Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 47 страниц)
Снизу, от вздувшихся вод Тибра доносился глухой ропот, жалобный стон, и когда от реки потянул ветерок, на Пьера пахнуло могильным холодом. Он содрогнулся. Символический треугольник – три вершины Рима напомнили ему о долгих, тяжких страданиях безгласного исполина – бедного, угнетенного народа, над которым многие века властвовали король и папа, оспаривая его ДРУГ у друга. Это началось еще в древние времена, с того дня, как они поделили наследство Августа: монарх удовольствовался властью над телами своих подданных, уступив их души папе, но папа не примирился с этим и с тех пор никогда не оставлял надежды отвоевать обратно светскую власть, которой его, наместника бога на земле, незаконно лишили. Распри между ними в средние века сотрясали и заливали кровью все страны, но церковь и светская власть никак не могли поделить добычу, раздирая ее на куски. Наконец поднял голос безгласный великан, измученный нищетою и угнетением: в эпоху Реформации он попытался сбросить ярмо папской власти, а после революционного взрыва 1789 года начал свергать королей. Тогда-то, как писал Пьер в своей книге, и произошел неожиданный поворот в политике папства, новые условия воскресили вековые мечты Ватикана, папы отвернулись от ниспровергнутых монархов и приняли сторону угнетенных, надеясь на этот раз завоевать народ, окончательно привлечь его к себе. Разве не удивительная фигура – папа Лев XIII, утративший светскую власть и слывущий социалистом, сплотивший вокруг себя неимущих и обездоленных, папа, выступающий против королей во главе четвертого сословия, которому будет принадлежать грядущее столетие? Вечная борьба продолжается с прежним упорством и здесь, в Риме, на узком пространстве между Ватиканом и Квириналом, где папа и король могут видеть друг друга из своих окон над рыжими кровлями города; они все еще борются за власть над простым народом, над бедным людом, точно ястреб и сокол, дерущиеся из-за мелких лесных пташек. По мнению Пьера, католичество было приговорено, обречено на гибель именно поэтому, из-за своих монархических устремлений, ибо римско-католическая церковь во главе с папой не желала отказаться от светской власти из боязни утратить свое лицо и окончательно исчезнуть. Тщетно папы выставляли себя защитниками народа, чисто духовными пастырями – в наш демократический век они все равно не в силах были добиться абсолютной власти, верховного владычества, унаследованного от бога. Пьер понял, что каждый из этих первосвященников стремился стать императором, – вот почему умерла его мечта, погибла его книга, рухнули надежды, и он остался один среди обломков, растерянный, разбитый, утратив мужество и силы.
Глядя на Рим, утонувший в пепельной мгле, на смутные силуэты зданий, Пьер почувствовал, что сердце его мучительно сжалось; он отошел от окна и опустился в кресло. Никогда не ощущал он такого глубокого уныния, такого упадка духа. Он вспоминал, как, после поражения в Лурде, отправился в Рим, чтобы снова попытать счастья. Здесь он мечтал обрести уже не наивную, безотчетную детскую веру, но высшую, идеальную религию, стоящую над обрядами и догматами, стремящуюся сделать человечество как можно счастливее, утолить жажду истины, разрешить сомнения. И если мечта Пьера рушится, если обновленное католичество не способно быть религией, нравственным законом нового мира, если римский папа не станет отцом церкви, ковчегом завета, духовным пастырем, всеми любимым и почитаемым, то это грозит миру крушением всех надежд, величайшей катастрофой, в которой погибнет современный общественный строй. Слишком долгие, невыносимые страдания бедняков неминуемо вызовут мировой пожар. Вся система христианского социализма, прежде представлявшаяся молодому священнику прочным, надежным оплотом старой церкви, рассыпалась у него на глазах, точно карточный домик; теперь он видел в ней только временную меру, подпорку, способную поддержать всего лишь на несколько лет разрушающееся, ветхое здание; христианский социализм построен на лицемерии, на намеренном, ловком обмане, на дипломатии и политике. Нет, нет! Заигрывать с народом и дурачить его, завоевать его доверие, чтобы поработить, – это противно здравому смыслу; вся система казалась Пьеру порочной, опасной, ненадежной, чреватой гибельными последствиями. Итак, все кончено, все потеряно, старому миру суждено погибнуть в ужасающей кровавой катастрофе, которая, судя по всему, быстро надвигается. И в предчувствии грядущего хаоса аббат совершенно пал духом, снова утратил веру; приехав в Рим, он шел на это последнее, решающее испытание, заранее зная, что либо выйдет победителем, либо потерпит окончательное поражение. Ударила молния и сразила его. Великий боже, что ж ему теперь делать?
