355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.18. Рим » Текст книги (страница 43)
Собрание сочинений. Т.18. Рим
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:25

Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 47 страниц)

XVI

На другой день, вернувшись с кладбища после похорон, Пьер позавтракал в своей комнате один, решив распрощаться с донной Серафиной и кардиналом после обеда. Он уезжал из Рима вечером, поезд уходил в десять часов семнадцать минут. Ничто здесь больше не удерживало аббата, он хотел только нанести один визит, прощальный визит старику Орландо, герою войны за независимость, которому твердо обещал, что не уедет в Париж, не поговорив с ним по душам.

И в два часа Пьер послал за извозчиком, который отвез его на улицу Двадцатого Сентября.

Всю ночь моросил мелкий дождь, и над городом навис мокрый, серый туман. Теперь дождь перестал, но погода не прояснилась, и под хмурым декабрьским небом высокие новые дворцы на улице Двадцатого Сентября с их одинаковыми балконами, бесконечными ровными рядами окон и блеклыми фасадами казались безмерно печальными, словно вымершими. Здание министерства финансов, это нескладное нагромождение каменных уступов и скульптур, особенно походило на унылые, безжизненные руины. После дождя стало почти тепло, но воздух был влажным и душным.

Пьер удивился, увидев в прихожей особняка Прада четверых или пятерых мужчин, снимавших пальто, но слуга сказал ему, что молодой граф назначил здесь встречу с подрядчиками. Если господин аббат желает навестить старого графа Прада, пусть поднимется на четвертый этаж. Вход через маленькую дверь, направо от площадки.

Но на втором этаже Пьер неожиданно столкнулся лицом к лицу с графом Прада, встречавшим подрядчиков. Пьер заметил, что, узнав его, граф побледнел как полотно. Они еще не виделись после страшной драмы. И священник понял, какую тревогу вызвал его приход у этого человека, как того мучает мысль о своем преступном моральном сообщничестве и смертельный страх, что его разгадали.

– Вы пришли ко мне, вы хотите со мной поговорить?

– Нет, я уезжаю и пришел проститься с вашим отцом.

Прада побледнел еще сильнее, лицо его передернулось.

– А, вы к нему… Он не совсем здоров, поберегите его.

Волнение против воли выдало его страх: он боялся неосторожного слова, быть может, даже какого-нибудь последнего поручения, проклятия, посланного мужчиной или женщиной, которых он убил. Конечно, его отец тоже умрет, если узнает об этом.

– Как досадно, что я не могу подняться к отцу вместе с вами. Эти господа ждут меня… Бог ты мой, какая обида! Но я скоро освобожусь и приду наверх, тотчас же приду!

Граф не знал, как задержать Пьера, приходилось оставить его наедине со старым Орландо, в то время как сам он принужден сидеть внизу и заниматься запутанными денежными делами. Но когда Пьер поднимался по лестнице, Прада глядел ему вслед, полный смятения, тревоги, горячей мольбы. Отец был для него единственной истинной привязанностью, граф любил его горячо и преданно всю жизнь.

– Не давайте ему много говорить, развлеките его, хорошо?

Наверху Пьера встретил не Батиста, старый солдат, глубоко преданный своему господину, а юноша, на которого священник сначала не обратил внимания. Аббат снова оказался в маленькой, почти пустой комнате, оклеенной светлыми обоями в голубых цветочках; там стояла простая железная кровать за ширмой, четыре книжные полки, стол черного дерева и два соломенных стула. За широким светлым окном без занавесок расстилалась та же великолепная панорама Рима – всего Рима вплоть до далеких деревьев на Яникульском холме; но теперь город был сумрачен, придавлен свинцовым небом, овеян глубокой печалью. Зато старый Орландо ничуть не изменился, его величественная голова поседевшего льва с резкими чертами лица и молодыми глазами осталась такой же, взор сверкал, как в далекие дни, когда пылкие страсти бушевали в этой пламенной душе. Пьер застал его в том же кресле, у того же стола, так же заваленного газетами; омертвевшие ноги старика были укутаны все тем же черным одеялом, и мнилось, что он навеки прикован к этому каменному цоколю: пройдут месяцы, годы, и вы найдете на прежнем месте могучий торс Орландо и его лицо, дышащее умом и силой.

