Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц)
– Я только раз побывал в Париже, давненько это было, лет пятьдесят назад, да и провел там всего неделю… Большой, прекрасный город, что и говорить! На улицах полно людей, и все необыкновенно учтивы, этот народ создал столько чудесного. Даже в наше печальное время не следует забывать, что Франция – старшая дщерь нашей церкви… То было единственное мое путешествие, больше я ни разу не покидал Рима.
И он заключил свои слова жестом спокойного презрения. Стоит ли путешествовать в страну неверия и мятежа? Разве мало ему Рима, этого вечного города, которому суждено царить над вселенной и в предуказанный час сызнова стать столицей мира!
Пьер слушал молча, и в его воображении вставал образ князя – неукротимого воителя, облаченного ныне в простую сутану; кардинал был прекрасен в своей горделивой уверенности, что Рим так и будет вовеки веков довлеть самому себе. Но эта упрямая косность, это стремление рассматривать все прочие народы лишь как вассалов Рима встревожили Пьера, когда он вспомнил о цели, которая его сюда привела. Наступило молчание, и аббат решил приступить к делу, начав с лестных заверений.
– Прежде чем предпринять какие бы то ни было хлопоты, мне хотелось принести вашему высокопреосвященству дань своего глубокого уважения, ибо только на вас я уповаю и молю не лишать меня ваших советов и наставлений.
Тут Бокканера указал рукою на стул, приглашая аббата сесть.
– Разумеется, любезный сын мой, я не отказываю вам в советах. Мой долг давать их любому христианину, который пожелает употребить их во благо. Но только вы ошибаетесь, если рассчитываете на мое влияние, оно ничтожно. Я совершенно не у дел, я не могу и не хочу ни о чем просить… Впрочем, это не мешает нам побеседовать.
Кардинал весьма откровенно коснулся интересующего Пьера вопроса и продолжал без малейшего лукавства, как человек прямодушный и смелый, не пугающийся ответственности.
– Вы ведь написали книгу, кажется, «Новый Рим»? Книга эта передана конгрегации Индекса, и вы приехали ее защищать… Я пока еще не читал ее. Не могу же я все читать, сами понимаете. Читаю лишь то, что мне присылает конгрегация, – я состою ее членом с этого года, – да и то я зачастую довольствуюсь докладом, который составляет для меня мой секретарь… Но Бенедетта, моя племянница, прочла вашу книгу и говорит, что в ней немало интересного, правда, вначале она была несколько удивлена, зато потом весьма растрогана… А посему я обещаю просмотреть ваш труд и особо тщательно ознакомиться с теми местами, которые вменяют вам в вину.
Пьер воспользовался случаем, чтобы выступить в защиту своего детища. Ему пришло в голову, что лучше всего сразу же сослаться на лиц, которые в Париже одобрительно отозвались о его книге.
– Ваше высокопреосвященство поймет, каково было мое изумление, когда я узнал, что книгу хотят запретить… Господин виконт Филибер де Лашу, который принимает во мне дружеское участие, неустанно твердит, что для святейшего престола подобная книга ценнее самой надежной армии.
– О, де Лашу, де Лашу, – повторил кардинал с пренебрежительно-благосклонной гримасой. – Знаю, что де Лашу воображает себя добрым католиком… Он ведь, как вам известно, в некотором роде наш родственник и, случается, к нам заезжает. Я всегда ему рад, мы только не касаемся некоторых вопросов, по которым никогда не сможем договориться… И, конечно же, католицизм нашего милого и благовоспитанного де Лашу, с его корпорациями и рабочими кружками, с его чистенькой демократией и туманным социализмом – это не что иное, как сплошное сочинительство.
Слова кардинала поразили Пьера, ему послышалась в них язвительная насмешка, задевавшая и его самого. Поэтому он поспешил назвать другого своего покровителя, чей авторитет казался ему неоспоримым.
– Его высокопреосвященство кардинал Бержеро соблаговолил удостоить мой труд своего полного одобрения.
Лицо Бокканера резко передернулось. В нем была уже не просто насмешливая укоризна, жалость к человеку, допустившему ребяческую неосмотрительность и обреченному на провал. Пламя гнева вспыхнуло в темных глазах, лицо стало суровым и воинственным.
– Кардинал Бержеро, видимо, пользуется во Франции репутацией весьма благочестивого христианина, – медленно возразил он. – Мы, в Риме, мало его знаем. Я видел его лишь раз, когда он приезжал по поводу возведения его в сан. И я не позволил бы себе его судить, ежели бы его недавние писания и поступки не опечалили меня, как верующего. К сожалению, я не одинок, у нас, в Священной коллегии, вы не найдете единомышленников кардинала.
Бокканера умолк, затем отчеканил:
– Кардинал Бержеро – мятежник.
На этот раз Пьер онемел от изумления. Мятежник? Великий боже! Этот кроткий пастырь душ человеческих, чье милосердие неистощимо, мечтающий о втором пришествии Христа, дабы на земле водворились наконец справедливость и мир! Значит, слова не всюду означают одно и то же; какую же веру исповедовал этот человек, если религия сирых и страждущих была в его представлении греховной, бунтовщической?
Все еще ничего не понимая, Пьер, однако, почувствовал неуместность и бесполезность спора, ему захотелось только изложить, объяснить суть своей книги, обелить ее. Но с первых же слов Бокканера прервал его.
– Нет, нет, любезный сын мой. Это отнимет у нас слишком много времени, а я хочу сам прочитать некоторые отрывки… Бесспорно, впрочем, одно: любая книга, затрагивающая религию, гибельна и достойна осуждения. Уверены ли вы, что ваша проникнута глубоким почитанием догматов?
– Я полагаю, что да, и смею заверить ваше высокопреосвященство – отрицание догматов не входило в мои намерения.
– Хорошо. Если так, это позволит мне стать на вашу сторону… Но в противном случае могу посоветовать вам лишь одно: самому изъять книгу, осудить ее и уничтожить, не дожидаясь, когда вас обяжет к этому решение конгрегации Индекса. Тот, кто подает пример соблазна, должен сам же искоренить источник соблазна, искупить свой грех, даже если ему придется пожертвовать собственной плотью. Долг священника един: смирение и послушание, полнейшее самоуничижение пред державною волей церкви. Да и к чему, собственно, писать? Ведь уже самое желание выразить собственную мысль есть не что иное, как бунт, как диавольское искушение, ибо это он, сатана, влагает перо в ваши персты. К чему подвергать себя угрозе вечного проклятия, поддаваясь гордыне умствования и верховенства?.. Ваша книга, любезный сын мой, всего только сочинительство, только сочинительство!
В этом слове прозвучало такое презрение, что Пьер ощутил всю безнадежность жалкой апостольской проповеди, заключенной в его книге и прочитанной глазами этого князя в сутане священнослужителя. Аббат со страхом и возрастающим изумлением слушал кардинала, и тот все больше вырастал в его глазах.
– Да, вера, любезный сын мой, безраздельная, беззаветная вера, единственная отрада которой в том, чтобы верить! Какое отдохновение – склоняться перед таинствами, не пытаясь их постигнуть, с безмятежной уверенностью в том, что, принимая их, обретаешь конечную и непреложную истину! Разве божественное наитие, побеждая разум, подчиняя его, проникая в него так, что преисполненный божественным откровением, он утрачивает способность желать, не дарует нам самое полное чувство удовлетворения? Только божественным началом можно объяснить неведомое, и лишь в таком объяснении – успокоение и мир. В боге должны мы полагать истину и справедливость, если хотим, чтобы они воцарились на земле. Душа неверующего – это поле битвы, уготованное для погибели. Одна лишь вера освобождает душу и ниспосылает покой!
Кардинал поднялся, и Пьер на мгновение безмолвно замер перед этой величавой фигурой. В Лурде он видел лишь страждущее человечество, устремившееся к святыне ради исцеления тела и утешения души. Здесь же перед ним был верующий, но мыслящий человек, разум, нуждавшийся в прочной опоре, испытывавший наивысшее блаженство, преодолев сомнения. Никогда еще Пьер не слышал, чтобы с таким восторгом прославляли покорность провидению и неколебимую веру в загробную жизнь. Он знал, что Бокканера довольно бурно провел молодость, что у него бывали приступы чувственности, когда горячая кровь предков кипела в его жилах; и аббата восхищала безмятежная величавость, какою вера наделила в итоге этого человека, неистового по натуре, чьей единственной страстью оставалась гордыня.
– Однако, – отважился наконец кротко возразить Пьер, – если вера остается в существе своем незыблемой, характер ее меняется… Происходит непрерывная эволюция, мир изменяется…
– Но это не так! – воскликнул кардинал. – Мир недвижим от века и до века!.. Человечество блуждает, спотыкается, следует иной раз по самой дурной стезе, приходится то и дело возвращать его на путь истинный. Такова действительность… И, во исполнение того, что сулил Христос, разве не должно человечество возвратиться к отправной точке, ко дням первозданной невинности? И разве в торжественный день, когда люди окажутся обладателями всей той истины, что несет им Евангелие, не исполнятся сроки?.. Нет, нет! Истина в прошлом, и ежели не желаешь сбиться с пути, надо всегда держаться прошлого. Все эти прекрасные новшества – мираж пресловутого прогресса, западня, грозящая вечной погибелью. К чему лишние поиски, способные ввергнуть нас в заблуждение, когда вот уже восемнадцать столетий, как нам открылась истина?.. Да, истина в учении католической римской и апостольской церкви, которое сложилось на протяжении ряда поколений! Что за безумие желать, чтобы католичество претерпело изменения, когда столько великих умов, столько благочестивых душ воздвигли его чудеснейшее здание, единственно способное служить залогом порядка в этом мире и залогом спасения в мире загробном!
Пьер не стал возражать, сердце у него сжалось, ибо не приходилось более сомневаться, что перед ним неумолимый противник его самых заветных идеалов. Похолодев, аббат почтительно склонился; он ощутил на своем лице мертвящее дуновение могильного холода; а кардинал выпрямился во весь рост и упрямо продолжал звучным, полным пламенной отваги голосом:
– Если же, как утверждают наши враги, католичество поразил смертельный недуг, то да встретит оно свой смертный час, не склоняясь долу, не утратив прославленной целостности… Никаких уступок, никакой растерянности, никакого малодушия, господин аббат! Католичество есть то, что оно есть, и иным оно быть не может. Божественное откровение, абсолютная истина неизменны, и если из фундамента здания вынуть хотя бы единый камень, оно пошатнется… Впрочем, это очевидно, не правда ли? Старый дом не спасешь, если, желая его поправить, начнешь действовать киркою. Только увеличишь число трещин. Ежели верно, что Риму грозит опасность рассыпаться прахом, то, сколько ни клади заплат, сколько ни добавляй штукатурки, это лишь приблизит неизбежную катастрофу. И вместо величавой, мужественной кончины наступит самая жалкая агония, смерть труса, который жадно цепляется за жизнь, моля о пощаде… Я жду. Я убежден, что все это чудовищная ложь и что католичество никогда еще не стояло так твердо на ногах, ибо оно черпает свою извечную силу из единственного и животворного источника жизни. Но если даже разверзнутся небеса, я буду здесь, в этих дряхлых, готовых рухнуть стенах, под этой ветхою кровлей, балки которой источены червями. И, стоя во весь рост среди развалин, я встречу свой конец в последний раз повторяя «Верую».
Он помедлил, охваченный высокомерной скорбью, и широким жестом руки обвел старинный дворец, пустынный и немой, откуда день за днем понемногу уходила жизнь. Было ли то неосознанное предчувствие? Коснулось ли и кардинала мертвящее дыхание развалин? Не в этом ли таилась причина запустения, охватившего просторные залы? Вот почему шелковые обои на стенах повисли клочьями, поблекшие гербы покрылись пылью, а красная кардинальская шапка была изъедена молью. В этом князе, облаченном в кардинальскую мантию, в этом непримиримом католике, укрывшемся под сень прошлого, нависшего над ним, в этом человеке, который сердцем воина презирал опасность неминуемого крушения старого мира, было гордое величие отчаяния.
Пораженный, Пьер уже собрался уйти, когда небольшая дверца в обивке стены отворилась; кардинал сделал нетерпеливое движение.
– В чем дело? Кто там? Неужели нельзя ни на минуту оставить меня в покое?
Но шлейфоносец, жирный и смиренный аббат Папарелли, все же вошел без малейшего смущения. Увидев его, кардинал успокоился, а Папарелли приблизился и что-то зашептал ему на ухо.
– Какой священник? Ах да, аббат Сантобоно, из Фраскати. Знаю… Скажите, что я не могу его сейчас принять.
Папарелли снова заговорил беззвучным шепотом. Но Пьер уловил слова: «Срочное дело… он должен вернуться… всего одна минута…» Не дожидаясь согласия кардинала, шлейфоносец впустил ожидавшего за дверью посетителя, которому явно покровительствовал. Сам же исчез со спокойствием подчиненного, который, невзирая на ничтожность занимаемого им положения, сознает свое всемогущество.
О Пьере позабыли; тем временем в маленькую дверь протиснулся нескладный верзила в сутане священника, крестьянский сын, еще не порвавший с землей. Громадные ноги, узловатые руки, морщинистое, выдубленное солнцем лицо, на котором сверкали черные, очень живые глаза. Еще крепкий для своих сорока пяти лет, он слегка походил на переодетого разбойника: нечесаная борода, нескладно обвисшая на костлявом теле сутана. Но в лице, хранившем горделивое достоинство, не было ничего отталкивающего. В руках священник держал корзинку, заботливо прикрытую фиговыми листьями.
Сантобоно быстро преклонил колена и как-то наспех, словно выполняя долг вежливости, поцеловал перстень. Потом сказал с почтительной грубоватостью, с какой люди из простонародья обращаются к сильным мира сего:
– Прошу прощения у вашего высокопреосвященства за свою настойчивость. Вас ожидает столько людей, что мне бы ни за что к вам не попасть, не догадайся мой старый приятель Папарелли провести меня через эту дверь… А ведь я, зная вашу доброту, хочу просить ваше высокопреосвященство об огромном одолжении!.. Но сперва разрешите сделать вам небольшой подарок.
Кардинал слушал его очень серьезно. Он знавал этого священника в те времена, когда проводил каждое лето во Фраскати, на княжеской вилле, принадлежавшей роду Бокканера; при доме, отстроенном заново в шестнадцатом столетии, был чудесный парк с прославленной террасой, откуда открывался вид на римскую Кампанью, голую и необозримую, как море. Теперь вилла эта была уже продана, а на ее виноградниках, которые после раздела имущества достались Бенедетте, граф Прада, еще до ходатайства его жены о разводе, начал постройку целого квартала дачных домиков. Когда-то, прогуливаясь пешком, кардинал охотно наведывался к Сантобоно, который служил священником при старинной сельской часовне Санта-Мариа-деи-Кампи; Сантобоно жил при церкви, в полуразрушенной хибарке; всю ее прелесть составлял обнесенный стеною сад, который священник обрабатывал собственноручно, с подлинно крестьянским рвением.
– Хочется мне, чтобы ваше высокопреосвященство, как и в былые дни, отведали моих плодов, – продолжал священник, ставя корзинку на стол. – Первые фиги в нынешнем году, я сорвал их сегодня поутру. В прежнее время ваше высокопреосвященство очень любили их и кушали прямо с дерева, когда удостаивали ко мне заглянуть! Вы еще по доброте своей говорили, что нет на свете фиг, которые по вкусу сравнились бы с моими.
Кардинал не мог удержаться от улыбки. Он чрезвычайно любил фиги, и правда, смоковница Сантобоно славилась на всю округу.
– Благодарю, дорогой падре, вы не забываете о моих маленьких слабостях… Так что же я могу для вас сделать?
К Бокканера сразу же вернулась прежняя серьезность, – между ним и священником исстари не угасали споры, и эта противоположность воззрений вызывала досаду у кардинала. Сантобоно был из Неми, он родился в диком краю, нравы в семье были достаточно буйнее, его старшего брата зарезали в уличной драке. Священник всегда исповедовал пламенно патриотические взгляды. Ходили слухи, будто он чуть было не взялся за оружие и не стал в ряды гарибальдийцев; а в тот день, когда итальянская армия вступила в Рим, его с трудом уговорили не вывешивать на крыше дома знамя национального единства. Его страстной мечтой было вернуть Риму господство над миром, увидеть, как папа и король, заключив друг друга в объятия, станут действовать заодно. В глазах кардинала Сантобоно был опасным бунтовщиком, отступником в сутане, угрозой католицизму.
– О, ваше высокопреосвященство может сделать мне такое одолжение… такое одолжение!.. Если только ваше высокопреосвященство соблаговолит!.. – пылко твердил Сантобоно, умоляюще складывая огромные узловатые руки.
Потом, спохватившись, он спросил:
– А разве его высокопреосвященство, кардинал Сангвинетти, ни слова не сказал вашему высокопреосвященству о моем деле?
– Нет, кардинал только предупредил меня о вашем приходе и упомянул, что вы хотите о чем-то меня просить.
И Бокканера помрачнел, со все возрастающей суровостью ожидая продолжения. Ему было небезызвестно, что с тех пор, как Сангвинетти, получив епархию, по целым неделям жил во Фраскати, священник стал у него завсегдатаем. Любой кардинал, претендующий на папский престол, укрывает в тени своей сутаны таких приближенных, рангом пониже, которые ставят свои честолюбивые помыслы в зависимость от его избрания: если когда-нибудь он станет папой, если они помогут ему в этом, они и сами, вслед за ним, войдут в обширную семью понтификата. Поговаривали, будто Сангвинетти уже однажды вызволил Сантобоно из некрасивой истории; поймав какого-то малолетнего воришку, перелезавшего через забор его сада, священник вздумал его проучить, а тот возьми да и умри от последствий слишком сурового внушения. Но к чести Сантобоно следует добавить, что в его фанатической преданности кардиналу главную роль играла надежда обрести в лице Сангвинетти именно такого папу, о каком он мечтал, папу, которому суждено сделать Италию великой державной страною.
– Так у меня вот какое горе… Вы, ваше высокопреосвященство, знаете моего брата Агостино, он два года у вас на вилле садовничал. Он, конечно, славный малый, покладистый, никто еще на него не жаловался… Вот уж ума не приложу, как оно там вышло, только приключилась с ним беда: прогуливался он вечером по улице в Дженцано, да и пырнул человека ножом, насмерть зарезал… Уж так я этим расстроен, охотно дал бы два пальца на руке отрубить, только бы его из тюрьмы вызволить. Я и подумал – ваше высокопреосвященство, верно, не откажетесь выдать справку, что держали Агостино в услужении и всегда были довольны его добрым нравом.
Кардинал решительно возразил:
– Я вовсе не был доволен Агостино. Он до дикости необуздан, мне потому и пришлось его уволить, что он со всеми слугами перессорился.
– Ах, как вы меня огорчаете, ваше высокопреосвященство! Стало быть, характер у бедняги Агостино и впрямь испортился! Но ведь можно еще все уладить, не правда ли? Ваше высокопреосвященство может все-таки выдать мне справку, ну, скажем, составив ее в подходящих выражениях. Она бы так помогла в суде, справка от вашего высокопреосвященства!
– Понимаю, разумеется, так. Но справки я не дам.
– Как! Ваше высокопреосвященство, вы отказываете?!
– Наотрез!.. Я знаю вас как священника высокой нравственности, усердно выполняющего свой долг, и полагаю, что если бы не ваши политические убеждения, вы заслуживали бы всяческой похвалы. Однако любовь к брату ослепляет вас, я же не стану лгать только затем, чтобы сохранить ваше расположение.
Сантобоно озадаченно глядел на кардинала, не понимая, как это князя, всесильного служителя церкви, могут остановить соображения жалкой щепетильности, когда речь идет всего-навсего о какой-то поножовщине, столь обычной, столь распространенной в этих и поныне еще диких краях римских виноделов.
– Лгать, лгать, – пробормотал Сантобоно, – это не значит лгать, когда говоришь только одно хорошее, раз оно есть, а все-таки у Агостино есть и хорошее. Все дело в том, как написать.
Сантобоно упорствовал, настаивая на своей просьбе, у него не укладывалось в голове, что можно отказаться от попытки переубедить суд, ловко изложив факты. Потом, удостоверившись, что ничего не добьется, он отчаянно махнул рукой, на его землистом лице появилось злобное, мстительное выражение, а в черных глазах вспыхнула сдержанная ярость.
– Так, так! У всякого своя правда, что ж, вернусь, расскажу все его высокопреосвященству, кардиналу Сангвинетти. Прошу ваше высокопреосвященство не посетовать на меня, что напрасно вас побеспокоил… Фиги, может, и не дозрели, но я позволю себе принести корзинку в конце сезона, они будут тогда совсем спелые и сладкие… Мое почтение, всяческих благ вашему высокопреосвященству.
Сантобоно попятился к двери, отвешивая низкие поклоны, его высокая костлявая фигура, казалось, вот-вот переломится пополам. И Пьер, живо заинтересованный этой сценой, узнавал в священнике черты, свойственные низшему духовенству Рима и окрестностей; таким рисовали ему это духовенство перед его поездкой. Сантобоно не был каким-нибудь scagnozzo – жалким, изголодавшимся провинциальным священником, неудачником, заброшенным на римскую мостовую в поисках хлеба насущного; не принадлежал он и к числу тех горемык, что, надев сутану, подбирают крохи удачи на церковном столе и, жадно вырывая у соперника право отслужить обедню, якшаются с простонародьем в кабачках самого скверного пошиба. Это не был и деревенский священник из какого-нибудь захолустья, невежественный, до дикости суеверный, такой же крестьянин, как и все, священник, с которым его паства держится запанибрата, при всем своем благочестии никогда не путая его с господом богом, ибо она преклоняет колена перед святым своего прихода, но не перед человеком, живущим за счет этого святого. Доходы священника сельской церковки во Фраскати достигали девятисот франков, а тратиться ому приходилось только на хлеб и мясо: вино, фрукты, овощи давала ему земля. Сантобоно не был и круглым невеждой – он смыслил кое-что и в теологии, и в истории римского величия, которая воспламенила его патриотизм сумасбродной мечтой о грядущем мировом господстве возрожденного Рима, столицы Италии. Но какая все же непреодолимая дистанция между этим низшим римским духовенством, зачастую весьма достойным и умным, и высшим духовенством, высшими сановниками Ватикана! Всякий, кто не являлся хотя бы прелатом, был в их глазах ничтожеством.
– Тысячу раз благодарю ваше высокопреосвященство, да сбудется все, чего ваша душа пожелает!
Сантобоно наконец исчез, и кардинал повернулся к Пьеру, который откланялся, собираясь выйти вслед за священником.
– В общем, господин аббат, мне кажется, с книгой у вас неблагополучно. Повторяю, в точности мне ничего не известно, вашего дела я не видел. Но, зная, что племянница принимает в вас участие, я замолвил словечко кардиналу Сангвинетти, префекту конгрегации Индекса, он только что был у меня. Однако и он осведомлен немногим более, чем я, ибо ваши бумаги еще в руках секретаря. Во всяком случае, кардинал заверил меня, что донос исходит от лиц значительных, пользующихся влиянием, он занимает много страниц, приведены места, наиболее пагубные… как в отношении религии вообще, так и догматов.
Потрясенный мыслью о тайных недругах, которые преследуют его, оставаясь в тени, Пьер воскликнул:
– Донос, донос! Если бы вы знали, ваше высокопреосвященство, как сжимается у меня сердце при этом слове! Ведь если я и согрешил, то, уж конечно, без умысла, ибо единственное, чего я желал, и желал горячо, – это торжества церкви!.. Вот я и хочу припасть к стопам его святейшества и добиться оправдания.
Бокканера резко выпрямился. Суровая морщина пересекла его высокий лоб.
– Его святейшество может все – и принять вас, ежели на то будет его соизволение, и даже разрешить от греха… Но послушайтесь моего совета: лучше, если вы сами изымете свою книгу, попросту мужественно ее уничтожите, вместо того чтобы вступать на путь борьбы, которая принесет вам постыдное поражение… Итак, подумайте.
Пьер тотчас же пожалел, что обмолвился о своем намерении просить аудиенции у папы, ибо почувствовал, что кардинал был задет его намерением обратиться к верховному авторитету. Значит, сомнений не оставалось: этот человек будет его противником; правда, Пьер еще надеялся оказать на него давление с помощью окружающих, умолить его хотя бы о нейтралитете. Кардинал оказался человеком прямодушным, откровенным, он был выше закулисных интриг, которые, как начинал догадываться священник, плелись вокруг его книги, и поэтому молодой аббат почтительно откланялся.
– Я бесконечно благодарен вашему высокопреосвященству и обещаю подумать надо всем, что вы, по чрезвычайной доброте своей, мне высказали.
В приемной ждали человек пять-шесть, которые явились, пока Пьер беседовал с кардиналом. Тут были епископ, прелат, две старые дамы; перед уходом священник подошел к дону Виджилио, который беседовал с высоким молодым блондином; он оказался французом; увидев его, Пьер очень удивился, тот, также весьма удивленный, воскликнул:
– Как, господин аббат! Вы здесь, в Риме?
Пьер секунду колебался.
– А, господин Нарцисс Абер, прошу прощения, я не узнал вас! Вот уж, право, с моей стороны непростительно, мне ведь говорили, что с этого года вы атташе посольства.
Худощавый, стремительный, очень изящный, с безупречным цветом лица и блекло-голубыми, фиалковыми глазами, Нарцисс Абер носил русую, в мелких завитках, бородку и русые локоны, подстриженные челкой на лбу. Он родился в очень богатой чиновничьей семье, все члены которой были воинствующими католиками; дядя его был дипломатом, и это предрешило участь молодого человека. Сама судьба предназначила ему служить в Риме, где у него была могущественная родня: кардинал Сарно приходился ему свойственником, так как сестра кардинала вышла замуж за дядю Абера, парижского нотариуса, а монсеньер Гамба дель Цоппо, тайный камерарий, доводился ему двоюродным братом: его мать, вышедшая замуж за итальянского полковника, была теткой Нарцисса. Вот почему Абера зачислили в штаты посольства при папском престоле, где терпели его причуды и страстную влюбленность в искусство, заставлявшую его бродить из конца в конец по Риму. Нарцисс был, впрочем, очень любезен, безукоризненно учтив и при этом, в сущности, весьма практичен: он превосходно знал цену деньгам; ему случалось иной раз, как и в это утро, с томным, слегка загадочным видом посещать того или иного кардинала, чтобы от имени посла побеседовать с ним о каком-нибудь важном деле.
Абер сразу же отвел Пьера в широкую оконную нишу, где можно было поболтать без помех.
– Ах, дорогой аббат, я так рад вас видеть! Помните, как славно мы беседовали, встречаясь у кардинала Бержеро? Я еще посоветовал вам тогда просмотреть для вашей книги миниатюры четырнадцатого и пятнадцатого века. Имейте в виду, с сегодняшнего дня я примусь за вас и покажу вам Рим, как никто вам его не сумеет показать. Я рыскал повсюду, все повидал. О, какие сокровища, какие сокровища! Но, в конце концов, есть только одно великое творение, моя давняя страсть: Боттичелли в Сикстинской капелле. Ах, Боттичелли!
Голос его замирал, Абер был подавлен восторгом. И Пьеру пришлось пообещать, что он пойдет с молодым человеком в Сикстинскую капеллу.
– А знаете, зачем я здесь? – спросил наконец аббат. – Книгу мою преследуют, в конгрегацию Индекса поступил на нее донос.
– Вашу книгу? Не может быть! – воскликнул Нарцисс. – Да ведь некоторые ее страницы напоминают чудесного святого – Франциска Ассизского! – И Абер любезно предложил Пьеру свои услуги: – Да, кстати! Наш посол может быть вам весьма полезен. Это превосходнейший человек, сама приветливость, олицетворение исконных французских добродетелей… Я представлю вас ему сегодня же, самое позднее – завтра утром, посол постарается добиться для вас аудиенции у папы, раз вы так этого хотите… Должен, однако, добавить, что ему не всегда бывает удобно просить. Правда, святой отец очень к нему благоволит, но подступиться к папскому престолу не так-то просто, это не всегда удается даже послу.
Пьер и вправду не подумал о том, чтобы прибегнуть к помощи посла, в наивной уверенности, что перед священником, которому предъявлено обвинение, все двери распахнутся сами собой. Предложение Нарцисса привело его в восторг, и он благодарил молодого человека так горячо, словно аудиенция была уже получена.
– И потом, – продолжал Нарцисс, – если встретятся затруднения, не забывайте, что у меня в Ватикане родня. Я не говорю о моем дяде-кардинале, к нему обращаться бесполезно, он не выходит из стен своего кабинета в конгрегации Пропаганды веры и никогда ни за кого не хлопочет. Но мой двоюродный брат, монсеньер Гамба дель Цоппо, – человек обязательный, и по своему положению он близок к папе. Если понадобится, я сведу вас с ним, он наверняка найдет способ устроить вам свидание, правда, он очень осторожен, порой боится себя скомпрометировать… Итак, решено, полностью положитесь на меня.
– Ах, дорогой господин Абер! – с облегчением воскликнул осчастливленный Пьер. – От всей души принимаю ваше предложение, вы даже не знаете, какой целительный бальзам мне поднесли, ведь со времени приезда все меня обескураживают, вы первый вдохнули в меня немного сил, вы себя ведете, как истинный француз.
Понизив голос, священник рассказал о свидании с Бокканера, которое убедило его в том, что кардинал ничем ему не поможет, упомянул о досадных вестях, сообщенных кардиналом Сангвинетти, о соперничестве между обоими сановниками церкви, которое Пьер ощутил и сам. Нарцисс слушал его с улыбкой, а потом, в свою очередь, начал пересказывать ему разные сплетни и закулисные слушки. Это соперничество, раздоры, уже заранее возникшие из-за папской тиары, которой яростно добивались оба кардинала, давно будоражили близкие к Ватикану круги. Подоплека этой борьбы оказалась неимоверно сложной, не было человека, который мог бы точно сказать, кто душа этих происков. Знали, что Бокканера – сама непримиримость, что он представляет католицизм в его чистом виде, католицизм, отвергающий какие бы то ни было компромиссы с современностью, неколебимо ожидающий торжества господня над сатаною, возвращения Папской области святейшему отцу, раскаяния Италии, которая должна искупить свое кощунство; противник кардинала, очень гибкий, дипломатичный Сангвинетти слыл, напротив, человеком, лелеющим самые неожиданные и смелые планы, планы создания некоего республиканского союза небольших старинных итальянских государств под верховным протекторатом папы. Словом, то была борьба противоположных друг другу воззрений; сторонники одного видели спасение церкви в безусловном уважении к древней традиции, сторонники другого предвещали ей неминуемую гибель, если она не пойдет в ногу с грядущим веком. Но перипетии этой борьбы были окутаны таким мраком, что в конце концов сложилось мнение: если папе Льву XIII суждено прожить еще несколько лет, его преемником не станет наверняка ни Бокканера, ни Сангвинетти.