355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.18. Рим » Текст книги (страница 39)
Собрание сочинений. Т.18. Рим
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:25

Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 47 страниц)

– Встаньте, сын мой, это недостойно… Возьмите же стул!

И властным жестом папа предложил ему наконец сесть.

С трудом поднявшись, священник присел, чтобы не упасть. Откинув волосы со лба, он растерянно утирал жгучие слезы, он пытался прийти в себя, не понимая, что же произошло.

Вы взываете к святому отцу. О, будьте уверены, что сердце его исполнено жалости и любви ко всем страждущим. Но дело не в этом, речь идет о нашей святой религии… Я прочел вашу книгу, это дурная книга, я говорю это вам сразу же, книга весьма опасная и весьма достойная осуждения именно в силу ев достоинств, ибо иные страницы покорили и меня. Да, я бывал восхищен не раз, я прекратил бы чтение, если бы меня не захватывало жгучее дыхание вашей веры, вашей восторженности. Предмет вашей книги прекрасен, увлекателен! «Новый Рим», о, конечно, под таким названием стоило выпустить книгу, но в духе прямо противоположном вашему… Вы полагаете, сын мой, что поняли меня, прониклись духом моих писаний, моей деятельности, что вы – прямой выразитель моих заветнейших помыслов. Нет, нет! Вы не поняли меня, потому-то я и пожелал свидеться с вами, все разъяснить, переубедить вас.

Пьер замер и слушал молча. А ведь он пришел, собираясь защищаться, он три месяца провел в лихорадочном ожидании этой встречи, обдумывал свои доводы, уверенный в победе; и вот он безропотно слушал, как его книгу объявляют опасной, достойной осуждения, и не приводил своих убедительных, неопровержимых, как ему казалось, возражений. Подавленный неимоверной усталостью, он был опустошен, словно слезы отняли у него последние силы. А ведь только минуту назад он полон был мужества, готов был высказать все, что накопилось у него в душе.

– Меня не понимают, не понимают, – с досадой и раздражением повторял Лев XIII. – Особенно во Франции невероятно трудно, оказывается, быть правильно понятым!.. Вот, например, светская власть. Да как могли вы вообразить, что святой престол когда бы то ни было пойдет на уступки в этом вопросе? Подобные речи недостойны служителя церкви, это бред невежды, не представляющего себе условий, в каких пребывает папство по сию пору и в каких ему надлежит пребывать, ежели оно не желает исчезнуть с лица земли. Разве не софизм утверждать, что папство вознесется тем выше, чем менее обременено оно будет заботами о царствии земном? О да, неплохая выдумка это царство духа, господство милосердия и любви! Но кто заставит тогда уважать нас? Кто пожертвует хотя бы камень, дабы папе было где приклонить голову, когда он изгнанником будет шагать по дорогам? Кто обеспечит нам независимость, ежели мы будем отданы на милость светской власти? Нет, нет! Римская земля – наша земля, она досталась нам в наследство от вереницы наших предшественников, это почва нерушимая, вечная, на ней святая наша церковь воздвигнута, и покинуть ее означало бы желать крушения святой римско-католической апостольской церкви. Да мы и не могли бы совершить этого, мы связаны клятвой пред богом и людьми!