Однако в этот пасмурный день он казался удрученным, мрачным.

– Ах, это вы, дорогой господин Фроман. Все последние дни я непрестанно думал о вас и мысленно провел с вами тяжкие часы, которые вы пережили во дворце Бокканера. Боже, какое ужасное несчастье! У меня просто сердце разрывается, а тут еще в газетах сообщают все новые подробности, они переворачивают мне душу!

Он указал на газеты, разбросанные по столу. Затем, махнув рукой, как бы отстранил эту печальную историю и отогнал образ умершей Бенедетты, который преследовал его.

– Ну, а как ваши дела? – спросил он.

– Нынче вечером я уезжаю, но мне не хотелось покинуть Рим, не пожав вашей благородной руки.

– Уезжаете? А ваша книга?

– Моя книга… Я был принят его святейшеством и подчинился его воле, я отрекся от своей книги.

Орландо пристально посмотрел на него. Наступило недолгое молчание, во время которого они взглядом сказали друг другу все, что думали. Ни тот, ни другой не нуждались в объяснениях. Старик просто заключил:

– Вы правильно поступили, ваша книга была несбыточной мечтой.

– Да, мечтой, ребячеством, и я сам осудил ее во имя правды и здравого смысла.

На губах поверженного героя мелькнула скорбная улыбка.

– Значит, вы видели, вы поняли, вы все теперь знаете?

– Да, я знаю все и потому не захотел уезжать, пока мы откровенно не побеседуем с вами, как обещали друг другу.

Для Орландо это была большая радость. Но тут он вспомнил, по-видимому, о молодом человеке, который отворил Пьеру дверь, а теперь скромно сидел в сторонке у окна. То был почти мальчик, не старше двадцати лет, еще безусый, с длинными светлыми кудрями, нежной кожей, розовыми губами и кротким, мечтательным взором – красивый, бледный цветок, какие расцветают порою в Неаполе. Старик представил его Пьеру с отеческой добротой: Анджоло Маскара, внук одного из его старых боевых товарищей, легендарного Маскара из знаменитой «Тысячи», который геройски погиб, получив множество ран.

– Я вызвал его, чтобы пожурить хорошенько, – продолжал старик, улыбаясь. – Представьте себе, этот скромный, как девушка, юнец увлекся новыми идеями! Он анархист, один из трех-четырех десятков анархистов, живущих в Италии. В сущности, он славный малый, единственный сын, лишился отца и содержит мать на свой небольшой заработок, хотя его, наверно, выгонят с должности в один из ближайших дней… Послушай, дружок, ты должен дать мне слово, что будешь благоразумным.

Анджоло, одетый в поношенное, но чистое платье, говорившее о благородной бедности, ответил серьезным, мелодичным голосом:

– Я-то благоразумен, но остальные ведут себя крайне неразумно. Когда люди станут разумными и будут стремиться к правде и справедливости, на земле воцарится счастье.

– Вы думаете, что Анджоло сдастся?! – воскликнул Орландо. – Бедный мальчик, ты ищешь правды и справедливости, так вот спроси-ка у господина аббата, где их найти? Ну что ж, тебе тоже надо дать время пожить, присмотреться и все понять!

И, оставив Анджоло, старик снова повернулся к Пьеру. Юноша послушно сидел в уголке, но его горящие глаза пристально следили за собеседниками, и, весь обратившись в слух, он не терял ни одного слова из их разговора.

