природы, бывшей до того в небрежении, веками умерщвляемой плоти. Еще более грозным было смутное пробуждение народа, этого безгласного исполина, который начинал обретать дар слова. Грянула Реформация, как протест разума и справедливости, как призыв к позабытым евангельским истинам; и чтобы спастись от полного крушения, Риму понадобилась суровая помощь инквизиции, медленные и упорные усилия Тридентского собора, утвердившего догму и укрепившего светскую власть папы. Но вот в течение двух столетий папство обречено было на смирение и покорность, ибо абсолютные монархии, укрепившись и поделив между собой Европу, уже могли обойтись без него и больше не трепетали перед угрозой отлучения, утратившего для них свою убийственную силу: теперь они признают папу лишь как священнослужителя, облеченного правом совершать определенные обряды. Равновесие власти поколеблено: если монархи владеют народами по божьему изволению, папе остается лишь раз и навсегда подтвердить их права, но ни при каких обстоятельствах не вмешиваться в управление государством. Никогда еще папский Рим не был так далек от осуществления своей вековой мечты о господстве над миром. Но вот грянула французская революция, можно было предположить, что провозглашение прав человека станет убийственным для папства, самим богом облеченного верховной властью над народами. И поначалу – какая тревога, какая ярость в Ватикане, какая отчаянная борьба со свободолюбивыми идеями, с новым символом веры раскрепощенного разума, символом веры человечества, отныне снова принадлежащего самому себе! Казалось, то была развязка долгой борьбы за владычество над народом, которая велась между монархом и папой: монарх уходил в прошлое, а народ, отныне получивший возможность свободно располагать собой, намеревался ускользнуть от притязаний папы, – неожиданная развязка, казалось, неминуемо влекла за собой крушение всего древнего здания католичества.
Пьер заканчивал первую часть книги сравнением раннего христианства с современным католицизмом, который служит торжеству богатых и власть имущих. Разве римский католицизм своей торгашеской и суетной политикой не возрождал веками тот самый Рим, разрушить который во имя сирых и бедных пришел Иисус Христос? Какая грустная насмешка: восемнадцать столетий существует Евангелие, а мир, того и гляди, рухнет из-за вакханалии денежных сделок, продажности банков и финансовых крахов, из-за ужасающей несправедливости, позволяющей немногим пресыщаться роскошью, когда тысячи и тысячи их собратьев подыхают с голода! Пора было вновь позаботиться о спасении обездоленных. Но эти пугающие истины, изложенные в книге, смягчались тоном такого милосердия, такого упования, что они утрачивали всю свою крамольную остроту. Впрочем, Пьер и не пытался опровергать догматы. Книга его, чувствительная и поэтическая, была всего лишь апостольским призывом, в ней горела всепоглощающая любовь к ближнему.
Затем следовала вторая часть, посвященная современности, обзору нынешнего католического общества. Пьер рисовал в ней страшную картину нищеты обездоленных, той нищеты большого города, которую он знал, из-за которой сердце его обливалось кровью, ибо он прикоснулся к ее отравленным язвам. Несправедливость стала нестерпимой, благотворительность была бессильна, терзания – столь невыносимы, что всякая искра надежды угасла в душе народа. Вера в нем была убита, и разве не способствовало этому чудовищное уродство современного христианства, мерзости которого развращают народ, преисполняя его ненавистью и жаждой мести? И, нарисовав картину прогнившей, готовой рухнуть цивилизации, Пьер возвращался к французской революции, к великим чаяниям, которые идея свободы пробудила в мире. Придя к власти, буржуазия, именовавшая себя поборницей свободы, взяла на себя миссию обеспечить всеобщее благоденствие. Но, к величайшему сожалению, как показал вековой опыт, свобода не прибавила обездоленным счастья. В области политики наступает разочарование. Если третье сословие, оказавшись у власти, по его собственному признанию, удовлетворено, то четвертое сословие, труженики, по-прежнему страдают и продолжают требовать своей доли. Их объявили свободными, им даровали политическое равноправие, но дары эти смехотворны, ибо экономическое рабство, как и прежде, оставляет рабочим лишь одну свободу – умирать с голода. В этом источник всех социалистических требований; пугающее противоречие, разрешение которого угрожает гибелью современному обществу, встало отныне между трудом и капиталом. Когда в античном мире исчезло рабство, уступив место наемному труду, это было огромным переворотом; и, конечно же, одним из могущественных факторов, уничтоживших рабство, стало христианство. Ныне, когда речь идет о замене наемного труда чем-то иным, возможно, участием рабочего в прибылях, почему бы христианству не попытаться и в этом случае сыграть свою роль? Близкое и неизбежное торжество демократии – это новый поворот в истории человечества, это рождение общества будущего. И Рим не может оставаться равнодушным, папы должны вмешаться в борьбу, если они не желают, чтобы папство исчезло с лица земли, как отслужившее свой век и уже бесполезное орудие.