Папа умолк, давая возможность высказаться Пьеру. Но тот оцепенел и не в силах был произнести ни слова, ибо понял, что папа говорит так, как и надлежит говорить папе. То, что смутно тяготило, что смущало Пьера, пока он ожидал в тайной приемной, теперь принимало все более отчетливые очертания. Намного явственней вставало перед ним то, что он увидел со дня приезда в Рим, то, что понял, – все его разочарования, вся та подлинная реальность, которая почти вконец разбила его мечту о возврате к первоначальному христианству. Ему внезапно припомнился тот час на кровле собора св. Петра, когда перед лицом древнего города славы, упорно рядившегося в пурпур, он понял всю нелепость своей мечты о том, что папа станет силой исключительно духовной. Он бежал тогда от исступленных воплей паломников, стекавшихся в Рим на торжества во славу динария св. Петра и нарекавших папу королем. Пьер уже примирился с тем, что деньги, подобно путам держащие папу в плену, необходимы для существования святого престола. И все же, когда аббату представился подлинный Рим, город вековой гордыни и векового господства, где папство, лишенное светской власти, перестанет быть самим собой, мечта его рухнула. Слишком прочные узы – догматы, традиция, среда, самая почва этого города – делают папство на веки веков незыблемым. Оно может идти лишь на мнимые уступки, но придет час, который положит предел его податливости, ибо следовать дальше по этому пути было бы Для него самоубийственно. Если новый Рим и станет когда-либо реальностью, то вне этого нынешнего Рима, вдали от него; и только там, в этом новом Риме, возродится христианство, ибо католицизм умрет неминуемо, едва последний папа, прикованный к этой земле, хранящей прах руин, погибнет под развалинами собора св. Петра, который рухнет, подобно тому как рухнул храм Юпитера Капитолийского. Что же до нынешнего папы, то, хотя он и не владеет царством земным, хотя он хил, тщедушен и дряхл, бледен бескровной бледностью древнего воскового идола, это не мешает ему гореть жаждой вселенской власти, быть верным сыном своего предтечи – верховного жреца, всесильного кесаря, ибо в жилах его течет кровь Августа, властелина мира.

– Вы видели, – продолжал Лев XIII, – что мы всегда горячо желали единения. Мы были весьма счастливы, когда нам удалось унифицировать обряды, обязав весь католический мир придерживаться римской обрядности. Это одна из драгоценнейших наших побед, она много значит для авторитета папской власти. И я питаю надежду, что наши старания на Востоке приведут наконец в лоно истинной веры дорогих наших заблудших братьев, отколовшихся от единой церкви; я не теряю надежды обратить и англиканские секты, не говоря уже о протестантских, ибо исполнятся сроки, предвещанные Христом, и все отколовшиеся вынуждены будут вернуться в лоно единой римско-католической апостольской церкви. Но вы не сказали в вашей книге, что церковь не может отказаться ни от одного из своих догматов. Напротив, вы как будто надеетесь, что стороны пойдут на уступки, достигнут согласия; подобная мысль достойна осуждения, священник, говорящий так, впадает в ересь. Нет, истина абсолютна, мы не заменим ни единого камня в здании церкви. О, что касается формы – пожалуйста! Мы охотно готовы пойти на соглашение, надо лишь устранить кое-какие препятствия, подыскать термины, которые помогут нам договориться… И здесь мы выступаем в той же роли, что и в вопросе о современном социализме: мы за соглашение. И, конечно, предметом нашей заботы являются те, кого вы так удачно назвали обездоленными. Если социализм – попросту жажда справедливости, неустанное стремление прийти на помощь слабым и страждущим, то кто же предан ему более нас, кто ревностнее трудится на этом поприще? Разве церковь не была искони матерью всех оскорбленных, опорой и благодетельницей бедняков? Мы за любой разумный прогресс, мы приемлем любое новое социальное устройство, споспешествующее миру и братству людей… Но мы не можем не осудить социализм, который начинает с того, что во имя счастья людей отрекается от бога. Безбожие есть дикарство, пагубное возвращение вспять, сулящее одну лишь гибель, пожары и убийства. А у вас опять-таки не выражено это с достаточной убедительностью, ибо вы не показали, что нет прогресса помимо церкви, что она есть единственная зачинательница, чьему водительству можно безбоязненно довериться. Ваше прегрешение и в том, что вы, как мне представляется, устраняете бога, религия для вас всего лишь состояние духа, торжество любви и милосердия, коих достаточно, дабы обрести спасение. Какая чудовищная ересь! Бог, владыка души и тела человеческого, присутствует неизменно рядом, религия же – это бразды, закон, правящий людьми, помимо нее мыслимо лишь варварство на этом свете и вечное проклятие – на том… И повторяю, суть дела не в форме, вся суть – в нерушимости догматов. Итак, если мы приемлем республику во Франции, это свидетельство того, что мы не собираемся связать судьбы религии с какою бы то ни было формой правления, хотя бы и с монархической, освященной веками. Пусть династии отжили свой срок, господь бог вечен; да сгинут короли и да пребудет бог! Впрочем, в республиканской форме правления нет ничего противного христианству, напротив, она представляется мне возрождением христианской общины, о которой вы говорили на страницах вашей книги, достойных всяческой похвалы. Хуже то, что свобода тотчас же оборачивается разнузданностью и что наша готовность к соглашению зачастую бывает плохо вознаграждена… Вы написали дурную книгу, сын мой, хотя, мне хочется верить, с наилучшими намерениями, и ваше молчание – наглядное свидетельство того, что вы начинаете постигать губительные последствия ваших заблуждений.