Тоска охватила Пьера с такой силой, что он поднялся и стал ходить по комнате, стараясь успокоиться. Господи, что ж ему делать? Священника одолевало сомнение, мучительное неверие, никогда еще сутана не давила таким тяжким бременем на его плечи. Пьер вспомнил свой давний разговор с монсеньером Нани; тогда он с негодованием отказался смириться, он вскричал, что душа его не покорилась, надежда спасти мир не умерла, что он создаст новую книгу и скажет, в какой стране должна родиться новая религия. Да, это будет пламенная, обличительная книга против Рима, он выскажет в ней все, что видел, все, что слышал, он опишет подлинный Рим, Рим жестокий, без милосердия и любви, агонизирующий в пышной пурпуровой тоге. Он собирался возвратиться в Париж, снять с себя сан священника, стать еретиком. Ну что ж! Вещи его уложены, он уедет в Париж, напишет книгу, станет великим, долгожданным реформатором. Разве все вокруг не предвещало грядущего раскола церкви? Разве это не казалось неизбежным в эпоху брожения умов, пресыщенных мертвыми догматами, но по-прежнему жаждущих духовной пищи? Даже Лев XIII в глубине души сознавал это, ибо его усилия объединить христианские страны, заигрывание с демократией – вся его политика была направлена на то, чтобы сплотить католическую семью вокруг папства, расширить и упрочить свое влияние, выстоять в предстоящей борьбе. Но скоро наступит время, когда папству уже не помогут никакие политические маневры, никакие дальнейшие уступки, и оно закоснеет, застынет неподвижно в своей столице, Риме, точно древний священный идол; христианство же будет жить и развиваться в дальних странах, там, где конгрегация. Пропаганды веры ведет борьбу с другими религиями. Потому-то Рим и обречен, что уничтожение светской власти папы приучило умы считать его духовным пастырем, чуждым всего земного; все предвещало близкое пришествие антипапы: он появится в какой-либо далекой стране, между тем как наместник святого Петра в Риме будет упорно цепляться за свою призрачную верховную власть. В скором времени некий епископ или аббат где-нибудь провозгласит новое учение, но кто знает, где именно? Быть может, там, в вольной Америке, среди священников, которые, закалившись в жизненной борьбе, стали убежденными социалистами, пылкими демократами, готовыми идти в ногу с веком. В то время как римское духовенство не желает поступиться ничем – ни традициями прошлого, ни таинствами, ни догматами, – новый пастырь откажется от всего, что обветшало, что само рассыпается во прах. Какая высокая честь стать этим пастырем, великим реформатором, спасителем будущего человечества, взять на себя роль мессии, которого ждут и призывают многострадальные народы! На миг, окрыленный восторгом и надеждой, Пьер вдохновился этой новой мечтой, воспрянул духом; его учение неминуемо восторжествует если не во Франции, не в Париже, то в другой стране, там, за океаном или еще дальше, все равно, на любой почве, где ростки новой веры дадут обильную жатву. Новая религия, новая религия! Он взывал о ней после Лурда. Религия, которая не только прославляла бы загробную жизнь! Религия, которая осуществила бы наконец царство божие на земле, возвещенное в Евангелии, распределила бы равномерно блага земные, установила бы законы труда, утвердила бы истину и справедливость!
В пылких мечтах Пьеру уже рисовались страницы его будущей книги, где он громил одряхлевшую римскую церковь и требовал обновленного, спасительного христианского учения, как вдруг его внимание привлек какой-то сверток, лежавший на стуле. Это тоже была книга, небольшой томик Теофиля Морена, который старик Орландо просил его передать автору; увидев книжку, Пьер подосадовал на самого себя, ведь он чуть было не позабыл ее здесь. Прежде чем сунуть книгу в саквояж, он просмотрел ее, перелистал, и мысли его приняли совершенно новое направление, как будто ему открылось нечто важное, одно из тех событий, которые производят переворот в мире. Между тем это был совсем скромный труд, рядовой учебник для подготовки к экзаменам на бакалавра, содержавший самые элементарные научные сведения; однако там были изложены основы всех наук и вкратце обрисован современный уровень человеческих знаний. Наука внезапно вторглась в смутные мечтания Пьера, развеяла их и с могучей, неодолимой силой завладела всеми его мыслями. Да, наука сметет, как ненужный мусор, не только католичество: все религиозные учения, все верования пошатнутся и рухнут под ее натиском. Довольно одного такого учебника, тоненького школьного курса, достаточно всеобщей тяги к знанию, достаточно просвещения, которое постепенно все шире распространяется в народе, чтобы таинства показались бессмысленными, догматы – нелепыми, чтобы ничего не осталось от древней веры. Народ, вкусивший блага просвещения, не верящий больше ни в таинства и догматы, ни в систему загробной кары и воздаяния, такой народ уже утратил веру навсегда, а без веры католичество не может существовать. Угроза нависает над религией как дамоклов меч. Быть может, пройдет еще столетие, а то и два, но наука неизбежно возьмет свое. Одна только наука бессмертна. Нелепо утверждать, будто разум не противоречит религии, будто науке суждено стать служанкой господа бога. Напротив, в наши дни наука опровергает легенды Священного писания, и чтобы спасти хотя бы их жалкие остатки, богословам приходится приспособлять библейские мифы к новым достоверным истинам, ссылаясь на их символическое значение. Какую странную позицию занимает церковь, запрещая говорить о любой вновь открытой истине, противоречащей Библии или Евангелию, терпеливо ожидая, что настанет день, когда эта истина будет признана ошибочной! Один только папа непогрешим, а наука якобы заблуждается; ревностные христиане обвиняют науку в постоянных метаниях, в бесплодных исследованиях, изыскивают малейшие противоречия между новым открытием и вчерашней истиной, злорадствуют по поводу любой неудачи. Какое дело фанатичному католику до кощунственных истин, какое ему дело до самых достоверных фактов, подрывающих догматы, раз он твердо убежден, что наука вновь станет покорной рабой религии? Разве не поразительно это добровольное ослепление, бесстыдное упрямство, отрицающее все, вплоть до солнечного света? Однако тоненькая незаметная книжечка, сборник правдивых сведений, несмотря ни на что продолжает свое дело, уничтожая заблуждения, подготовляя почву для будущего, подобно тому как некогда мельчайшие живые организмы незаметно и постепенно создавали материки.
В свете этих размышлений Пьеру все стало ясно, он почувствовал себя наконец на твердой почве. Разве наука когда-либо отступала назад? Напротив, это католичество беспрестанно отступало перед нею, оно и впредь будет непрерывно уступать ей дорогу. Наука никогда не останавливается, истина шаг за шагом отвоевывает позиции у заблуждений; по меньшей мере неразумно объявлять знание банкротом только потому, что оно не в силах объяснить все сразу. Если верно, что в науке еще остаются и, бесспорно, всегда будут оставаться неисследованные области, будут возникать различные гипотезы, стремящиеся их объяснить, то не менее верно и то, что наука отбрасывает и будет все чаще отбрасывать устарелые гипотезы, заменяя их непреложными истинами. Католичество входит в число таких гипотез, и ему угрожает та же судьба – завтра в еще большей мере, чем сегодня. Подобно всем религиям, католичество – не что иное, как попытка объяснить мир, социальный и политический кодекс, система, призванная установить на земле мир и благоденствие.
Система, руководящая жизнью людей, становится человеческой и смертной, как все человеческое. Католичество не может оставаться независимым, существовать само по себе, противостоять науке. Наука всеобъемлюща, она уже доказала это и в будущем докажет с еще большей очевидностью, она принудит католичество непрерывно заделывать пробитые ею бреши вплоть до того дня, когда наконец уничтожит его совсем в последней решительной схватке. Смешно, когда науке приписывают некую ограниченную роль, ставят ей препоны, преграждают путь, когда предсказывают, что еще в конце нынешнего века, выбившись из сил, она признает себя побежденной. О, ничтожества, узколобые, недалекие людишки, жалкие политиканы, лживые догматики, пытающиеся насильно возродить угасшие мечты! Наука пойдет вперед и сметет вас с лица земли, как сухие листья!