– Я уже говорил вам, дорогой господин Фроман, что, познакомившись с Римом, вы измените свой образ мыслей и обретете более правильные взгляды на вещи, и притом гораздо скорее, чем при помощи моих самых красноречивых доводов. Я нисколько не сомневался, что вы по доброй воле откажетесь от своей книги, как от досадной ошибки, едва лишь люди и обстоятельства раскроют вам глаза на Ватикан… Но бог с ним, с Ватиканом, тут уж ничего не поделаешь, предоставим ему медленно разрушаться и гибнуть – все равно его не спасти. Но что меня интересует, что меня волнует по-прежнему, это Рим итальянский, с таким героизмом отвоеванный, с такой любовью возрождаемый нами Рим, который вы вначале недооценивали, но теперь увидели и узнали. Вот почему мы можем беседовать с вами, как люди, понимающие друг друга.

Орландо тотчас же со многим согласился, признал допущенные ошибки, плачевное состояние финансов, всевозможные трудности, признал все это, как человек проницательный, наделенный недюжинным умом, который, оказавшись из-за болезни в стороне от битвы, целыми днями тревожится и размышляет на досуге. Ах, любимая, завоеванная им Италия, ради которой он и сейчас с радостью отдал бы всю свою кровь, – какие невыразимые страдания, какая смертельная опасность снова нависли над ней! Итальянцы легкомысленно поддались законной гордости, слишком быстро захотели стать великим народом, мечтая сразу, словно по мановению волшебной палочки, превратить Рим в большую современную столицу. Вот откуда это безрассудное увлечение постройкой новых кварталов, безудержная спекуляция землями и домами, вот что привело страну на грань банкротства.

Пьер осторожно прервал его, рассказав, к каким выводам он пришел после долгих наблюдений и прогулок по Риму.

– Эта горячка, жадный дележ добычи после победы, финансовая катастрофа – еще не беда! Деньги – дело наживное. Главное, ваша Италия еще не создана… У вас уже нет аристократии и еще нет народа, существует только новоиспеченная, ненасытная буржуазия, пожирающая молодые всходы, которые могли бы дать в будущем богатый урожай.

Наступило молчание. Орландо печально склонил свою красивую голову старого бессильного льва. Жестокая правда приговора, произнесенного Пьером, поразила его в самое сердце.

– Да, да, это так, вы все увидели. К чему лгать, к чему отрицать, когда перед нами факты, очевидные для всех?.. Наша буржуазия, среднее сословие, о котором я уже вам говорил, бог ты мой! Как она жаждет выгодных мест, должностей, отличий, наград, и притом как она скупа, как трясется над своими деньгами! Богачи помещают капиталы только в банки, не рискуя вложить их ни в земельные владения, ни в промышленность, ни в торговлю, ими владеет лишь одно желание: наслаждаться жизнью, ничего не делая, и в своей тупости они даже не понимают, что губят родную страну. Они питают отвращение к труду, презрение к народу и стремятся лишь к одному – существовать спокойно, без забот и чваниться своей близостью к правительству… А что сказать о нашей вымирающей аристократии, развенчанных патрициях, разорившихся, обреченных на вырождение, как и все, что угасает! Большинство из них впало в нищету, а те немногие, кто еще сохранил состояние, раздавлены непосильными налогами, ибо капиталы их мертвы, не способны обновляться, распылены после множества разделов и скоро исчезнут вместе с самими князьями под развалинами старых, никому теперь не нужных дворцов… И, наконец, народ, наш несчастный народ, который столько страдал и сейчас страдает не меньше, но так привык к своим страданиям, что даже мысли не допускает, будто может от них избавиться; он слеп, глух и даже, вероятно, сожалеет порою о былом рабстве, ибо он угнетен, отупел, как скотина, живущая в навозе, погряз в невежестве, в чудовищном невежестве, в этом его главная беда; он прозябает без надежды, без будущего и не понимает, что мы завоевали Рим, Италию ради него и только для него стараемся возродить их былую славу… Да-да, у нас уже нет аристократии и еще нет народа, а буржуазия ненадежна, она внушает тревогу! Как не поверить зловещим предсказаниям пессимистов, которые уверяют, будто все наши несчастья – лишь начало, лишь первые симптомы неизбежной гибели, что нас ждут гораздо худшие бедствия, предвещающие полное крушение, окончательное уничтожение нации!