Пьер продолжал молчать, он был уничтожен, чувствуя, как все его доводы рушатся, натыкаясь на глухую, непроницаемую стену, и понимал, что пытаться прошибить ее бесполезно и бессмысленно. Да разве что-нибудь прошибет ее? Одно лишь удивляло Пьера: как человек, подобный папе, при его уме и честолюбии, не составил себе более ясного и точного представления о современности. Священник слыхал, что папа интерес суется всем, знает все из самых достоверных источников и, не выпуская из рук запутанного клубка дипломатической борьбы, не утрачивает проницательности и ясности ума, не теряет из вида обширную карту христианского мира со всеми его нуждами, чаяниями, деяниями. Но какие, однако, пробелы! По всей видимости, ему было известно о мире лишь то, что он успел узнать за время своей короткой нунциатуры в Брюсселе. За ней последовало епископство в Перудже, где он не вмешивался ни во что, интересуясь лишь жизнью молодой, нарождающейся Италии. И вот уже восемнадцать лет он живет взаперти у себя в Ватикане, обособленный ото всех, соприкасаясь с народом лишь через своих приближенных, нередко весьма тупых, лживых и вероломных. К тому же папа – итальянский священник, верховный служитель культа, суеверный и деспотичный, связанный традицией, подверженный влиянию семьи и среды, готовый на уступки ради денег, ради политической необходимости; не говоря о безмерной гордыне, им владеет уверенность, что он – наместник бога, единственная законная и разумная власть на земле, и все должны ему повиноваться. В этом причина роковых заблуждений ума необыкновенного, каким ему и надлежит быть, причина всех его промахов, недостатков, наряду со множеством огромных достоинств – тонким пониманием, выдержкой, широтой устремлений деятельной натуры. Но, видимо, папа обладал изумительной интуицией, ибо разве не одна только интуиция позволяла ему, в его добровольном заточении, угадывать в далеком мире эволюцию современного человечества? Папу не оставляло поэтому ясное сознание ужасной опасности, которая накатывалась со всех сторон, боязнь вздымающегося прилива демократического движения, страх перед безбрежным океаном знаний, грозившим затопить крохотный островок, где все еще победно возвышался собор св. Петра. Льву XIII не нужно было даже подходить к окну – и сквозь толщу стен проникали голоса внешнего мира, возвещавшего о нарождении нового общества. Одна лишь забота не оставляла Льва XIII – победить, чтобы властвовать. Из этого исходила вся его политика. Папа добивался единения церкви, чтобы сделать ее сильной, несокрушимой перед угрозой наступления извне, которое он предвидел. Он проповедовал соглашение, всем авторитетом своей власти поощряя формальные уступки, терпя дерзкие выходки американских епископов, ибо втайне весьма опасался распада церкви, внезапного раскола, который приведет ее к гибели. Раскол! Он носился в воздухе повсюду, папа как бы ощущал его веяние, его непосредственную угрозу, неминуемую и смертельную опасность, против которой следовало заранее вооружиться. Этим его страхом и объяснялся новый прилив народолюбия, интерес к социализму, тот воистину христианский путь, какой папа предлагал для разрешения всех невзгод на этой земле. И разве, когда цезарь будет низвергнут, длительный спор о том, кому именно, ему или папе, владеть народом, не решится сам собой, ибо один только папа и останется у власти, а парод, безгласный исполин, наконец-то заговорив, окажется в его руках. Франция проделала этот опыт, папа отринул низвергнутую монархию, признал республику, надеясь увидеть Францию сильной, победоносной, ибо она ведь была старшей дщерью церкви, единственной католической страной, все еще достаточно могущественной, чтобы с ее помощью когда-либо восстановить светскую власть святого престола. Властвовать, властвовать через посредство Франции, раз оказалось невозможным властвовать через посредство Германии! Властвовать через посредство народа, поскольку народ стал править и распоряжаться тронами! Властвовать через посредство итальянской республики, раз эта республика одна только и может возвратить папе Рим, захваченный Савойской династией! Властвовать через посредство федеративной республики, которая сделает папу президентом Соединенных Штатов Италии, покуда он не станет президентом будущих Соединенных Штатов Европы! Властвовать во что бы то ни стало, властвовать, невзирая ни на что, властвовать над миром, как властвовал Август, чья алчная кровь течет в жилах дряхлого старца, упорствующего в своей жажде власти!