Пьер продолжал перелистывать скромную книжечку, восхищаясь великим могуществом науки. Она не может обанкротиться, ибо не обещает абсолютной истины, а завоевывает истину лишь постепенно, шаг за шагом. Она никогда не претендовала дать сразу полную, всеобъемлющую картину мира, это скорее дело метафизики, божественного откровения, слепой веры. Напротив, роль науки состоит в том, чтобы рассеивать заблуждения, по мере того как она движется вперед, освещая перед собою путь. Нет, наука не банкрот, она идет все дальше, неуклонно, безостановочно, и для людей разумных в ней одной заключается та истина, которую можно познать. Что касается тех, кого наука не удовлетворяет, тех, кто жаждет познать мир немедленно и во всей полноте, то им придется искать утешения в какой-либо религиозной гипотезе, однако с условием, хотя бы ради правдоподобия, строить свои химеры на уже познанных истинах. Все, что основано на заведомом заблуждении, неминуемо рушится. Если человеку и свойственно религиозное чувство, если потребность в вере и останется вечно, из этого не следует, что вечен католицизм, ибо он – лишь одна из некогда возникших религий, которой предшествовали другие и которую сменят новые. Верования могут исчезнуть, но религиозное чувство останется, и оно создаст новые религии, быть может, даже не без помощи знания, Пьер подумал о мнимом поражении науки во время недавней вспышки мистицизма, на причины которой он указал в своей книге: народ изверился в освободительных идеях после того, как был снова обманут при дележе благ земных, высшие классы, избавившись от прежних предрассудков и расширив свои познания, тяготятся душевной пустотой. Возрождается тяга к таинственному, неведомому, временная реакция эта естественна после стольких трудов, когда наука еще не в силах утолить нашу жажду справедливости, наше стремление к безопасности, вековую мечту о бесконечном счастье, о небесном блаженстве. Чтобы католицизм мог возродиться, его социальная почва должна стать иной, а иной она не может стать, в ней уже нет жизненных соков, способных обновить одряхлевшее вероучение, которому наука в своих школах и лабораториях каждый день наносит новые удары. Сама земля обновилась, на ней должно вырасти новое, могучее дерево. Пусть же наука создаст свою собственную религию, если таковой суждено родиться, ибо эта религия станет единственно возможной для будущих демократий, для более просвещенных народов, в глазах которых католическая вера давно уже обратилась в прах!
И Пьеру вдруг ясно представилась невероятная, чудовищная глупость конгрегации Индекса. Она осудила его книгу, она запретит, безусловно, и новый задуманный им труд, если он его когда-либо напишет. Подумаешь, какая важность – утопии бедного мечтателя, религиозные бредни, направленные против подобных же химер! Но вся нелепость в том, что у конгрегации не хватило ума запретить вот этот школьный учебник, маленький томик, который он держит в руках, а ведь это самый опасный, грозный и непобедимый враг, который неминуемо сокрушит церковь! Как ни скромны эти тоненькие книжки в картонных обложках, они чреваты опасностью уже с первых букв алфавита, с первых слов, которые мальчишки читают по складам, и угроза растет по мере того, как программы пополняются новыми сведениями; излагая основы физики, химии и естествознания, которые опровергают библейскую легенду о сотворении мира, учебник наносит религии окончательный удар. И самое главное то, что конгрегация Индекса, давно уже обезоруженная, не осмеливается изъять эти скромные книжки, этих грозных солдат великой армии истины, разрушителей веры. Какой же смысл имеют в таком случае все пожертвования Льва XIII на католические школы, огромные суммы, взятые им из тайной казны – динария св. Петра, в надежде воспитать будущее поколение верующих католиков, в которых так нуждается папство для своего торжества? Какой же смысл давать эти деньги, если школьники покупают на них скромные с виду, но грозные томики, не входящие в списки запрещенных книг и заключающие в себе научные идеи, которые растут, развиваются и сокрушат в конце концов и Ватикан, и собор св. Петра? До чего же бесполезна, бессмысленна конгрегация Индекса, до чего она жалка и смехотворна!
Положив в саквояж книгу Теофиля Морена, Пьер вернулся к окну и облокотился на подоконник; его глазам открылось удивительное видение. В мягком, печальном сумраке, под пеленой желтоватых, словно ржавых облаков, за которыми пряталась луна, всплывал и расползался туман, точно саваном заволакивая кровли домов, застилая высокие здания на горизонте. И аббату почудилось, что исполнились сроки, что могучие силы истины уже сокрушили собор св. Петра. Через сто или через тысячу лет, но это неминуемо должно совершиться, храм будет снесен до основания, исчезнет с темного горизонта. Пьер уже ощутил однажды, как шатается и трещит огромное здание; это произошло в тот волнующий день, когда он провел целый час на куполе собора, глядя сверху на Рим и сокрушаясь, что папство все еще упорно рядится в пурпур цезарей; он уже тогда предвидел, что храм католического бога обратится в развалины, как некогда обратился в развалины храм Юпитера Капитолийского. И вот свершилось, собор рухнул, усыпав обломками землю; сохранились только пять колонн главного нефа с остатком карниза да выступ апсиды. Среди руин гордо возвышались четыре опорных столба средокрестия, на которых покоился купол, – великолепные, массивные, нерушимые, как будто неподвластные времени. Но волны густого тумана катились все дальше, протекли еще столетия, и вот уже не осталось ничего. Исчезли, обрушились последние колонны, апсида, даже гигантские столбы. Прошло время, и ветер развеял их прах, придется, верно, произвести раскопки, чтобы отыскать под крапивой и бурьяном обломки разбитых статуй, мраморные плиты с высеченными на них надписями, о значении которых долго будут спорить ученые. И как некогда на Капитолии, среди заросших травой развалин храма Юпитера, так и здесь, на пустынной площади, будут пастись козы, объедая кустарники, в глубокой тишине знойного летнего дня, нарушаемой лишь жужжанием мух…
И только теперь Пьер окончательно понял свое полное поражение. Все кончено, наука одержала победу, от старого мира не осталось ничего. Взять на себя миссию великого еретика, долгожданного реформатора? К чему? Не значит ли это внушать людям новые несбыточные мечты? Отныне только одно казалось ему важным – вечная борьба науки с неведомым, ее упорные искания, исследования, которые постоянно уничтожают, искореняют в человеке веру в божественное, жажду сверхъестественного; и аббат задавался вопросом, восторжествует ли наука над религией, будет ли она в силах удовлетворить все запросы человечества? Потерпев крушение в своей апостольской миссии, Пьер чувствовал себя опустошенным, разбитым: умерла его вера, умерла надежда возродить старый католицизм ради нравственного и социального спасения общества, один только разум помог ему устоять. Аббат чуть было не поддался слабости; если он мечтал о новой книге, если решил пойти на это новое тяжкое и жестокое испытание, – значит, чувство опять взяло в нем верх над разумом. Душа матери говорила в нем, когда он плакал над страданиями несчастных, неудержимо стремился облегчить их муки, отвратить от них грядущие бедствия, и чувство милосердия заглушало в нем предостережения рассудка. По теперь он слышал голос своего отца, трезвый, суровый голос разума, временно умолкший, который теперь вновь зазвучал громко и повелительно. Как и тогда, после Лурда, голос этот восставал против нелепостей, против пустых суеверий, призывал к здравому смыслу, то был голос разума. Только разум указывал Пьеру прямой и верный путь среди обломков древних верований, даже среди исканий и заблуждений самой науки. Только разум заставлял его страдать, только разум мог удовлетворить его запросы, и священник поклялся, что отныне он будет служить ему одному, как верховному властелину, будет верен ему даже ценою счастья и покоя!
Что предстояло ему теперь? Напрасно было искать ответ на этот вопрос. Впереди все было неясно, перед ним расстилался широкий мир в развалинах, сегодня он еще загроможден обломками прошлого, а завтра, быть может, обратится в пустыню. В Париже, в бедном предместье, Пьера ждал добрый аббат Роз, который еще во вчерашнем письме призывал его вернуться, вернуться скорее, чтобы помогать беднякам, любить их, утешать, который заклинал его уехать из Рима, столь блистательного издали, но глухого к призывам милосердия. Там, в приходе этого доброго, скромного священника, Пьер снова найдет множество несчастных, голодных, посиневших от холода ребятишек, пригреет их, как выпавших из гнезда птенцов, он опять увидит нищие, злополучные семьи, пьяных отцов, матерей-проституток, сыновей и дочерей, погрязших в пороке и преступлении, он вновь станет посещать дома, населенные бедным, голодным людом, где живут в омерзительной грязи, без мебели и белья, в жуткой тесноте, в постыдном разврате, спят вповалку и сходятся где попало, по зову инстинкта, точно дикие звери. Потом начнутся зимние холода, бедствия безработицы, чахотка, уносящая в могилу более слабых и ожесточающая более сильных, которые с угрозой сжимают кулаки, мечтая о мщении. Потом, однажды вечером, в мрачной нищей комнате он, быть может, найдет распростертых на голом полу, четверых детей, которые только в смерти нашли успокоение от мук голода: мать убила их и покончила с собой, прижимая последнего младенца к иссохшей груди без капли молока. Нет! Невозможно долее терпеть такую беспросветную нужду, самоубийства от голода в огромном Париже, утопающем в роскоши, пресыщенном развлечениями, где швыряют на ветер миллионы! Общественный строй прогнил до основания, все рушится, все залито кровью и грязью. Никогда еще Пьер не сознавал с такой ясностью, до чего смехотворна и бесполезна благотворительность. И вдруг ему послышался громкий призыв, долгожданное слово, которое после многих веков произнес наконец безгласный исполин, угнетенный, порабощенный народ, и слово это было «справедливость». Да, да, именно справедливость, а не милосердие! Благотворительность лишь увековечила нищету, справедливость может ее уничтожить. Только справедливости требуют и жаждут голодные и неимущие, одна лишь справедливость способна разрушить старый мир и создать новый. Безгласный исполин не пойдет ни в Ватикан, ни в Квиринал, ни к папе, ни к королю; на протяжении многих столетий, в своей долгой, трудной борьбе, народ то глухо роптал, то открыто бунтовал, истерзанный враждою между первосвященником и монархом, которые отвоевывали его друг у друга, и теперь, требуя справедливости, твердо выражает свою волю быть независимым, не принадлежать никому. Скоро ли наконец настанет этот долгожданный день, день истины и справедливости? Измученная душа Пьера разрывалась между тоской по божественному откровению и велениями разума, которым он решил руководиться; аббат был убежден только в том, что не нарушит обета, будет честно, скромно исполнять свой долг священника, будет по-прежнему, хотя сам он и утратил веру, наставлять в вере свою паству; он сознавал, с печалью и гордостью, что не в силах отречься от разума, как отрекся от земной любви и от гордой мечты стать спасителем человечества. Ну что ж, и теперь, как после возвращения из Лурда, он снова будет ждать, терпеливо ждать.
Стоя у окна и вглядываясь в сумрачный Рим, окутанный густым туманом, в котором тонули здания и соборы, Пьер так углубился в свои думы, что не расслышал, как служанка окликнула его. Ей пришлось тронуть его за плечо.
– Господин аббат, господин аббат…
Когда он наконец обернулся, Викторина сказала:
– Половина десятого. Извозчик дожидается внизу, Джакомо уже отнес ваши вещи… Пора ехать, господин аббат.
Заметив растерянное, недоумевающее лицо священника, она улыбнулась:
– Вы прощались с Римом, я вижу. Экое хмурое небо!
– Да, небо хмурое… – ответил он.
Они начали спускаться вниз. Пьер дал Викторине стофранковую кредитку, прося разделить деньги между слугами. Викторина взяла лампу и, извинившись, пошла впереди, чтобы освещать дорогу: во дворце, мол, сегодня темно, как в могиле, ни зги не видать.
Как грустно, как тоскливо было спускаться по лестнице и проходить в последний раз по темным, пустым залам огромного дворца. У Пьера сжалось сердце. Выходя из комнаты, где столько выстрадал, он окинул ее прощальным взглядом, как будто оставил здесь частицу своей души. В коридоре, у спальни дона Виджилио, откуда не доносилось ни звука, Пьер живо представил себе, как тот лежит, не шевелясь, уткнувшись головой в подушки, затаив дыхание, боясь даже вздохом или стоном навлечь на себя беду. Особенно тоскливо стало аббату на площадках третьего и второго этажей, у запертых дверей в покои донны Серафины и кардинала, где царила мертвая, могильная тишина. После погребального обряда брат и сестра заперлись в своих комнатах, не подавали признаков жизни, замкнулись в себе, словно исчезли, и весь дом погрузился в молчание, застыл в неподвижности, не слышно было ни шороха, ни шепота, ни звука шагов. Викторина продолжала спускаться, держа лампу в руке, и Пьер, следуя за нею, с болью думал о двух одиноких стариках, что доживают свой век вдвоем в ветхом палаццо, последние в роде, тени старого, гибнущего мира на пороге мира нового. Дарио и Бенедетта унесли с собой все их надежды, в доме остались только старая дева и дряхлый кардинал, с их смертью род Бокканера угаснет навсегда. Как угрюмы бесконечные коридоры, холодная пустая лестница, точно спускающаяся в бездну небытия, громадные заброшенные залы с трещинами на стенах! И внутренний двор, заросший травою, унылый, как кладбище, с сырым и мрачным портиком, где плесневеют мраморные торсы Венеры и Аполлона! И пустынный садик, напоенный ароматом апельсиновых деревьев, куда никто больше не придет, где прелестная контессина никогда уже не сядет отдохнуть под лавровым деревом, у саркофага! Палаццо будет разрушаться, приходить в упадок в угрюмой тоске, в могильной тишине, а брат и сестра Бокканера, последние в роде, сурово и величественно будут доживать свой век, пока фамильный дворец не рухнет заодно с их религией. До Пьера не доносилось никаких звуков, кроме легкого шороха; то ли за стеною скреблись мыши, то ли в глубине пустых, заброшенных комнат злобные крысы, вроде аббата Папарелли, грызли, подтачивали, крошили старый дом, чтобы ускорить его падение.
У дверей уже стоял экипаж, два его фонаря двумя желтыми лучами сверлили темноту улицы. Вещи были уже поставлены – сундучок в ногах извозчика, саквояж на сиденье. Аббат тотчас же сел в коляску.
– Ну, время еще есть, – сказала Викторина, выйдя на тротуар. – Все хорошо уложено, я рада, что сама проводила вас, можете ехать спокойно.
В эту грустную минуту перед отъездом Пьеру было приятно видеть свою соотечественницу, славную женщину, которая так тепло встретила его в день приезда, а теперь так сердечно провожала.
– Я не говорю вам до свиданья, господин аббат, сдается мне, вы не скоро вернетесь в этот проклятый город… Прощайте, господин аббат.
– Прощайте, Викторина. И спасибо вам за все, от всей души.
Лошади тронулись и побежали крупной рысью по узким, извилистым улицам к проспекту Виктора-Эммануила. Дождь перестал, и откидной верх не был под-пят; несмотря на теплый сырой воздух, аббат ощутил во всем теле пронизывающий холод; однако ему не хотелось терять время и просить поднять верх, да и кучер, угрюмый и молчаливый, казалось, торопился на вокзал, чтобы скорее отделаться от седока.
Когда коляска выехала на проспект Виктора-Эммануила, Пьер удивился, что в такой ранний час двери заперты, тротуары пусты и лишь несколько электрических фонарей освещают унылую, пустынную улицу. Стало довольно прохладно, и сгущавшийся туман все больше заволакивал фасады домов. Когда они проезжали мимо Канчеллерии, аббату показалось, будто огромное, суровое здание исчезает, рассеивается в призрачной дымке. Дальше, направо, в конце улицы Арачели, освещенной редкими газовыми рожками, тонул во мраке Капитолий. Еще дальше широкий проспект начал сужаться, коляска проехала между двумя массивными угрюмыми зданиями, мрачной церковью Иисуса Христа и громоздким дворцом Альтиери; в этом тесном коридоре, где даже в знойные летние дни застаивался сырой воздух, Пьер погрузился в глубокое раздумье, холод леденил ему тело и душу.
Аббата внезапно поразила мысль, и раньше его тревожившая, мысль о том, что человеческая культура, зародившись в Азии, всегда двигалась вместе с солнцем к западу. Ветер всегда дул с востока, унося на запад семена, оплодотворяя земли для будущей жатвы. А колыбель человечества уже давным-давно поражена смертельным недугом, как будто народы, постепенно продвигаясь от восхода к закату, к неведомой цели, обречены были оставлять за собою истощенные земли, разоренные города, вырождающиеся, вымирающие племена. Ниневия и Вавилон на берегах Евфрата, Фивы и Мемфис на берегах Нила рассыпались в прах, развалились от дряхлости, объяты мертвым сном без надежды на пробуждение. Потом гибельный, тлетворный ветер настиг берега Средиземного моря, засыпал вековым прахом Тир и Сидон, разрушил Карфаген, пораженный старческим бессилием в расцвете своего могущества. Гонимые неведомой силой с востока на запад, пароды день за днем переселялись все дальше, оставляя на своем пути развалины; в какой бесплодный, опустошенный край превратилась ныне колыбель человечества – Азия и Египет: они впали в детство, закоснели в невежестве, застыли среди руин древних городов, которые были некогда столицами мира!