Так, думалось Пьеру, обретает законное право на существование католический социализм. В то время, как социалистические секты повсеместно спорят между собою, предлагая различные решения проблемы народного благоденствия, церковь также должна выдвинуть свое решение. Отсюда возникала идея нового Рима, эволюция ширилась, сызнова порождая безграничные надежды. Ведь католическая церковь в принципе как будто и не противоречит демократии. В тот день, когда она возродит всемирную христианскую общину, ей достаточно будет вернуться к евангельской традиции, чтобы снова стать церковью сирых и бедных. Разве католичество по сути своей не демократично? И если в ту пору, когда христианство приняло форму католичества, церковь стала на сторону богатых и власть имущих, то она пожертвовала своею первоначальной чистотой, лишь покоряясь необходимости, лишь борясь за существование; ныне, отвернувшись от обреченных правящих классов и обратившись к обездоленным меньшим братьям, она попросту вновь приблизится ко Христу, омолодится, очистится от пятнающих ее компромиссов, с которыми вынуждена была мириться из соображений тактических. Во все времена церковь, ничуть не отрекаясь от своих первооснов, умела склоняться перед обстоятельствами: сохраняя в неприкосновенности свои притязания на верховную власть, она попросту терпит то, чему не в силах воспрепятствовать, веками смиренно выжидая часа, когда опять обретет господство над миром. И разве ныне, перед лицом грядущих испытаний, не пробил ее час? Все власть имущие снова оспаривают друг у друга господство над народом. С тех пор как свобода и просвещение превратили его в некую силу, сознательно и настойчиво добивающуюся своей доли благ, все, кто стоит у кормила власти, хотят завоевать народ, господствовать благодаря ему и даже, если придется, вместе с ним. Социализм вот грядущее, вот новое орудие господства; и все исповедуют социализм: короли, чей трон пошатнулся, буржуазные вожди встревоженных республик, честолюбивые вожаки, мечтающие о власти. Все соглашаются, что капиталистический порядок – это возврат к язычеству, к работорговле; все толкуют о том, как сломить жестокий железный закон, превративший труд в товар, подчиняющийся законам спроса и предложения и настолько ограничивший заработок рабочего, что его хватает, только чтобы не умереть с голода. Бедствие в низах растет, и в то время, как труженики умирают голодной смертью, вверху, над их головами, ведутся споры, сталкиваются точки зрения, благожелатели усердствуют, придумывая негодные лекарства. Это – топтание на месте, вызванное безумным страхом перед близкими и неотвратимыми катастрофами. И, наряду с прочими, католический социализм с таким же пылом, как социализм революционный, вступает в битву и пытается одержать в ней победу.
Далее Пьер подробно описывал длительную борьбу, которую вел католический социализм во всем христианском мире. Особенно поражало, что эта борьба проходила оживленнее и успешнее в странах, где еще только велась пропаганда веры, где католицизм еще не одержал полной победы. Например, там, где католичество сталкивалось с протестантством, священники с необычайной страстностью боролись за существование, оспаривали у пасторов власть над народными массами, дерзостно и отважно проповедуя демократические теории. В Германии, стране классического социализма, архиепископ Кеттелер один из первых предложил облагать податью богачей, а позднее создал широкое движение, которое ныне, с помощью различных союзов и газет, возглавило все духовенство. В Швейцарии монсеньер Мермилло так громогласно высказался в защиту бедняков, что теперь епископы выступают там почти заодно с социал-демократами, которых они, несомненно, надеются рано или поздно обратить в свою веру. В Англии, куда социализм проникает очень медленно, значительные победы одержал кардинал Маннинг: во время знаменитой стачки он выступил в защиту рабочих и тем дал толчок народному движению, которое во многих случаях сопровождалось обращением неверующих. Но свою главную победу католический социализм одержал в Соединенных Штатах Америки, где, считаясь с требованиями народных масс, (епископы, как, например, монсеньер Айрлэнд, вынуждены были поддержать требования рабочих: здесь как бы возникает в зародыше новая церковь, еще смутное, бурлящее свежими соками учение; окрыленное огромными чаяниями, оно словно бы возвещает зарю христианства завтрашнего дня. Обращаясь к странам католическим, к Австрии и Бельгии, мы видим, что в первой из них католический социализм сочетается с антисемитизмом, а во второй – он лишен какого-либо четкого содержания; но движение это замирает и даже вовсе глохнет, стоит только перейти к Испании и к Италии, странам, испокон веков преданным истинной вере; в Испании, невзирая на упорство епископов, как во времена инквизиции обрушивающих громы и молнии на головы неверующих, бурное сопротивление оказывают революционеры. Италия закоснела в традициях и обречена на бездействие, на угодливое молчание под сенью святого престола. Во Франции, однако, продолжалась оживленная борьба, главным образом, борьба идей. Революции объявлена была война, и, казалось, стоит только восстановить монархический строй, как снова наступит золотой век. Таким образом, вопрос о рабочих корпорациях встал во главу угла, они представлялись панацеей от всех бед, испытываемых тружениками. Но до единодушия в этом вопросе было далеко: католики отвергали вмешательство государства и, проповедуя подчинение одному только нравственному долгу, требовали свободных корпораций, а нетерпеливая молодежь, готовая к действию, настаивала на обязательной членстве в корпорациях и считала, что им надлежит владеть собственным капиталом; признанные государством корпорации должны были находиться под его покровительством. Особенно пылко, словом и пером, вел кампанию в пользу обязательного членства в корпорациях виконт Филибер де Лашу; но, к его величайшему прискорбию, ему все еще не удавалось склонить папу открыто высказаться за те или иные корпорации. По словам виконта, от этого зависела судьба современного общества: либо мирное разрешение социального вопроса, либо страшная, разрушительная катастрофа. По существу, хотя виконт и отказывался в этом признаться, он пришел в конце концов к государственному социализму. И пусть согласия в этом вопросе не было страсти кипели, делались не совсем удачные попытки создания потребительских кооперативов, ассоциации, строящих жилища для рабочих, народных банков, более или менее замаскированные попытки возврата к древней христианской общине; в то же время среди всеобщего смятения, духовного разброда и политических неурядиц, которые переживала страна, воинствующая католическая партия день ото дня лелеяла все более смелые надежды, питая слепую уверенность, что церкви вскоре удастся вернуть себе господство над миром.
Вторая часть книги заканчивалась картиной умственного и нравственного недуга, которым был отмечен конец века. Массы тружеников страдают от нищеты и требуют, чтобы новое распределение благ обеспечило им хотя бы хлеб насущный; но избранная верхушка, очевидно, тоже недовольна и сетует, что освобожденный разум, возросший интеллект порождают в ней опустошенность: пресловутое банкротство рационализма, позитивизма и знания вообще. Умы томятся жаждой абсолютного, они устают от медлительности науки, которая бредет ощупью, принимая лишь доказанные истины; эти умы, как встарь, охвачены томительной жаждой тайны; для душевного спокойствия им нужен полный и немедленный синтез; надломленные, в отчаянии, что им не дано познать всего, они на полпути вновь падают на колени, предпочитая бога, возврат к неведению, оправданному верой. Ведь знание и посей день еще не утоляет нашей жажды справедливости, не дает уверенности, не меняет исконного представления о счастье, о вечном блаженстве, ожидающем человека в загробной жизни. Оно лишь учит читать по складам науку бытия, оно лишь дарует каждому суровое сознание житейского долга, сознание необходимости быть попросту участником вселенского труда; и становится понятным бунт сердец, сожаление о христианском рае на небесах, где реют сонмы прекрасных ангелов, где все полно света, музыки и благоуханий. Дарить прощальный поцелуй усопшему и думать, что вы еще встретитесь, что вам суждено вместе с ним испытать торжество бессмертия! Верить в высшую справедливость, чтобы легче было переносить гнусность земного прозябания! Убить отвратительную мысль о небытии, бежать от ужаса перед исчезновением собственной личности и успокоиться, наконец, в лоне неколебимой веры, сулящей в загробном мире благополучное разрешение всех жизненных проблем! Народы еще долго будут жить этой мечтой. И начинаешь понимать, почему в конце нашего века в умах усталого, охваченного глубоким смятением человечества, несущего в себе семена будущего, проснулась беспокойная и мучительная тяга к религии, к идеальному и бесконечному, жажда нравственного закона, утверждающего веру в высшую справедливость. Любая религия может исчезнуть, – религиозное чувство породит новую, пусть даже и в содружестве с наукой. Новая религия! Новая религия! И разве не здесь, на современной римской почве, где, казалось бы, все благоприятствует такому чуду, должен возродиться, пустить зеленые побеги, расцвести пышным цветом юности старый католицизм?