– Далее, сын мой, – продолжал Лев XIII, – греховно уже то, что вы осмелились возмечтать о новой религии. Это святотатство, богохульство, кощунство. Существует одна только истинная вера – наша пресвятая римско-католическая апостольская вера. Помимо нее – лишь мрак и вечное проклятие… Вы ставите своею целью якобы возврат к христианству. Но заблуждения протестантства, столь греховные, столь гибельные, прикрывались тою же целью. Достаточно уклониться от строгого соблюдения догматов, от благоговейного уважения к традициям, и вы очутитесь в гибельной пропасти… Да, ересь, ересь, сын мой, это грех непростительный, это убийство истинного бога, мерзкое искушение, придуманное диаволом на погибель верующих. Ежели бы в вашей книге не содержалось ничего, кроме этих слов о новой религии, ее и тогда следовало бы сжечь, уничтожить, как яд, смертельный для душ человеческих.

Папа еще долго развивал эту мысль. И Пьеру вспомнился рассказ дона Виджилио о всемогущих иезуитах, прячущихся в тени Ватикана, как, впрочем, повсюду, – иезуитах, властно управляющих церковью. Неужто правда, что папа, до глубины души, как думалось Пьеру, проникнутый учением святого Фомы, папа – политик и миротворец, тоже из их числа; что он, сам того не сознавая, послушное орудие в ловких руках этих людей, которые посягают на завоевание человечества? Он так же вступает в сделку с веком, приспособляется, угодничает, чтобы властвовать над миром. Пьеру никогда еще не было столь беспощадно ясно, как низко пала церковь, живущая только за счет уступок и дипломатии. Он видел теперь насквозь это римское духовенство, этих вначале почти недоступных пониманию французского священника церковных заправил во главе с папой, кардиналами, прелатами, – папой, которому самим богом препоручено распоряжаться земными царствами – людьми и странами. И вот сановники церкви постепенно устраняют бога, они оставляют его в глубине святилища, не допуская никаких дискуссий на его счет, навязывая догматы, основанные на признании его истинности, доказательством которой они более себя не утруждают, не видя пользы в бесплодных богословских спорах, призванных подтвердить его существование. Раз они правят от его имени – ясно, что он существует. И этого довольно. Отныне они властвуют именем божьим, охотно, для видимости, подписывают соглашения, но не соблюдают их, склоняясь только перед силой, неизменно сохраняя господство, чтобы в конце концов одержать полную победу. В ожидании этого часа они действуют как заурядные дипломаты, как чиновники на службе у бога, подготавливая грядущее его торжество, постепенное завоевание вселенной, причем религия становится лишь всенародным воздаянием почестей, ему оказываемых, со всей той пышностью и великолепием, какие покоряют толпу; единственная цель этих служителей господа – установление беспредельной власти церкви над восхищенным и покоренным человечеством, или, вернее, их собственной власти именем бога и вместо него, поскольку они наглядно его представляют и ниспосланы им. Они последыши римского права, они всего лишь детища этой древней римской почвы, и если они выжили, если они надеются жить века, до обетованного часа, когда им будет возвращена вселенская власть, то это возможно потому, что они – прямые наследники цезарей, облаченные их пурпуром, потому что кровь Августа неиссякаемой струей течет в их жилах.