Он протянул к окну, к свету свои мощные, дрожащие руки, и взволнованный Пьер вспомнил, что такой же точно жест горестной мольбы сделал накануне кардинал Бокканера, взывая к всемогущему богу. Оба старца, хоть и придерживались разных убеждений, были одинаково величественны в гневном отчаянии.

– Как я уже говорил вам в день нашей первой встречи, мы стремились лишь к тому, чего требовала логика, что неизбежно должно было произойти. Мы не могли избрать иную столицу, кроме Рима, овеянного былым величием и могуществом, которое так гнетет нас теперь, не могли, ибо он был для нас связующим звеном, живым символом нашего единства и в то же время надеждой на бессмертие, олицетворением нашей великой мечты о возрождении и славе.

Он продолжал говорить, он указал на страшные язвы Рима, ставшего столицей Италии. Этот город, похожий на пышную декорацию, стоит на истощенной земле, он отстал от требований современности, не способен развивать промышленность и торговлю, его население поражено болезнями, обречено на вымирание среди бесплодных равнин Кампаньи. Затем старик стал сравнивать Рим с другими городами-соперниками: вот Флоренция, равнодушная, скептическая и в то же время такая беззаботно счастливая, – это трудно понять, если вспомнить кипучие страсти былых времен и потоки крови, пролитые на протяжении ее истории; вот Неаполь, он нежится в ярком свете солнца, и народ его так по-детски беспечен, что не знаешь, стоит ли жалеть о нищете и невежестве, которые он принимает с таким ленивым благодушием; вот Венеция, смирившаяся с тем, что стала теперь лишь жемчужиной старинного искусства, ее остается только накрыть стеклянным колпаком, чтобы сберечь в неприкосновенности, она заснула и грезит о днях былого величия; вот Генуя, всецело поглощенная торговлей, шумная, оживленная, одна из последних владычиц Средиземного моря, которое превратилось теперь в незначительное озеро, а прежде было славным морем, куда стекались все богатства мира; а вот Турин и Милан – промышленные, торговые города, столь деятельные и современные, что туристы пренебрегают ими, считая их не характерными для Италии, ибо города эти пробудились от векового сна, отреклись от руин и развиваются наравне с западными странами, стремясь вперед, к грядущему веку. Ах, наша старая Италия! Неужели мы дадим ей превратиться в пыльный музей, радующий лишь души художников, как превратились в музейные руины городки Великой Греции, Умбрии и Тосканы, похожие на прелестные безделушки, – их не смеют подновлять из страха, что они утратят своеобразие. Одно из двух: либо близкая, неизбежная гибель, либо смелые удары кирки разрушителей; шаткие стены будут повергнуты наземь, всюду вырастут города науки, труда, здоровья, и, наконец, обновленная Италия восстанет из руин для новой цивилизации, в которую вступает человечество!

– К чему отчаиваться? – горячо продолжал Орландо. – Пусть Рим и лег тяжким грузом на наши плечи, он все же остался той великой целью, к которой мы стремились. Мы достигли этой вершины и сохраним ее в ожидании грядущих событий… К тому же если население города не увеличивается, то и не убывает, остались те же четыреста тысяч жителей, и прирост может снова начаться, как только уберут задержавшие его помехи. Мы были неправы, думая, что Рим может стать таким, как Берлин или Париж; этому препятствовало множество социальных, исторических и даже этнических причин, которые не исчезли и поныне. Но кто знает, какие неожиданности ожидают нас завтра, кто может запретить нам надеяться, верить в горячую кровь, текущую в наших жилах, кровь древних завоевателей мира? Я не выхожу из комнаты, я разбит, повержен в прах, ноги мои омертвели, и все же порой мною вновь овладевает прежнее безумие – я верю в Рим, как в родную мать, верю, что он непобедим, бессмертен, и жду, когда два миллиона жителей придут и заселят эти злополучные новые кварталы, которые сейчас пустуют и уже начинают разрушаться. Они придут, несомненно, придут! И почему бы им не прийти? Вы увидите, да, увидите, дома скоро заполнятся, придется строить еще и еще… И, скажите по правде, разве можно назвать бедной страну, владеющую Ломбардией? А разве наш Юг не источник неистощимых богатств? Дайте установиться миру, и когда Юг сольется с Севером, вырастет новое поколение людей труда; раз земля наша богата, плодородна, придет день, когда она покроется могучими всходами, и под жарким солнцем созреет великая долгожданная жатва!

Он весь горел воодушевлением, глаза его сверкали молодым огнем. Пьер улыбался, покоренный пылом старика, и наконец сказал:

– За это дело надо приниматься снизу, начинать с народа. Надо воссоздать людей.

– Совершенно верно! – вскричал Орландо. – И я все время твержу – надо воссоздать Италию. Можно подумать, будто восточный ветер унес прочь с нашей древней земли животворные семена могучих и славных поколений. Нашей стране далеко до Франции, у нее нет таких запасов людей и денег, откуда можно черпать полными пригоршнями. Но такой неиссякаемый источник должен открыться и у нас. И для этого надо начинать снизу. Да! Надобно повсюду открывать школы, изгонять невежество, бороться с грубостью и ленью при помощи книг, и тогда просвещение, образование создадут тот трудовой народ, который нам необходим, если мы не хотим выпасть из сообщества великих государств. Я повторяю: для кого же мы трудились, отвоевывали Рим, стремясь в третий раз покрыть его славой, если не для будущей демократии? Чем же объяснить, что все здесь рушится и ничто не дает живучих ростков? Только тем, что у нас нет демократии. Да, да! Решение задачи состоит именно в этом – надо создать народ, создать итальянскую демократию!

Пьер колебался, не решаясь сказать, что нацию не так-то легко изменить, что Италия – плод своей земли, своей истории, длинной вереницы поколений и что попытка преобразовать ее одним ударом – опасная затея. Ведь народы, как и все живые существа, последовательно проходят через кипучую юность, плодотворную зрелость и постепенное увядание, которое кончается смертью. Современный, демократический Рим, великий боже! Современный Рим именуется сегодня Лондоном, Парижем, Чикаго. Но Пьер ограничился тем, что осторожно возразил:

– Однако не думаете ли вы, что в ожидании великого обновления Италии самим народом вам следует быть благоразумнее? Ваши финансы в таком плачевном состоянии, вы переживаете столько социальных и экономических затруднений, что рискуете вызвать страшнейшие катастрофы, прежде чем обретете людей и деньги. Как мудро поступил бы тот из ваших министров, кто заявил бы с трибуны: «К сожалению, наша гордыня нас обманула, мы напрасно провозгласили, будто за один день стали великой нацией, для этого требуется много времени, много труда и терпения; пока что мы просто молодой народ, который набирается сил, работает в своем доме, мужает и еще долго не будет домогаться владычества; мы разоружимся, откажемся от военного и морского бюджета, от всех бюджетов, укрепляющих наш внешний престиж, и посвятим все силы внутреннему процветанию нашей страны, образованию, физическому и нравственному воспитанию великого народа, которым мы клянемся стать через пятьдесят лет». Образумьтесь, образумьтесь – в этом ваше спасение!

Орландо, слушая аббата, понемногу мрачнел, снова погрузившись в тревожные думы. Наконец, устало, печально махнув рукой, он сказал вполголоса:

– Нет, нет! У нас освищут министра, который вздумает сделать такое признание. Это было бы слишком горько, нельзя этого требовать от народа. Все возмутились бы, вскипели бы от негодования. Было бы, пожалуй, еще опаснее одним ударом разрушить все, что мы создали до сих пор. Сколько разбитых надежд, сколько банкротств, сколько средств, затраченных понапрасну! Нет, теперь нас могут спасти только терпение и мужество, итак – вперед, всегда вперед! Мы очень молодой народ, и мы захотели добиться за пятьдесят лет объединения, на которое другие народы затратили два столетия. Ну, что ж! Теперь приходится расплачиваться за эту поспешность, надо ждать, когда посев созреет и наполнит зерном наши житницы.

Он опять взмахнул рукой, уверенно, широко, как бы подчеркивая свою надежду на будущее.

– Вы знаете, я всегда был против союза с Германией. Как я и предсказывал, этот союз нас разорил. Мы еще не доросли до того, чтобы идти в ногу с такой богатой, могущественной страной, к тому же мы все время готовились к войне, считая ее близкой, неизбежной, а потому жестоко страдаем от непосильного бюджета, который под стать лишь великой державе. Ох, уж эта война! Она так и не разразилась, но высосала из нас кровь, соки, золото, и притом без всякой пользы! Теперь нам остается порвать с союзницей, которая, играя на нашей гордыне, не оказала нам ни малейшей помощи, не доверяла нам, постоянно давала дурные советы… Однако все это было неизбежно, а между тем во Франции ничего не хотят понять. Я могу говорить откровенно, ибо я давнишний друг Франции, за что здесь даже негодуют на меня. Объясните же вашим соотечественникам, которые упорно не желают нас понять, что после завоевания Рима мы страстно хотели вновь занять наше прежнее положение, нам необходимо было играть видную роль в Европе, чтобы утвердить себя как могущественную державу, с которой отныне пришлось бы считаться. Колебания были невозможны, все наши интересы с явной, неоспоримой очевидностью толкали нас в объятия Германии. Народы, как и отдельные лица, неизбежно подчиняются жестокому закону борьбы за существование, вот в чем объяснение и оправдание разрыва между нами: родные сестры забыли о семейных узах, об этнической общности, торговых связях, даже, если угодно, об оказанных друг другу взаимных услугах… Да, наши нации – сестры, а теперь они готовы разорвать друг друга, они пылают такой ненавистью, что и та и другая утратили здравый смысл. Мое старое сердце обливается кровью, когда я читаю в ваших и наших газетах статьи, направленные друг против друга, точно ядовитые стрелы. Когда же прекратится эта братоубийственная война? Кто первый поймет, что нам нужен мир, союз романских народов: это необходимо, если наши нации хотят выжить среди все более грозного потока других наций, готового их поглотить. – И старый герой закончил, повеселев, с мечтательным благодушием: – Право, дорогой господин Фроман, вы должны обещать, что, вернувшись в Париж, поможете нам. Даже если у вас будет очень узкое поле деятельности, поклянитесь мне добиваться мира между Францией и Италией, ибо нет на свете более святой задачи. Вы прожили у нас три месяца и можете с полной откровенностью рассказать все, что здесь видели, слышали. Если у нас есть свои недостатки, то, поверьте, и вы не без греха. К тому же, черт побери, семейные ссоры не могут длиться вечно!

Пьер ответил смущенно:

– Конечно, только, к сожалению, именно такие ссоры и бывают наиболее упорными. В семьях, где кровь восстает на кровь, дело доходит до яда и кинжала. Тогда уж никто не знает пощады.

Он не посмел яснее выразить свою мысль. С тех пор как он жил в Риме, прислушивался, размышлял, распря между Италией и Францией представлялась ему в виде старой печальной сказки. Жили-были две принцессы, дочери могущественной королевы, владычицы мира. Старшая, унаследовавшая королевство матери, втайне завидовала младшей, которая, заняв соседнюю страну, понемногу богатела, становилась все сильнее, прекраснее, тогда как старшая чахла, худела, разорялась; и вот пришел день, когда она попыталась напрячь силы, чтобы вновь обрести былое господство над миром, но оказалась такой старой и слабой, что признала себя побежденной. Какую она испытывает горечь, как кровоточит ее незаживающая рана, когда она видит, что меньшая сестра, оправившись от самых тяжелых потрясений, вновь обретает величие и царит на земле, блистая силой, красотой, разумом! Как бы ни поступала эта ненавистная сестра, которой она так завидует, она никогда с нею не примирится. Успехи младшей сестры отравляют жизнь старшей, бередя неизлечимую рану, разжигая старую кровь против молодой, и только смерть угасит эту ненависть. Даже если наступит день, когда, после несомненного торжества младшей сестры, между ними воцарится мир, другая сестра в глубине своей уязвленной души навсегда сохранит острую боль, ибо обидно старшей в роде покоряться младшей.

– И все же рассчитывайте на меня, – добавил Пьер участливо. – Эта неистовая распря между двумя народами поистине прискорбна и опасна… Но я скажу о вашей стране лишь то, что считаю правдой… Я не могу иначе. А между тем боюсь, что вы, римляне, не любите правды, не подготовлены к ней ни по своему характеру, ни по сложившимся у вас обычаям. Поэты, приезжавшие сюда из разных стран и воспитанные в классических традициях, восхваляли Рим и так опьянили вас своими восторгами, что, мне кажется, вы уже не способны выслушать настоящую правду о вашем нынешнем Риме. Сколько бы я ни рассыпался в похвалах, мне все равно придется обрисовать истинное положение вещей, а именно этой истины вы и не хотите признавать; вы упрямо желаете видеть лишь одну красоту, вы так же чувствительны к малейшему порицанию, как стареющая женщина, которую бесит любой намек на ее морщины.

Орландо рассмеялся простодушным детским смехом:

– Конечно, всегда надо слегка приукрашивать! К чему говорить об уродстве? Мы, итальянцы, любим только красивую музыку, красивые танцы, красивые пьесы, которые доставляют удовольствие. А то, на что неприятно смотреть, лучше спрятать подальше!

– Я охотно признаю теперь главную ошибку моей книги, – продолжал священник. – Я пренебрегал итальянским Римом, готов был принести его в жертву Риму папскому, о возрождении которого мечтал; однако этот новый Рим существует, и такой могущественный, такой победоносный, что старому Риму, без сомнения, суждено со временем исчезнуть навсегда. Я убедился, что папа напрасно цепляется за свою непреложную власть, затворившись в Ватикане, который трещит по всем швам и скоро развалится, ибо все меняется вокруг и черный мир уже превратился в серый, смешавшись с белым. Острее всего я почувствовал это на вечере у князя Буонджованни по случаю помолвки его дочери с вашим внучатым племянником. Я ушел с этого праздника восхищенный, поверив в возрождение итальянского Рима.

Глаза старика засверкали.

– А, вы были на празднике! Ведь правда, после этого незабываемого зрелища вы уже не сомневаетесь в нашей жизненной силе, вы верите, что наш народ обновится, когда нынешние препятствия будут преодолены? Что значит четверть века и даже целый век?!

Италия возродится в своей прежней силе и славе, как только великий народ будущего вырастет на ее земле!.. Да, правда, я терпеть не могу этого Сакко, ибо он из тех интриганов и стяжателей, которые в своей алчности задержали наше развитие, набросились на плоды нашей победы, стоившей нам столько крови и слез. Но я вновь оживаю в моем дорогом Аттилио, таком добром и мужественном, он – плоть от плоти моей, и в нем наше будущее, ибо от него родится поколение доблестных патриотов, которые очистят и просветят страну. Да, пусть будущий великий народ родится от него и от Челии, прелестной молоденькой княжны. Моя племянница Стефана, в сущности, женщина неглупая, на днях привела ее ко мне. Если б вы видели, как девочка бросилась мне на шею, она называла меня самыми ласковыми именами и просила быть крестным отцом ее первенца, чтобы он носил мое имя и вторично спас Италию… Да, да! Пусть вокруг этой колыбели восстановится мир, пусть союз наших дорогих детей послужит нерасторжимой связью между Римом и народом, пусть прекратятся распри и все засияет в лучах их любви!

Глаза Орландо наполнились слезами. Пьеру, растроганному неугасимым огнем патриотизма, который по-прежнему горел в сердце поверженного героя, захотелось доставить ему удовольствие.

– Я тоже выразил это пожелание в день их помолвки и сказал вашему сыну примерно то же, что и вы сейчас. Да! Да будет их союз прочным и плодотворным, да положит он начало той великой нации, какой я желаю вам стать, желаю от всей души, особенно теперь, когда я научился вас понимать!

– Да будет так! – вскричал Орландо. – Да будет так! Теперь я прощаю вам вашу книгу, наконец-то вы поняли, что такое новый Рим. Вот он весь перед вами! Наш Рим, который мы хотим воссоздать достойным его славного прошлого и в третий раз сделать владыкой мира!

Широким жестом, в который он как бы вложил всю оставшуюся у него жизненную силу, старик показал на величественную панораму Рима, раскинувшегося до самого горизонта за большим, не затененным занавесками окном. Под нависшим свинцовым небом Рим, одетый в столь редкий здесь печальный зимний наряд, казался еще более величественным, и Пьеру представилось, будто царственная столица, лишившись былого могущества, стоит в сумрачном свете дня и молча, неподвижно ожидает ликующего пробуждения, всеобщего признания и обещанной ей верховной власти. От новых кварталов на Виминальском холме до далеких деревьев Яникула, от рыжих крыш Капитолия до зеленых вершин Пинчо расстилалось целое море кровель, террас, башен, куполов, и казалось, будто это морской прилив катит вдаль свои серые волны.

Но Орландо вдруг повернул голову и в порыве отеческого негодования накинулся на юного Анджоло Маскара:

– А ты, злодей, мечтаешь разрушить наш Рим, стереть его с лица земли, как ненужную, покосившуюся ветхую лачугу!

Анджоло, до сих пор молчавший, слушал их разговор с напряженным вниманием. Его безусое, нежное, как у белокурой девушки, лицо от малейшего волнения вспыхивало румянцем, а большие синие глаза загорались, едва речь заходила о народе, о новом народе, который предстояло создать.

– Да, – ответил он медленно, чистым, мелодичным голосом. – Да, стереть его с лица земли, не оставив камня на камне! Разрушить до основания, чтобы отстроить вновь!

Орландо рассмеялся ласково и насмешливо.

– Ага, ты бы все-таки его отстроил, и на том спасибо!

– Да, я бы его отстроил, – повторил юноша дрожащим, вдохновенным голосом, – я построил бы новый город, великий, прекрасный, благородный! Разве для будущей всемирной демократии, для всего освобожденного человечества не понадобится единая столица, связующее звено, центр мира? И разве не для этого был предназначен Рим, который пророчески называли вечным, бессмертным городом, где будут решаться судьбы народов? Он станет святилищем, столицей новых государств, возникших на месте разрушенных, там будут раз в год собираться мудрецы со всего мира, но сначала его надо очистить огнем, спалить всю старую грязь. Затем, когда солнце выжжет остатки заразы на древней земле, мы создадим новый город во много раз краше, во много раз больше прежнего. И тогда он станет наконец городом правды и справедливости, этот обетованный Рим, которого мы ждали три тысячи лет, город, построенный из золота и мрамора, раскинувшийся по всей Кампанье от моря до Сабинских и Альбанских гор, такой богатый и мудрый, что двадцать миллионов его жителей, установив справедливые законы труда, будут вечно наслаждаться жизнью. Да, да! Рим – всемирная столица, матерь всех народов, полновластная владычица, единая и вечная на земле!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю