Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 47 страниц)
– Это ведь из-за меня Морано так усердно поносил отца моего Аттилио, – прошептала Челия на ухо Бенедетте. – Да-да, по поводу этого министерства… Ему захотелось меня проучить…
Еще в стенах монастыря Сердца Господня девушки поклялись друг другу в вечной дружбе, и Бенедетта, будучи пятью годами старше, держалась по-матерински покровительственно.
– Стало быть, ты все еще не образумилась, все мечтаешь об этом юноше?
– Ах, дорогая! И ты, ты тоже хочешь сделать мне больно!.. Аттилио мне правится, и я хочу принадлежать ему. Слышишь, ему и никому другому! Я так хочу, и так оно будет, потому что он любит меня, а я его… Это очень просто.
Пьер был поражен. Он глядел на девушку, на эту чистую нераспустившуюся лилию, кроткую и непорочную. Лоб и нос нежные, как лепестки цветка, невинный рот, белые зубы, сомкнутые уста, глаза прозрачные и бездонные, как родниковые воды. На свежих атласных щечках – безмятежность, в простодушном взоре – ни тревоги, ни любопытства. О чем она думала? Что знала? Кто мог бы это сказать! То была сама девственность со всем ее опасным неведением.
– Ах, милочка, – возразила Бенедетта, – не вздумай повторять мой печальный опыт. Нелегко сочетать папу и короля.
– Но ты не любила Прада, – хладнокровно возразила Челия, – а я люблю Аттилио. Вся жизнь в том, чтобы любить.
Она сказала это так естественно, с такой детской невинностью, что Пьер умилился и слезы выступили у него на глазах. Любовь – вот что положит конец всем распрям! Вот узы, связующие народы, дарующие мир и радость человечеству. Но тут донна Серафина встала, очевидно, догадываясь, о чем с таким воодушевлением беседуют подруги. Она взглянула на дона Виджилио, тот понял и, подойдя к Пьеру, шепнул ему, что пора уходить. Пробило одиннадцать, Челия уезжала вместе с теткой, адвокат Морано собирался, видимо, ненадолго задержать кардинала Сарно и Нани, чтобы в тесном кругу переговорить о каком-то затруднении в бракоразводном процессе. Проводив гостей до прихожей, Бенедетта расцеловала Челию в обе щеки и весьма любезно распрощалась с Пьером.
– Утром я отвечу виконту и напишу ему, как мы вам рады, вы пробудете здесь, вероятно, дольше, чем предполагаете… Не позабудьте завтра в десять часов представиться моему дяде-кардиналу.
Когда Пьер и дон Виджилио, держа в руках подсвечники, которые вручил им слуга, стояли каждый перед своей дверью на четвертом этаже и уже собирались расстаться, Пьер не удержался и снова задал мучивший его вопрос:
– А что, монсеньер Нани особа очень влиятельная?
Дон Виджилио опять растерялся и только широко развел руками. Но затем в глазах его вспыхнуло любопытство.
– А вы знали его прежде? – спросил он вместо ответа.
– Я? Никогда!
– Да неужели? А он вас знает, и отлично! В прошлый понедельник он говорил так, словно ему все до малейших подробностей известно о вашей жизни, о вашем нраве.
– Я даже имени его никогда не слыхал!
– Стало быть, он наводил о вас справки.
И, откланявшись, дон Виджилио ушел к себе; к удивлению Пьера, дверь в его комнату оказалась открытой, из нее вышла неизменно спокойная и деловитая Викторина.
– А, господин аббат, мне хотелось самой удостовериться, что вы ни в чем не нуждаетесь. Свеча есть, вода, сахар, спички – тоже… Да, что вы пьете по утрам? Кофе? Нет, просто молоко с хлебцем? Хорошо! Значит, в восемь часов? И отдохните, поспите как следует! А мне тут первое время до того было боязно, ого! Я думала, в этом старом доме привидения водятся! Но так ни разу ни одного даже краешком глаза и не увидела. Уж очень покойники довольны, что могут наконец отдохнуть.