Пьер устыдился наконец своих слез. Какое он слабонервное, чувствительное и восторженное создание! Он смутился своей душевной наготы. И такой ненужной, великий боже! Такой неуместной здесь, в папских покоях, где еще никто и никогда не произносил подобных речей, перед главою церкви, которому не подобало их слушать. Как отвратительна политическая идея папства – властвовать через посредство сирых и обездоленных! Разве это не волчья повадка – стать на сторону народа, освободившегося от своих старых хозяев, чтобы сделать его своей добычей? И что за безумие с его стороны – вообразить, что хоть один римский прелат, кардинал, папа способен примириться с возвратом к христианской общине, с новым расцветом первоначального христианства, которое объединит одряхлевшие, раздираемые ненавистью народы. Подобная идея не могла уложиться в представлении людей, веками господствовавших над миром, проникнутых безотчетным презрением к сирым и страждущим, а потому совершенно неспособных к чувству любви и милосердия.

Но Лев XIII неумолчно продолжал говорить своим густым басом. И священник услышал:

– Почему вы столь враждебно отозвались в вашей книге о Лурде? Лурд, сын мой, оказал церкви великие услуги. Когда мне доводится слышать о трогательных чудесах, почти каждодневно свершающихся в Гроте, я выражаю пожелание, чтобы чудеса эти были узаконены, подтверждены и научно засвидетельствованы. И, судя по тому, что я читал, полагаю, что в настоящее время наши недоброжелатели не могут более сомневаться, ибо чудеса доказаны отныне с научной неопровержимостью… Науке, сын мой, надлежит быть служанкою господа. Она ничто перед ним, и только через него придет она к истине. Всякое иное решение, сколько бы их сейчас ни находили и как бы они, на поверхностный взгляд, ни опрокидывали догматы, рано или поздно будет признано ложным, ибо исполнятся сроки – и божественная правда восторжествует. Все это, впрочем, простые истины, но их вполне достаточно для водворения мира и благоденствия, ежели бы люди захотели ими удовольствоваться… И не сомневайтесь, сын мой, что вера вполне совместима с разумом. Разве не свидетельство тому святой Фома, сумевший все предвидеть, объяснить, поставить на свое место? Веру вашу поколебал натиск испытующего разума, вы познали тревоги, смятение, от коих небо избавило священнослужителей Рима, этой колыбели древней веры, освященной кровью стольких мучеников. Но мы не боимся испытующего разума, изучайте, вчитывайтесь в писания святого Фомы, и вера возвратится к вам и восторжествует окончательно, еще более окрепнув.

Пьер слушал, ошеломленный, словно свод небесный обрушился ему на голову. Боже праведный! Лурдские чудеса – доказанные научно, наука – служанка господа бога, вера – совместимая с разумом, святой Фома, которым должно довольствоваться познание в девятнадцатом веке! Что ответить, о боже? И к чему отвечать?

– Самая греховная и самая опасная из книг, – заключил Лев XIII, – книга под названием «Новый Рим», уже сама по себе зараженная ядом сомнений и лжи, тем более достойна осуждения, что, обладая несомненными красотами слога, она преподносит в извращенном виде благородные и несбыточные мечтания. Наконец, это книга, которую священник, создавший ее в минуту затмения, должен в знак раскаяния предать публичному сожжению, дабы та самая рука, что написала эти страницы, навеянные заблуждением и соблазном, их и уничтожила.

Пьер внезапно встал и выпрямился. В непроницаемой тишине, обступившей со всех сторон эту мертвенную, едва освещенную комнату, слышалось только дыхание Рима, ночного, окутанного мраком Рима, огромного и темного, усеянного звездной пылью. И священнику захотелось крикнуть: «Веру я действительно утратил, но я думал обрести ее снова вместе с жалостью, которую пробудили в моем сердце страдания человечества. Вы были моей последней надеждой, отцом, спасителем обездоленных. И вот мечта моя рухнула: накануне страшной братоубийственной схватки, готовой вот-вот разразиться, вы не сможете стать новым Иисусом, несущим людям мир. Вы не сможете покинуть трон и, выполняя высокие заветы братства, зашагать по дорогам вместе с сирыми и убогими. Ну, что ж! С вами покончено, как покончено и с вашим Ватиканом, и с вашим святым Петром! Все рушится под натиском подымающегося народа, растущего знания. Вас больше нет, святой отец, вместо вас одни только руины!»

Но он не произнес этих слов. Он склонился и сказал:

– Святой отец, я смиряюсь перед вашей волей и осуждаю мою книгу.

Голос его дрожал от горечи и отвращения, он безвольно опустил руки, словно душа его расставалась с телом. То была точная формула смирения: «Auctor laudabiliter se subjecit et opus reprobavit» – «Автор проявил похвальное смирение и осудил свой труд». Не могло быть отчаяния величавее и возвышеннее, чем в этом признании своего заблуждения, признании, убивавшем всякую надежду. Но какая страшная ирония! Он, поклявшийся никогда не отрекаться от своей книги, книги, за торжество которой он столь пламенно боролся, теперь отрекался от нее, внезапно ее отвергал, не потому, что полагал греховной, а потому, что понял всю бесплодность и несбыточность своих мечтаний, похожих на грезы влюбленного, на сновидения поэта. О да! Раз он обманулся, раз то был всего лишь сон и он не обрел здесь ни того бога, ни того пастыря, каких жаждал обрести на благо человечества, – чего ради упорствовать, теша себя иллюзией счастливого пробуждения! Лучше швырнуть свою книгу на землю, как опавший осенний лист, лучше отречься от нее, отсечь, как омертвелую длань, отныне ненужную и бесполезную!

Лев XIII, слегка удивленный столь быстрой победой, удовлетворенно воскликнул:

– Хорошо, очень хорошо, сын мой! Вы произнесли сейчас слова благоразумия, достойные вашего сана.

И папа, никогда не полагавшийся на волю случая, папа, у которого для всякой аудиенции были заранее заготовлены слова и жесты, был явно удовлетворен, почувствовал облегчение, стал по-настоящему добродушен. Он не мог понять подлинных мотивов этого смирения и, ложно истолковав поступок Пьера, испытывал кичливую радость, полагая, что с необыкновенной легкостью принудил к молчанию этого мятежника, которого приближенные обрисовали ему как опасного бунтаря. Поэтому такой оборот беседы папе весьма льстил.

– Впрочем, сын мой, при вашем незаурядном уме я ничего иного от вас и не ожидал. Нет большей радости, нежели признание собственной ошибки, раскаяние и смирение.

Лев XIII привычным жестом опять взял с подноса стакан сиропа и, перед тем как отпить, длинной позолоченной ложечкой помешал то, что оставалось на дне. И священника снова, как в самом начале, изумила лишенная какой бы то ни было значительности невзрачная внешность святого отца; сбросив тогу царственного величия, папа напоминал одряхлевшего мелкого буржуа, который перед сном выпивает в одиночестве стакан подсахаренной воды. Его образ, который, подобно восходящему к зениту светилу, недавно мнился Пьеру столь величественным и лучезарным, теперь казался самым заурядным, словно светило скатилось к горизонту, к земле. Папа снова представился ему тщедушным и хилым, с тощей шеей больной птицы, во всем своем старческом уродстве, которое так затрудняло создание его портретов, будь то живописное полотно или фотография, золотая медаль или мраморный бюст, хотя, по словам святого отца, следовало изображать не папашу Печчи, но Льва XIII, великого папу, чей возвышенный образ он тщеславно желал сохранить для потомства. И Пьер, на время переставший замечать мелочи, снова в смущении увидел носовой платок на коленях, неряшливую, перепачканную табаком сутану. Молодой священник не испытывал уже ничего, кроме умиленной жалости к этому дряхлому старцу, убеленному белоснежными сединами, кроме глубокого изумления перед упрямой жизненной силой, затаившейся в черных глазах, кроме почтительного уважения труженика к столь деятельному уму, лелеющему обширные замыслы.

Аудиенция была окончена, Пьер отвесил глубокий поклон.

– Благодарю ваше святейшество за отеческий прием, которым я был удостоен.

Но Лев XIII его задержал и, снова заговорив о Франции, изъявил живейшее желание видеть ее умиротворенной, сильной и процветающей на благо церкви. И в эту последнюю минуту Пьеру почудилось странное видение. Глядя на святого отца, на его чело цвета слоновой кости, размышляя о его преклонном возрасте, о том, что малейший насморк может свести его в могилу, он невольно вспомнил традиционную, исполненную жестокого величия сцену: Пий IX, Джованни Мастаи, умерший два часа назад, лежит, накрытый белым саваном, в окружении потрясенной папской свиты; камерлинг, кардинал Печчи, приближается к смертному одру и, откинув покрывало с лица усопшего, трижды ударяет его серебряным молоточком по лбу, всякий раз возглашая: «Джованни, Джованни, Джованни!» Труп безмолвствует, и камерлинг, выждав несколько секунд, оборачивается к присутствующим и произносит: «Папа умер!» И тут же Пьер видит на улице Джулиа камерлинга, кардинала Бокканера, ожидающего с серебряным молотком; и Пьеру представляется Лев XIII, Джакомо Печчи, умерший два часа назад и лежащий в этой самой комнате, в окружении папских прелатов, с лицом, накрытым белым саваном; и Пьеру чудится, что камерлинг, кардинал Бокканера, приблизившись, откидывает покрывало с лица усопшего и трижды ударяет молоточком по челу цвета слоновой кости, всякий раз возглашая: «Джакомо, Джакомо, Джакомо!» Труп безмолвствует, и камерлинг, выждав несколько секунд, оборачивается к присутствующим и произносит: «Папа умер!» Помнит ли Лев XIII, как он нанес три удара молоточком по холодному лбу Пия IX; леденея от страха, ощущает ли он порой на своем лбу три удара, смертельный холод серебряного молоточка, которым он вооружил камерлинга, кардинала Бокканера, своего, как ему известно, непримиримого противника?

– Ступайте с миром, сын мой, – сказал наконец папа, как бы напутствуя и благословляя священника. – Да отпустится вам грех ваш, ибо вы исповедались в нем и выразили свое к нему отвращение.

Пьер не ответил; со скорбью принимая унижение, словно заслуженную кару за несбыточные мечтания, он уходил, пятясь, как положено по этикету. Он трижды склонился в глубоком поклоне, не оборачиваясь, шагнул через порог, преследуемый неотступным взглядом черных глаз Льва XIII. Но он успел заметить, как тот снова взял со стола газету, чтение которой прервал, чтобы принять посетителя; Лев XIII сохранил вкус к злободневной прессе, был весьма жаден до всяких новостей, хотя зачастую, в своей обособленности от внешнего мира, обманывался относительно тех или иных событий, придавая им значение, какого они не имели. Обе лампы светили неярким и недвижным пламенем, комната снова погрузилась в глубокое молчание, в беспредельный покой.