Оставшись в одиночестве, Пьер с облегчением вздохнул, радуясь, что избавился от тягостного чувства, какое навевала на него незнакомая обстановка гостиной и эти люди, чьи смутные тени мешались в его мозгу, расплываясь в дремотном свете ламп. Привидения – это, верно, души давно умерших, которые не находят себе покоя и возвращаются, чтобы любить и страдать среди живых, воскреснув в чьей-либо груди. И хотя Пьер отоспался днем, никогда еще он не чувствовал себя таким усталым, никогда так не жаждал уснуть, в голове у него плыл туман, мысли путались, он ничего не понимал. Все было так удивительно; он стал раздеваться, и на миг ему почудилось, будто не он, а кто-то другой очутился в этом доме, ложится спать в этой комнате. Что они все думают о его книге? Зачем пригласили его в свое промозглое жилище, враждебность которого он теперь ощущал? Чтобы ему помочь или чтобы окончательно его уничтожить? И в желтом свете гостиной, словно в унылом отблеске заката, ему виделись донна Серафина и адвокат.
Морано, она по одну, он по другую сторону камина, виделось спокойное, полное страсти лицо Бенедетты, и улыбающаяся физиономия монсеньера Нани, его лукавые глаза, его губы, на которых лежал отпечаток несокрушимой энергии.
Пьер лег, потом снова встал; он задыхался, ему не хватало свежего, вольного воздуха, и, настежь распахнув окно, он облокотился о подоконник. Ночь была черным-черна, все вокруг тонуло во тьме. Небо заволокло тучами, звезды скрылись, мутный свод свинцовой тяжестью навис над землею; а напротив теснились давно уснувшие дома Трастевере, в окнах не сверкало ни единого огонька, лишь вдалеке, словно оброненная кем-то искра, светился газовый рожок фонаря. Пьер тщетно пытался отыскать Яникульский холм. Все тонуло в этом океане небытия: двадцать четыре столетия римской истории, древний Палатин и современный Квиринал, гигантский купол собора св. Петра, смытый с небес потоками мрака. А внизу уже не было видно, даже не было слышно Тибра – мертвой реки мертвого города.
III
Наутро, без четверти десять, Пьер спустился вниз, на второй этаж, чтобы представиться кардиналу Бокканера. Он проснулся с ощущением бодрости, с новым приливом наивной, восторженной веры; от вчерашней подавленности, от сомнений и подозрений, охвативших его при первом знакомстве с Римом и навеянных усталостью, не осталось и следа. Погода стояла такая прекрасная, небо было такое чистое, что сердце Пьера вновь забилось надеждой.
Двери прихожей, выходившей на просторную лестничную площадку, были распахнуты настежь. Кардинал, один из последних кардиналов, принадлежавших к римской знати, запер глядевшие на улицу парадные залы, где от ветхости все отдавало тленом, но сохранил покои, которые в конце восемнадцатого века служили для приемов одному из его двоюродных дедов, тоже кардиналу. То была анфилада из четырех огромных комнат шести метров в высоту, выходивших окнами в переулок, спускавшийся к Тибру; солнце никогда не проникало сюда, его загораживали мрачные дома на противоположной стороне улицы. Покои сохранили пышность и великолепие времен прежних князей, высших сановников церкви. Но их никто не ремонтировал, никто о них не заботился: обои висели клочьями, в мебель въедалась пыль, а хозяева, как бы одержимые надменным желанием остановить время, ничуть об этом не тревожились.
Войдя в первое помещение, прихожую, где в былые дни располагалась прислуга, Пьер был несколько обескуражен. Некогда здесь, одетые в парадную форму и окруженные толпою слуг, неотлучно находились два папских жандарма, а ныне единственный лакей, пребывавший тут, казался призраком и лишь усиливал уныние, которое навевала эта огромная полутемная зала. Напротив окон бросался в глаза алтарь, задрапированный красным, с красным балдахином над ним и вышитым гербом Бокканера внизу: крылатый дракон, извергающий пламя, и девиз: «Bocca nera, Alma rossa». Здесь же лежала и красная кардинальская шапка двоюродного деда, в старину служившая для торжественного облачения, и две красные шелковые подушки; на стене висели два старинных зонтика, – их при выезде брали с собою в карету. Среди полной тишины, казалось, слышался шорох моли, которая уже целое столетие точила эти мертвенные останки прошлого, готовые рассыпаться прахом при одном лишь прикосновении метелки.
Вторая зала, где некогда помещался секретарь, не менее просторная, чем первая, была теперь пуста; и, только пройдя через нее, Пьер обнаружил наконец в третьей зале дона Виджилио. Количество прислуги в доме Бокканера было с некоторых пор строго ограничено, и кардинал предпочитал иметь своего секретаря под рукой, у самого входа в бывшую тронную залу, где он принимал. Дон Виджилио, тощий, желтый, как всегда в лихорадочном ознобе, словно затерялся здесь за крохотным и убогим черным столиком, заваленным бумагами. Он поднял голову, оторвался от какой-то папки с делами, которые внимательно изучал, и, узнав посетителя, тихо, едва слышно прошептал:
– Его высокопреосвященство заняты… Потрудитесь обождать.
И снова погрузился в чтение бумаг, несомненно, желая уклониться от всяких попыток аббата завязать беседу.
Не решаясь присесть, Пьер стал разглядывать комнату. Она казалась еще более запущенной, чем две первые; стены в ней были обтянуты зеленым узорчатым шелком, обветшалым и похожим на выцветший мох, которым обрастает старое дерево. Но потолок здесь был все еще великолепен и поражал нарядной пышностью высокого фриза, который живописным раззолоченным орнаментом обрамлял «Торжество Амфитриты» кисти одного из учеников Рафаэля. В этой комнате под большим распятием из черного дерева и слоновой кости на аналое, по старинному обычаю, покоилась кардинальская шапка.
Освоившись с полумраком, Пьер стал приглядываться к портрету кардинала, видимо, написанному недавно; тот был изображен во весь рост в торжественном облачении: в красной муаровой сутане, кружевном стихаре и величественно наброшенной на плечи мантии. И в этих церковных одеждах высокий семидесятилетний старец, бритый, со все еще густыми волосами, которые ниспадали ему на плечи белоснежными локонами, сохранял горделивую княжескую осанку. У него был властный вид, как и у всех Бокканера: крупный нос, большой рот, тонкие губы, продолговатое лицо, изборожденное глубокими морщинами; и это бледное лицо освещали глаза Бокканера – очень темные, живые и жгучие, под густыми, все еще черными бровями. Если бы чело кардинала венчали лавры, его прекрасная и надменная голова походила бы на головы римских императоров, словно в жилах его текла кровь Августа.
Портрет напомнил Пьеру уже известную ему историю кардинала. Воспитанник Дворянской коллегии, Пио Бокканера лишь однажды, еще в юности, едва став диаконом, покинул Рим и в качестве вице-легата направился в Париж, чтобы вручить кардинальскую шапку какому-то прелату. Далее его духовная карьера складывалась великолепно, почести выпадали на его долю, как нечто вполне естественное, по праву рождения: сам Пий IX собственноручно посвятил его в сан, позднее он стал каноником ватиканской церкви и тайным камерарием, после итальянской оккупации был произведен в мажордомы и, наконец, в 1874 году сделался кардиналом. Четыре года назад Бокканера стал камерлингом, и шептались, будто Лев XIII назначил кардинала на эту должность, как некогда Пий IX назначил его самого, дабы тот не смог занять впоследствии папский престол, ибо, если конклав, надев тиару на Льва XIII, презрел обычай, запрещающий избирать камерлинга папой, то он, несомненно, отступит перед новым нарушением традиции. Поговаривали, что, как и при Пие IX, скрытая борьба между папой и камерлингом не прекращалась, и Бокканера, оставаясь в тени, осуждал политику святейшего престола и придерживался по всем вопросам особого мнения; памятуя о ничтожестве предоставленных ему ныне полномочий, он молча дожидался смерти святого отца, ибо до выборов нового папы традиция облекала камерлинга временной властью, именно ему предоставляя право созвать конклав и проследить за нерушимой правильностью передачи церковных дел. Не таилась ли за этим высоким суровым челом, в пламенном взоре этих черных глаз честолюбивая мечта о папском сане, о том, чтобы последовать соблазнительному примеру кардинала Печчи, камерлинга, севшего на папский престол? Римский князь Пио Бокканера не признавал в своей гордыне ничего, кроме Рима, он почти кичился полным незнанием современности, но зато проявлял суровое благочестие, беззаветную, несокрушимую веру, не ведающую и тени сомнений.
Чей-то шепот прервал размышления Пьера. Дон Виджилио, как всегда осмотрительный, предлагал ему присесть:
– Вы бы взяли табурет, вас, может быть, примут нескоро.
И он стал писать мелким почерком, заполняя большой лист желтоватой бумаги, а Пьер, машинально повинуясь, уселся на одном из дубовых табуретов, которые выстроились у стены напротив портрета. Аббат снова погрузился в задумчивость, ему чудилось, будто вокруг во всем своем блеске воскресает княжеская пышность, в былые времена окружавшая кардиналов. В день своего посвящения в сан кардинал устраивал празднества, публичные увеселения, великолепие которых молва превозносит и поныне. Три дня подряд двери парадных комнат бывали настежь распахнуты для посетителей. Слуги в ливреях громко выкликали, из залы в залу, имена гостей: то была римская знать, буржуазия, простонародье, весь Рим, и всех новый кардинал принимал с царственной благосклонностью, словно король своих подданных. Кардиналы окружали себя королевской пышностью; иные возили с собой свиту в пятьсот с лишним человек; в доме, где, окруженный сонмом приближенных, жил кардинал, бывало до шестнадцати парадных покоев. Да и позднее, когда жизнь упростилась, кардинал, если он носил княжеский титул, пользовался правом держать торжественный выезд из четырех карет, запряженных вороными. Впереди, неся шапку, подушку и зонтик, шествовали четверо слуг, одетых в ливреи с княжеским гербом. Кардинала сопровождали: секретарь в лиловом шелковом плаще, шлейфоносец в лиловой шерстяной безрукавке с шелковыми отворотами, напоминавшей камзол, и дворянин в одежде времен Генриха II с кардинальской шапкой в руках, затянутых в перчатки. И когда число приближенных и слуг уже сократилось, в обиходе кардиналов все еще сохранялся аудитор, ведавший делами конгрегации, секретарь, ведавший исключительно корреспонденцией, распорядитель, в обязанности которого входило пропускать к кардиналу посетителей, дворянин, носивший кардинальскую шапку, и шлейфоносец, и капеллан, и дворецкий, и камердинер, но считая сонма лакеев, поваров, кучеров, конюхов – полчища слуг, наполнявших огромные палаццо жужжаньем пчелиного улья. В трех просторных залах, которые вели в тронную, Пьер мысленно рисовал себе толпу лакеев в голубых ливреях, украшенных галунами и гербами, множество аббатов и прелатов в шелковых сутанах, – все они оживали и наполняли великолепием кипучей жизни полумрак пустынных зал с высокими потолками, где блистала роскошь, воскрешенная воображением молодого аббата.
Однако ныне, в особенности с тех пор, как Рим был занят итальянцами, огромные состояния римских князей пошли прахом, а с ними исчезла и пышность, окружавшая некогда высших сановников церкви. Разорившаяся знать стала уклоняться от плохо оплачиваемых и приносящих мало славы церковных должностей, предоставляя небогатым буржуа тешить ими свое тщеславие. Кардинал Бокканера, последний из представителей старинной аристократии, облеченных в пурпур, располагал для поддержания престижа всего какими-нибудь тридцатью тысячами франков, добавляя к двадцати двум тысячам своего оклада то, что давало ему отправление других должностей; и он никогда не сумел бы свести концы с концами, если бы донна Серафина не пришла к нему на помощь, пожертвовав крохами фамильного состояния, от которого сам он когда-то отказался в пользу двух сестер и брата. Донна Серафина и Бенедетта жили на своей половине, хозяйство вели обособленно, держали свой стол, своих собственных слуг. При кардинале, который не давал никаких обедов и никогда не устраивал приемов, оставался лишь его племянник Дарио. Больше всего денег поглощал единственный выезд, громоздкая карета, запряженная парой лошадей; содержать этот выезд обязывал церемониал, ибо не положено кардиналу разгуливать по Риму пешком. Впрочем, старый кучер избавлял его высокопреосвященство от необходимости держать еще и конюха, он упорно желал самолично заботиться и о карете, и о паре вороных, подобно ему состарившихся на службе у Бокканера. У кардинала были два лакея – отец и сын, родившийся здесь же, в доме. Жена повара помогала на кухне. Но расходы сократились, главным образом, за счет приемной и прихожей: толпу блистательной и многочисленной челяди заменили два скромных священника, дон Виджилио – секретарь, одновременно исполнявший должность аудитора и дворецкого, и аббат Папарелли – шлейфоносец, он же капеллан и распорядитель приемной. В залах, где некогда шумной толпою сновали слуги всех рангов, теперь неслышно скользили всего лишь два неприметных человека в черных сутанах, две неуловимые тени, затерявшиеся в сумрачной тени мертвенных покоев.
И как стало понятно сейчас Пьеру надменное безразличие, с каким кардинал позволил времени беспрепятственно разрушать жилище своих предков, которому он не в силах был вернуть его прежнее великолепие! Созданный для великолепия, для царственной роскоши одного из князей шестнадцатого века, ныне пустынный и мрачный дворец грозил рухнуть на голову своего последнего владельца, не имевшего ни достаточно слуг, чтобы заполнить его пустоту, ни достаточно денег, чтобы, подновив штукатурку, устранить повреждения. Если настоящее враждебно прошлому, если религия утратила свое господство, если общество переменилось и будущее покрыто мраком неизвестности, а новые поколения испытывают равнодушие и ненависть к былому, почему в таком случае, высокомерно и упрямо кичась вековою славой, не предоставить старому миру рассыпаться прахом? Герои всегда умирали стоя, ничуть не поступаясь прошлым, до последнего вздоха преданные неколебимой вере, с горестным мужеством, с беспредельной скорбью созерцая медленную агонию своего божества. И в портрете кардинала, написанного во весь рост, в бледном горделивом лице, исполненном отчаяния и непреклонности, сквозила упрямая воля человека, готового скорее погибнуть под обломками старого общественного здания, нежели заменить в нем хотя бы единый камень.
Какой-то неясный шорох, точно пробежала мышь, прервал размышления Пьера и заставил его обернуться. Дверь, скрытая за стенной обивкой, отворилась, и он с изумлением увидел перед собой коротенького, толстого аббата лет сорока с морщинистой и дряблой физиономией, который походил на весьма почтенного возраста старую деву в черной юбке. Это был аббат Папарелли, шлейфоносец и распорядитель приемной, в чьи обязанности входило пропускать посетителей; заметив Пьера, аббат собрался было спросить у него, кто он такой, но тут вмешался дон Виджилио и объяснил суть дела.
– А, так-так!.. Аббат Фроман… Его высокопреосвященство скоро соблаговолит вас принять… Ждите, ждите.
И он неслышно проскользнул на свое обычное место, во вторую залу.
Пьеру очень не понравилось это лицо старой ханжи, поблекшее от монашеского воздержания, изможденное слишком суровыми бдениями; и так как дон Виджилио, усталый, с тяжелой головой и горячечными ладонями, все еще не принимался за работу, Пьер отважился задать ему несколько вопросов. О, аббат Папарелли человек твердой веры, он только самоуничижения ради удовлетворяется скромной должностью капеллана его высокопреосвященства! Впрочем, кардинал, не желая оставаться в долгу, не пренебрегает иной раз советами своего капеллана. В пылающем взоре дона Виджилио светилась затаенная насмешка и полускрытое возмущение; он продолжал изучать молодого священника, несколько успокоенный откровенной прямотой этого чужестранца, видимо, не принадлежащего ни к какому лагерю. Дон Виджилио отбросил наконец свою постоянную болезненную недоверчивость. Он даже до того забылся, что сам заговорил с Пьером.
– Конечно, конечно, работы бывает много, порою трудновато приходится… Его высокопреосвященство состоит в нескольких конгрегациях – Священной канцелярии, Индекса, Священных обрядов, Консистории. И папки со всеми делами, поступающими к нему, проходят через мои руки. С каждым делом я должен ознакомиться, разобраться, дать заключение… Не говоря уже о том, что вся корреспонденция тоже проходит через меня. По счастью, его высокопреосвященство – святой человек, он не способен ни на какие происки, ни к своей, ни к чьей бы то ни было выгоде. Только поэтому мы и можем держаться несколько в стороне.
Пьера живо заинтересовали эти подробности: ведь они касались частной жизни одного из князей церкви, жизни, которая обычно бывает скрыта от посторонних глаз и нередко искажается в угоду вымыслу. Пьер узнал, что зимой и летом кардинал поднимался в шесть утра. Он молился у себя в капелле, небольшой комнате, куда никто никогда не входил; всю ее обстановку составлял деревянный раскрашенный алтарь. Его личные покои – спальня, столовая и рабочий кабинет, простенькие узкие комнаты, выкроены были с помощью перегородок из обширной залы. Кардинал жил очень замкнуто, избегая малейшей роскоши, как человек умеренный и небогатый. В восемь часов он завтракал, выпивал чашку холодного молока. Потом, в дни заседаний, отправлялся в одну из конгрегаций, членом которых состоял, либо оставался дома и принимал у себя. В час был обед, после чего до четырех, а летом даже до пяти, продолжался отдых, священные часы римской сиесты, во время которой ни один слуга не решился бы постучаться к нему в дверь. В хорошую погоду кардинал, проснувшись, совершал в карете прогулку по древней Аппиевой дороге и возвращался с заходом солнца, когда звонили к вечерне. Затем с семи до девяти он принимал, потом ужинал, уходил к себе и больше не показывался – работал в одиночестве либо спал. Кардиналы обычно навещают папу по делам службы два или три раза в месяц, по определенным дням. Но камерлинг вот уже почти год не был удостоен личной аудиенции, что служило признаком немилости, доказательством вражды, и об этом осторожно перешептывались в среде церковников.
– Его высокопреосвященство крутоват, – негромко продолжал дон Виджилио, довольный тем, что может отвести душу. – Но вы бы поглядели, с какой улыбкой кардинал встречает свою обожаемую племянницу, контессину, когда та заходит его поцеловать… Если он примет вас радушно, этим вы будете обязаны ей…
Но тут дон Виджилио осекся. Из соседней залы донеслись голоса; увидев, что в комнату вошел толстяк в черной сутане, подпоясанной красным кушаком, и в черной шляпе с витым красно-золотым шнуром, секретарь вскочил и низко поклонился; толстяка, беспрестанно отвешивая подобострастные поклоны, сопровождал аббат Папарелли. Дон Виджилио подал знак Пьеру, чтобы тот встал, и успел шепнуть ему:
– Кардинал Сангвинетти, префект конгрегации Индекса.
Между тем аббат Папарелли усердствовал, лебезил, твердил с видом величайшего блаженства:
– Ваше высокопреосвященство ждут. Мне велено вас провести незамедлительно… Их высокопреосвященство, главный пенитенциарий, уже тут.
Гулко шагая через залу, громогласный Сангвинетти внезапно с откровенностью брякнул:
– Да-да, уйма народу докучает, это-то меня и задержало! Вечно делаешь не то, что хочешь. Ну, вот я наконец и прибыл!
Сангвинетти стукнуло шестьдесят, это был коренастый, тучный человек с круглым румяным лицом, огромным носом, толстыми губами и живыми, рыскающими глазами. Особенно поражала в нем какая-то юношеская подвижность, почти кипучесть; в темных, тщательно приглаженных волосах, завитками начесанных на виски, поблескивали редкие серебряные нити. Родился он в Витербо, где обучался в семинарии, потом завершил образование в Римском григорианском университете. Его послужной список свидетельствовал о быстрой карьере, которою он был обязан гибкости своего ума: сперва он был секретарем нунция в Лиссабоне, затем – титулярным епископом в Фивах и выполнял щекотливую миссию в Бразилии; по возвращении его посылают нунцием в Брюссель, затем в Вену; и, наконец, Сангвинетти становится кардиналом, не говоря уже о том, что недавно он получил место епископа во Фраскати, в римской епархии. Ловкий делец, он сумел наладить связи со всей Европой, и против него говорило лишь чересчур откровенное честолюбие да постоянная склонность к интригам. И хотя когда-то Сангвинетти заигрывал с Квириналом, сейчас он слыл непримиримым и требовал, чтобы Италия вернула Рим папе. Им владело неистовое желание стать папой, и ради этого он то и дело менял убеждения, лез из кожи вон, вербовал себе сторонников, а затем отступался от них. Он уже дважды ссорился со Львом XIII, но позднее счел за благо ему подчиниться. Почти признанный кандидат на папский престол, кардинал Сангвинетти выбивался из сил, домогаясь тиары, не брезгал ничем, пускал в ход любые связи.
Но Пьер видел в нем только префекта конгрегации Индекса, и его волновала одна лишь мысль, – что от этого человека будет зависеть судьба его книги. Поэтому, как только кардинал скрылся за дверью, а аббат Папарелли опять возвратился в соседнюю залу, Пьер не выдержал и спросил у дона Виджилио:
– Стало быть, их высокопреосвященства, кардинала Сангвинетти и кардинала Бокканера, связывает дружба?
Губы секретаря дрогнули в улыбке, и в глазах вспыхнула насмешка, утаить которую он был не в силах.
– Дружба? Ну, нет, нет!.. Они видятся, когда без этого нельзя обойтись.
И дон Виджилио пояснил, что из уважения к знатности кардинала Бокканера члены конгрегации охотно собираются у него, если какое-либо важное дело, как, например, сегодня, вынуждает их встретиться вне урочных заседаний. Сам кардинал Сангвинетти был сыном какого-то захудалого лекаря из Витербо.
– Да нет, они вовсе не дружат… Трудно поладить, когда у людей разные взгляды, разные характеры. А главное, когда люди друг другу мешают!
Последние слова дон Виджилио произнес совсем тихо, как бы про себя, с характерной для него тонкой усмешкой. Впрочем, Пьер, озабоченный собственными мыслями, его почти не слушал.
– Не по делам ли Индекса у них совещание? – спросил он.
Дон Виджилио, должно быть, знал, о чем совещались кардиналы. Но он ответил лишь, что совещание по делам Индекса происходило бы у префекта этой конгрегации. И Пьер, поддавшись нетерпению, спросил наконец напрямик:
– Вы ведь знакомы с моим делом? Я имею в виду книгу. Поскольку его высокопреосвященство состоит членом конгрегации и все бумаги проходят через ваши руки, не могли бы вы мне что-либо сообщить? Я ведь ровно ничего не знаю, а так не терпится узнать поскорее!
Дон Виджилио сразу же растерянно заметался. Он пролепетал, что никаких бумаг не видел, и это соответствовало действительности.
– К нам еще ничего не поступало, уверяю вас, я и понятия об этом не имею.
Так как священник продолжал настаивать, тот знаком попросил его замолчать и снова принялся за свои бумаги, украдкой поглядывая на соседнюю залу, очевидно, из опасения, не подслушивает ли их аббат Папарелли. По правде говоря, он и так наболтал лишнего. И дон Виджилио съежился за столом, у себя в углу, стал еще незаметнее, потонул в полумраке.
А Пьер снова погрузился в задумчивость, его охватило чувство неизвестности, застарелая, дремотная печаль, которой пронизано было все вокруг. Минуты тянулись нескончаемо долго, было уже около одиннадцати. Наконец послышался скрип двери, чьи-то голоса, и аббат очнулся. Он почтительно склонился перед кардиналом Сангвинетти, который вышел в сопровождении другого кардинала, очень тощего, очень высокого, с вытянутым серым лицом аскета. Ни тот, ни другой, видимо, даже внимания не обратили на какого-то невзрачного священника-иностранца, так подобострастно склонившегося перед ними. Кардиналы громко, непринужденно разговаривали:
– Да, вы правы, ветер стихает, сегодня жарче вчерашнего.
– Завтра наверняка задует сирокко.
В полумраке большой комнаты снова наступила торжественная тишина. Дон Виджилио продолжал писать, беззвучно водя пером по жесткой желтоватой бумаге. Раздалось слабое надтреснутое треньканье колокольчика. Из соседней комнаты поспешно вошел аббат Папарелли, на мгновение исчез в тронной зале, потом возвратился, знаком пригласив Пьера, и негромко доложил:
– Аббат Пьер Фроман.
Огромная зала также носила печать разрушения. Красная полупарчовая обивка на стенах, затканная крупными пальмовыми листьями, висела клочьями под великолепным потолком, украшенным раззолоченной деревянной резьбой. В нескольких местах ее починили, но линялые полосы бледными разводами пятнали некогда роскошный темно-пурпуровый шелк. Достопримечательностью комнаты был старинный трон – красное бархатное кресло, на котором некогда восседал святейший папа, посещая кардинала. Под красным бархатным балдахином, осенявшим трон, висел портрет папы Льва XIII. Кресло, по обычаю, было повернуто к стене, в знак того, что никому не положено на него садиться. Всю обстановку просторной залы составляли несколько кушеток, кресел, стульев и чудесный столик из золоченого дерева в стиле Людовика XIV с мозаичной доской, изображающей похищение Европы.
Но Пьер увидел сначала только кардинала Бокканера, тот стоял у другого стола, который служил ему в качестве письменного. В простой черной сутане с красной каймой и красными пуговицами, он показался Пьеру еще величавее и горделивее, нежели в торжественном облачении на портрете. Те же белоснежные локоны, продолговатое лицо, изрезанное глубокими морщинами, крупный нос и тонкие губы; те же горящие глаза освещали бледное лицо из-под густых, все еще черных бровей. И все же портрет не передавал того безграничного спокойствия, внушенного верой, какое исходило от этого высокого человека, непоколебимо убежденного, что лишь ему одному ведомо, «что есть истина», человека, которого непреклонная воля заставляла неизменно придерживаться этой истины.
Бокканера не шелохнулся, его черные глаза пристально разглядывали приближающегося гостя; священник, знакомый с церемониалом, преклонил колена и облобызал крупный изумруд, который кардинал носил на пальце. Но тот сразу же заставил его подняться.
– Добро пожаловать, любезный сын мой… Племянница так тепло о вас отзывалась, я весьма рад видеть вас у себя.
Он уселся за стол, все еще не приглашая Пьера сесть, и, продолжая изучать его, неторопливо, очень вежливо осведомился:
– Вы прибыли вчера утром и, верно, очень устали?
– Ваше высокопреосвященство очень добры… Да, я совершенно разбит, столько же от волнения, сколько от усталости. Эта поездка так много для меня значит!
Кардиналу, видимо, не хотелось с первых же слов заводить серьезный разговор.
– Понятно, ведь от Парижа до Рима все же далеко. Нынче можно доехать довольно быстро. А прежде – какое нескончаемое путешествие!
Он помедлил.