Посреди тайной приемной застыл в ожидании, весь в черном, синьор Скуадра. Обнаружив, что Пьер в полнейшей растерянности прошел мимо, позабыв свою шляпу на консоли, он осторожно взял ее и молча, с поклоном протянул священнику. Потом не спеша, тем же шагом, что и при встрече, он пошел впереди, сопровождая гостя в залу Климента.

И вот то же длительное путешествие повторилось в обратном порядке через нескончаемую вереницу зал. И по-прежнему нигде ни души, ни шороха, ни вздоха. Пустынные комнаты, в каждой словно позабыта одинокая коптящая лампа, и свет ее кажется еще более тусклым, а тишина еще глуше. И вокруг казалось еще пустынней, по мере того как наступала ночь, погружая во мрак немногие предметы, снова и снова попадавшиеся Пьеру на глаза в каждой зале с высокими, украшенными позолотой потолками: все те же троны, деревянные скамейки, консоли, распятия, канделябры. После почетной приемной, обитой алым шелком, они прошли Залу кордегардии, уснувшую в легком благовонии ладана, сохранившемся от утренней мессы; потом Залу гобеленов, Залу дворцовой стражи, Залу жандармов, а в следующей за ней Зале папских служителей единственный слуга уснул на скамейке так крепко, что не проснулся, даже когда они вошли. Шаги слабо отдавались на плитах, заглушаемые мертвенным спертым воздухом дворца, как бы замурованного со всех сторон подобно склепу и в этот поздний час погруженного в небытие. Наконец они очутились в зале Климента, которую только что покинула швейцарская стража.

Синьор Скуадра так ни разу и не обернулся. Он молча, без единого жеста, отступил и, пропустив Пьера, в последний раз поклонился. Потом он исчез.

По внушительной лестнице, тускло, будто ночниками, освещенной двумя газовыми рожками в круглых матовых колпаках, среди невыразимо гнетущей тишины, которую не нарушали даже привычные шаги швейцарской стражи, гулко отдававшиеся на плитах, Пьер спустился двумя этажами ниже. Он пересек двор св. Дамасия, пустынный и словно вымерший, озаренный слабым светом фонарей у подъезда, спустился по лестнице Пия, второй гигантской лестнице, столь же пустынной, вымершей и сумрачной, и, наконец, очутился по ту сторону бронзовой двери, которую привратник медленно, с усилием отворил и также медленно закрыл у него за спиной. И какой скрежет, какой дикий визг жесткого металла раздался ему вслед! Казалось, все, что он оставил за этой дверью, – все нагромождение мрака, сгустившейся тишины, столетий, застывших в плену у традиций, несокрушимых, как идолы, догматов, окаменевших, точно запеленатые мумии, цепей, которые опутывают и отягощают народы, – все орудия удушающего рабства, деспотического господства, все это гулким эхом отдавалось в пустынных, мрачных залах Ватикана.

Пьер очутился один среди безбрежного мрака площади св. Петра. Ни одного запоздалого пешехода, ни одной живой души. Посреди обширных мозаик серой мостовой, меж четырех канделябров, смутным видением высоко вздымался обелиск. И подобно бледному призраку маячил фасад собора, раскинув, словно гигантские руки, четыре ряда столбов колоннады, похожих на каменные стволы окутанных тьмой деревьев. И это было все, только в безлунном небе едва угадывалась гигантская округлость купола. И нигде ни звука, лишь откуда-то из мглы унылой жалобой доносился нескончаемый ропот фонтанов, подобных живым колеблющимся призракам. О, грустное величие этого сна! Какое уныние наводила прославленная площадь, Ватикан, собор св. Петра, погруженные в ночь, в молчание и мрак! Внезапно часы медленно и гулко пробили десять; казалось, никогда еще их удары не тонули с такой торжественной бесповоротностью в безбрежном море непроницаемой тьмы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю