Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 47 страниц)
Пьера, словно охваченного пламенным порывом, несло, толкало вперед. Наконец-то, наконец он увидит папу, откроет, изольет ему душу! Как давно ждал он этой минуты, как отважно боролся за то, чтобы она наступила! И ему припомнились все преграды, намеренно воздвигаемые на его пути со дня приезда; и эта длительная борьба, и этот нежданный успех все усиливало лихорадку нетерпения, обостряло жажду победы. Да, да! Он победит, он расстроит ряды своих противников. Ведь он говорил монсеньеру Форнаро: разве может святой отец осудить его книгу? Разве не выражает она самые сокровенные помыслы папы? Быть может, Пьер немного о ней поспешил, но это грех простительный. И аббату вспомнилось, как он заявил однажды монсеньеру Нани, как он поклялся, что никогда сам не изымет свою книгу, ибо не сожалеет ни о чем, ни от чего не отрекается. В эту минуту напряженного ожидания и сильного нервного возбуждения, после нескончаемых переходов по огромному Ватикану, безмолвие и мрак которого он так остро ощущал, даже в эту минуту, проверяя себя, Пьер убеждался, что он полон отваги, воли к самозащите, к борьбе во имя торжества своей веры. Однако он испытывал все большую растерянность и пытался собраться с мыслями, недоумевая, как войти, что сказать, какие произнести слова. Смутное, тягостное чувство безотчетно угнетало и душило его; он был разбит, устал душою, и его поддерживала лишь возвышенная мечта, беспредельная жалость к обездоленным страдальцам. Да, да! Сейчас он войдет, падет на колени и, пусть бессвязно, выскажет все, изольет душу. И святой отец, без сомнения, улыбнется, отпустит его с миром, сказав, что не потерпит осуждения книги, в которой узнает самого себя, свои самые заветные мысли.
Пьер почувствовал такую слабость, что снова подошел к окну и прижался пылающим лбом к холодному стеклу. В ушах у него гудело, ноги подкашивались, в висках стучало. Он старался ни о чем не думать и глядел на Рим, потонувший во мгле, желая хоть ненадолго забыться таким же беспробудным сном. Пытаясь отвлечься от навязчивых мыслей, аббат пробовал по расположению фонарей угадывать улицы, памятники. Но, казалось, безбрежное море раскинулось перед ним, мысли его путались, разбегались, тонули в бездонной пропасти мрака, усеянной обманчивыми огнями. О, только бы успокоиться, ни о чем не думать, пусть наступит ночь, глухая ночь забвения, ночь вечного сна, исцеляющего от нищеты и страданий! Внезапно Пьер отчетливо ощутил, что кто-то стоит у него за спиной, он оглянулся – и вздрогнул.
Действительно, позади, в черной ливрее, ожидал синьор Скуадра. Он опять молча поклонился, приглашая гостя следовать за собою. Потом пошел впереди, пересек малую тронную залу, медленно отворил двери спальной. Отступив, он впустил аббата и снова бесшумно закрыл за собой дверь.
Пьер очутился в спальне его святейшества. Он опасался, что будет потрясен, придет в исступление или остолбенеет: ему рассказывали, что женщины возвращались от папы, изнемогая и млея, как пьяные, либо неслись, словно одержимые, словно подхваченные незримыми крылами. Но внезапно тревожное ожидание, лихорадка нетерпения сменились у Пьера каким-то необычайным спокойствием, взор его прояснился, он увидел все. Он вошел, и ему ясно представилось огромное значение подобной аудиенции: он, простой, заурядный священник, предстанет перед всемогущим папой, главой церкви, неограниченным властелином душ. От этого свидания зависела вся его жизнь, религиозная и нравственная, и, быть может, именно эта внезапная мысль заставила его похолодеть на пороге грозного святилища, к которому он медленно приближался, исполненный трепета, и куда готовился войти со стесненным сердцем, ничего не видя, не слыша и не сознавая, лепеча ребяческие молитвы.
Позже, перебирая в памяти события этого вечера, Пьер вспоминал минуту, когда он увидел Льва XIII на фоне обитой желтым шелком большой комнаты с огромным альковом, столь глубоким, что в нем тонула кровать, да и вся прочая скромная обстановка – и кушетка, и шкаф, и сундуки, знаменитые сундуки, где, по слухам, за тройными замками хранились ценности, пожертвованные во славу динария св. Петра. Большой письменный стол в стиле Людовика XIV с медной резьбою стоял напротив высокой консоли в стиле Людовика XV, покрытой позолотой и раскрашенной; на ней горела лампа, рядом висело большое распятие. В комнате было голо, только три кресла да четыре или пять стульев, обтянутых светлым шелком, заполняли пустоту, а на полу лежал весьма потертый ковер. И в одном из кресел, перед небольшим переносным столиком, где стояла другая лампа, накрытая абажуром, сидел Лев XIII. На столике лежали три газеты, две французские и одна итальянская, развернутая, словно папа только сию минуту ее отложил, чтобы размешать длинной позолоченной ложечкой стоявший перед ним в стакане сироп.
И так же ясно, как он видел комнату, Пьер видел и одеяние папы: белую шерстяную сутану с белыми нее пуговицами, круглую белую шапочку, белую накидку, белый пояс с золотыми кистями, на концах которого виднелись вышитые золотом ключи. Чулки были тоже белые, а туфли из красного бархата также были расшиты золотыми ключами. Но особенно удивило Пьера лицо, да и весь облик папы: тот словно истаял, аббат едва узнал его. Он уже в четвертый раз видел святого отца. Он встретил его однажды в погожий вечер среди очарования ватиканских садов, когда тот, улыбающийся и благосклонный, слушая сплетни из уст любимого прелата, семенил мелкими старческими шажками, подпрыгивая на ходу, как раненая птица. Пьер видел растроганного папу с порозовевшими от удовольствия щеками в Зале беатификаций, среди восторженной толпы, видел, как женщины дарили ему свои кошельки, белые, набитые золотом шапочки, как они вырывали серьги из ушей и швыряли их к ногам святого отца, казалось, готовые вырвать сердце и швырнуть его тоже. Пьер видел папу в соборе св. Петра, восседающего на носилках, священнодействующего, в ореоле славы земного божества, которому христианский мир поклоняется, точно идолу в золотой оправе, осыпанной драгоценными каменьями, идолу, чей лик застыл в державной иератической неподвижности. И вот он снова видит папу, здесь, в кресле, в домашней обстановке: тот сделался еще тщедушнее, он стал так хрупок, что Пьер ощутил тревогу, смешанную с умилением. Особенно поразила его шея, неправдоподобно тонкая, словно шея дряхлой, беленькой птички. Бледное, как алебастр, лицо было донельзя прозрачным, крупный нос, говоривший о властной натуре, просвечивал на свету, словно обескровленный. Большой рот с совершенно белыми губами тонкой чертою перерезал нижнюю часть лица, и лишь прекрасные глаза, удивительные, сверкавшие, как черные алмазы, глаза, сияли молодостью, излучали силу, которая заставляла открывать душу и говорить только правду. Из-под белой шапочки выглядывали завитки легких белых волос, белым венчиком обрамлявших худощавое белое лицо, и вся эта белизна облагораживала уродливую внешность, придавая ей чистоту духовности, так что телесная оболочка как бы уподоблялась цветку непорочной лилии.
Пьер с первого же взгляда обнаружил, что синьор Скуадра заставил его ждать не затем, чтобы побудить папу надеть чистую сутану, ибо сутана на святом отце была вся в табачных пятнах и вокруг пуговиц шли темные разводы; на коленях у Льва XIII, совсем по-домашнему, лежал платок, которым он обтирал лицо. Впрочем, он, видимо, был здоров и уже оправился от вчерашнего недомогания; будучи весьма воздержанным и умеренным, он легко оправлялся от всякого недомогания, так как серьезного недуга у него не было, и он с каждым днем естественно угасал, подобно тому как, постепенно сгорая, однажды вечером угасает светильник.
Пьер еще в дверях ощутил на себе пристальный взгляд сверкавших, как два черных алмаза, глаз. Стояла давящая тишина, в нерушимом покое уснувшего Ватикана недвижным и тусклым пламенем горели лампы, и вдали виднелся только затопленный мраком древний Рим, подобный черному озеру, в котором отражаются звезды. Пьер приблизился, троекратно преклонил колена и приложился к туфле красного бархата, покоившейся на подушке. Ни слова, ни жеста, ни мановения. Аббат выпрямился, два черных алмаза, два пламенных черных глаза, исполненных ума, все так же были устремлены на него.
Наконец Лев XIII, который не пожелал избавить Пьера от смиренного целования туфли и теперь все еще заставлял его стоять, заговорил, продолжая изучать молодого священника, сверля его взглядом, пронизывая до самых глубин души.
– Сын мой, вы настойчиво желали меня видеть, и я согласился удовлетворить вашу просьбу.
Папа говорил по-французски, но не совсем уверенно, с итальянским акцентом, и так медленно, что можно было бы записывать его слова под диктовку. У него был громкий, гнусавый голос, и этот гулкий бас поразительно не вязался с его тщедушным, как бы обескровленным и хилым телом.
Пьер опять молча склонился, в знак глубокой признательности, зная, что этикет не разрешает посетителю заговаривать с папой, не дожидаясь его прямого вопроса.
– Вы живете в Париже?
– Да, святой отец.
– И большой у вас приход?
– Нет, святой отец, я всего только викарий маленькой церкви в Нейи.
– А, знаю, знаю, это неподалеку от Булонского леса, не так ли?.. Сколько же вам лет, сын мой?
– Тридцать четыре, святой отец.
Наступило короткое молчание. Лев XIII опустил наконец глаза. Хрупкой, цвета слоновой кости рукой он снова взял стакан с сиропом, помешал в нем длинной ложечкой, немного отпил. И все это потихоньку, осторожно и рассудительно, как и положено папе.
– Я прочел вашу книгу, сын мой, да, большую ее часть. Обычно мне представляют все только в извлечениях. Но некто, интересующийся вами, вручил мне ваш труд, умоляя его просмотреть. Таким образом мне и довелось с ним познакомиться.
И папа сделал жест, в котором Пьеру почудилось возмущение той обособленностью, в какой держат его в Ватикане недостойные приближенные; они, по словам самого монсеньера Нани, всегда начеку, опасаясь, как бы святого отца не коснулись треволнения внешнего мира.
– Благодарю, ваше святейшество, за огромную честь, какой я удостоился, – отважился наконец произнести священник. – Это для меня такое счастье, я так об этом мечтал!
Он был несказанно рад. Ему казалось, что раз уж папа спокойно, без гнева, беседует с ним о книге, будто зная ее насквозь, значит, дело его выиграно.
– Вы хорошо знакомы с виконтом де Лашу, не так ли, сын мой? Меня вначале поразило сходство некоторых ваших рассуждений с рассуждениями этого преданного слуги господня, давшего нам бесспорное и ценное свидетельство своего благомыслия.
– Действительно, ваше святейшество, господин де Лашу ко мне расположен. Мы подолгу с ним беседовали, нет ничего удивительного, что я повторяю порой его сокровенные мысли.
– Конечно, конечно. Вот, скажем, эти корпорации, он уделяет им много внимания, быть может, чересчур много. В последний свой приезд он говорил мне о них с удивительной настойчивостью. И совсем недавно еще одни ваш соотечественник, лучший, превосходнейший из людей, барон де Фура, возглавивший столь многолюдное паломничество во славу динария святого Петра, также неотступно добивался, чтобы я его принял, и около часа толковал мне об этих корпорациях. Только, надо сказать, эти прекрасные люди не в ладах друг с другом, один умоляет о том, против чего возражает другой.
С самого начала беседа уклонилась в сторону. Пьер почувствовал, что она уводит их от его книги, но помнил твердое обещание, данное виконту: если он увидит папу, по возможности приложить все усилия, чтобы тот сказал решительное слово по нашумевшему вопросу о корпорациях: должно ли членство в них быть свободным или обязательным, доступным для всех или ограниченным. Уже в Риме Пьер получал от злополучного виконта письмо за письмом; подагра пригвоздила де Лашу к дому, а за это время его соперник, барон, постарался воспользоваться таким прекрасным случаем, как паломничество, которое он возглавлял, чтобы заручиться одобрением папы и вернуться в Париж, торжествуя победу. И священник решил добросовестно выполнить обещание, данное виконту.
– Вашему святейшеству лучше знать, на чьей стороне правда. Господин де Фура полагает всеобщее спасение, наилучшее решение рабочего вопроса в том, чтобы попросту вернуться к прежним свободным корпорациям, а господин де Лашу стоит за обязательные корпорации, находящиеся под покровительством государства и подчиняющиеся новым правилам. И, конечно, эта последняя точка зрения более согласуется с нынешними социальными идеалами… Если бы вы, ваше святейшество, соблаговолили высказаться в этом смысле, молодая католическая партия во Франции, конечно же, сумела бы извлечь отсюда большую пользу, направив рабочее движение на благо церкви.
Лев XIII спокойно возразил:
– Нет, не могу. Во Франции меня всегда просят о том, чего я не могу и не хочу делать. Разрешаю вам передать от моего имени господину де Лашу, что если я и не в силах удовлетворить его просьбу, то я ответил отказом и на просьбу господина де Фура. Он также ничего не добился, я лишь заверил его в своем благоволении к дорогим мне французским рабочим, которые могут сделать очень много для укрепления веры. Поймите же вы там, во Франции, что существуют частности, касающиеся формы движения, мелочи, вникать в которые мне не подобает, ибо мое вмешательство может придать им непомерное значение, и я весьма раздосадую одних, если доставлю удовольствие другим.
Бледная улыбка появилась на губах у папы, в нем говорил проницательный политик, миротворец, твердо решивший не ставить под сомнение свою непогрешимость из-за каких-то бесплодных затей. Папа снова отпил глоток сиропа и будничным жестом владыки, для которого парадная часть дня закончилась, вытер платком рот; казалось, он избрал эти часы одиночества и тишины, чтобы, устроившись поудобнее, не спеша побеседовать в свое удовольствие.
Пьер попытался вернуться к вопросу о книге:
– Господин виконт Филибер де Лашу так сердечно ко мне отнесся, он с таким волнением ожидает, когда решится участь моей книги, словно это его собственный труд! И я был бы счастлив передать ему благосклонный отзыв вашего святейшества.
Но папа продолжал утираться платком, ничего не отвечая.
– Я познакомился с виконтом у его высокопреосвященства кардинала Бержеро, человека большой души, чье пылкое милосердие уже само по себе могло бы воскресить верующую Францию.
На этот раз эффект был молниеносный:
– Ах да, кардинал Бержеро! Я прочел его вступление к вашей книге. Монсеньера Бержеро осенила весьма неудачная мысль – написать вам, а вы, сын мой, тяжко согрешили, опубликовав его послание… Мне все еще не верится, что, выражая вам свое полное и безусловное одобрение, кардинал Бержеро успел прочитать всю книгу целиком. Я скорее склонен заподозрить его в неосведомленности, в недомыслии. Иначе как мог бы он одобрить ваши нападки на догматы, ваши крамольные теории, ведущие к ниспровержению нашей святой веры? Если же он прочитал вашу книгу, то единственным оправданием ему может служить лишь внезапное, необъяснимое и все же непростительное затмение… Следует признать: часть французского духовенства охвачена вредными заблуждениями. Идеи галликанства, подобно сорной траве, дают буйные побеги, вольномыслие и фрондерство, наряду с непрестанным стремлением к свободе вероисповедания и сентиментальным затеям, подрывают авторитет папского престола.
Папа воодушевился, итальянские слова перемежали его сомнительную французскую речь; в низком, гнусавом голосе, исходившем из хрупкого воскового, словно убеленного снегом тела, зазвенела медь.
– И да будет ведомо кардиналу Бержеро, мы сломим его упорство, ежели увидим в нем попросту мятежного сына церкви. Ему надлежит быть образцом послушания, мы сообщим ему о нашем неудовольствии в надежде, что он покорится. Смирение, милосердие, бесспорно, великие добродетели, и мы всегда чтили их в монсеньере Бержеро. Но добродетели эти не должны служить прибежищем мятежной души, ежели нет послушания, они – ничто! Послушание и еще раз послушание – вот что было лучшим украшением великих святых!
Пьер слушал пораженный, потрясенный. Он позабыл о себе, он думал лишь о полном доброты и терпимости человеке, на которого сам навлек гнев всемогущего папы. Значит, дон Виджилио сказал правду: доносы епископов из Пуатье и Эвре на противника их ультрамонтанской непримиримой политики, кроткого и доброго кардинала Бержеро, друга всех сирых и обездоленных, сочувствующего нищете и страданиям, достигли цели. Пьер пришел в отчаяние, он еще мирился с доносом епископа Тарбского, который был орудием в руках лурдских отцов: ведь донос этот касался лишь его книги и был ответом на страницы, посвященные Лурду; но тайная война, объявленная кардиналу двумя другими епископами, вызвала в молодом священнике чувство горестного возмущения. И когда вместо тщедушного старца о хрупкой шеей одряхлевшей птицы, который медленными глотками отпивал свой сироп, перед ним возник разгневанный и грозный властелин, Пьер содрогнулся. Как мог он поддаться обманчивой видимости, как мог вообразить, увидев папу, что это – всего лишь хилый старец, жаждущий покоя и готовый на любые уступки? В дремотной тишине комнаты повеяло воинственным духом, – значит, снова борьба, сомнения, тревоги! Так вот он какой, папа! Ведь именно таким и рисовали Пьеру святого отца, по ему не хотелось верить: рассудочный, отнюдь не сентиментальный, обуянный безмерной гордыней, с юности одержимый дерзостным честолюбием, папа уже смолоду вынуждал семью идти на жертвы ради своего будущего торжества; а с тех пор как он занял папский престол, он всегда и во всем проявлял одно неуклонное стремление, стремление к власти, – власть во что бы то ни стало, власть неограниченная и всемогущая! Действительность вставала перед священником во всей ее неумолимости, и все же он упрямо оборонялся, отстаивая свою мечту.
– О, святой отец, я буду глубоко огорчен, если из-за моей злополучной книги хоть как-то пострадает его высокопреосвященство, монсеньер Бержеро! Я согрешил, я и отвечу за свои заблуждения, но его высокопреосвященство только послушался голоса сердца, его единственное прегрешение – в избытке любви ко всем обездоленным!
Лев XIII не ответил. Он снова поднял на Пьера удивительные глаза, горевшие жгучим пламенем на алебастровом лике недвижного идола. И опять пристально взглянул на священника.
И вновь охваченный трепетом, Пьер глядел, как папа предстает перед ним во всем своем блеске и могуществе. Ему чудилось, будто он видит длинную вереницу пап, возникающую за спиной у Льва XIII: то были святые и гордецы, воины и аскеты, дипломаты и богословы – те, что облачались в доспехи, и те, что побеждали с крестом в руках или распоряжались империями, словно обыкновенными провинциями, которые господь бог вверил их попечению. И среди них выделялись Григорий Великий, завоеватель и зиждитель, и Сикст V, политик и дипломат, который первым предвидел победу папства над поверженными во прах монархиями. Какое множество всесильных князей церкви, самодержцев, наделенных могучим разумом и безграничной властью, стояло за спиной у этого бледного недвижного старца! Сколько в нем неисчерпаемой воли, упорства духа, жажды господства над миром! Вот она – история людского честолюбия, стремления подчинить народы гордыне одного, история величайшей силы, которая когда-либо завоевывала и подавляла людей, якобы во имя их собственного счастья! И даже теперь, когда земному владычеству святого престола пришел конец, как велика была духовная власть этого бледного тщедушного старца, при виде которого женщины падали в обморок, потрясенные грозной божественной силой, исходящей от него! За спиной у папы не только вставали века громкой славы, победоносного господства, но разверзалось небо, ослепительною тайной сиял потусторонний мир. У врат царства небесного стоял Лев XIII с ключами в руках, дабы впускать туда лишь достойных: древний символ, наконец-то освобожденный от пятнающего бремени царства земного, воскресал с новою силой.
– Умоляю вас, святой отец, если в назидание необходимо кого-нибудь покарать, покарайте меня, но одного меня. Вот я здесь, перед вами, делайте со мной, что хотите, но не отягощайте моей кары горьким сознанием того, что из-за меня пострадал невинный.
Лев XIII все так же молча смотрел на Пьера своими жгучими глазами. И аббату виделся уже не Лев XIII, двести шестьдесят третий папа, наместник Иисуса Христа, преемник главы апостолов и сам всемогущий глава вселенской церкви, патриарх всего Запада, примас Италии, архиепископ Римской провинции, полновластный господин светских владений святого престола, – Пьеру виделся другой Лев XIII, тот папа, что рисовался ему в мечтах, долгожданный мессия, спаситель, ниспосланный свыше, дабы предотвратить ужасающую социальную катастрофу, в которой погибнет старое прогнившее общество. Пьеру виделся Лев XIII с его широким, гибким умом и преисполненным любовью сердцем, папа-миротворец, избегающий столкновений, содействующий единству, папа, который нашел прямую дорогу к сердцам народов и готов отдать свою кровь, дабы скрепить новый союз. Пьер видел в этом папе единственный моральный авторитет, единственно возможные узы милосердия и братства и, наконец, мудрого отца, единственного, кто может положить предел бесправию, царящему среди его детей, покончить с нищетою, восстановить спасительный закон справедливого труда, возвратив народам благочестие раннего христианства, кротость и мудрость первоначальной христианской общины. И в глубокой тишине комнаты этот возвышенный образ казался исполненным непреодолимой мощи, необычайного величия.
– Умоляю, святой отец, выслушайте меня! И не карайте, никого не карайте – ни разумное создание, ни бессловесную тварь, никого, кто способен страдать. Будьте милосердны, ибо к милосердию взывает страждущее человечество!
И, видя, что Лев XIII продолжает молчать, Пьер упал на колени, точно рухнул, обессиленный волнением, теснившим ему грудь… И будто что-то прорвалось в нем, все сомнения, тревоги, горести, все, что душило его, неудержимым потоком хлынуло наружу. Он был подавлен этим страшным днем, трагической смертью Дарио и Бенедетты, смертью, которая, помимо его сознания, свинцовой тяжестью легла на душу, отягощенную печалью и страхом. Он был подавлен и всем тем, что выстрадал за время пребывания в Риме, когда, уязвленный в своих лучших чувствах, в своей юношеской восторженности, оскорбленный подлинной сущностью людей и событий, которая перед ним раскрылась, стал постепенно утрачивать иллюзии. И, наконец, в глубине души Пьер терзался скорбью обо всем страждущем человечестве, его преследовали вопли голодающих, рыдания матерей, в чьей груди не осталось молока, чтобы накормить младенцев, слезы безработных отцов, в негодовании сжимающих кулаки, гнусная нищета, старая, как мир, поразившая человечество с первых дней творения, нищета везде и всюду, все возрастающая, все поглощающая, страшная и беспросветная. Но еще сильнее, еще безнадежнее тяготила его необъяснимая тоска непонятно о ком или о чем, всеобъемлющая и беспредельная, захлестнувшая и изнурившая его тоска, вызванная, быть может, тем, что он живет на земле.
– О святой отец! Меня нет и книги моей нет! Я хотел, я жаждал видеть ваше святейшество, чтобы все объяснить, найти защиту. И вот я не могу вспомнить ничего, не знаю, что собирался сказать, могу только плакать, слезы душат меня… Да, я только бедняк и хочу говорить с вами о бедняках. Нищие, бесприютные люди! Сколько я повидал таких за два года в наших парижских предместьях! Несчастные страдальцы, бедные малютки, я немало подобрал их на холодном снегу, бедные ангелочки, у которых порою по двое суток не бывает ни крошки во рту; женщины, которые не видят хлеба и тепла и умирают от чахотки в промозглых, мерзких трущобах; мужчины, которых безработица выбросила на улицу, уставшие, точно милостыню, вымаливать работу; они возвращаются в свои темные лачуги вне себя от гнева, охваченные мстительной злобой, неодолимым желанием поджечь город со всех четырех концов. А тот вечер, страшный вечер, когда в комнате, где веяло ужасом, я увидел мать, покончившую с собой и со своими пятью малышами: она замертво упала на соломенный матрац, но отнимая от груди голодного младенца, рядом уснули последним сном две хорошенькие белокурые девчурки, а чуть подальше лежали сраженные смертью два мальчугана: один прикорнул у стены, другой, как бы негодуя, в последних судорогах запрокинулся навзничь… О святой отец! Я всего лишь посланец этих несчастных, тех, что страждут и стенают, убогий посланец тех убогих, что умирают в нищете, от чудовищно жестокой, ужасающей социальной несправедливости. И я повергаю к стопам вашего святейшества их слезы, их мучения, вопль отчаяния, вырывающийся, как из преисподней, из груди этих несчастных и требующий справедливости: она должна быть восстановлена, чтобы не рухнул мир… О, будьте милосердны, святой отец, будьте милосердны!
Пьер умоляюще протягивал руки, взывая к божественному состраданию. Он продолжал:
– А разве здесь, в Риме, среди блеска и великолепия вечного города, нищета менее ужасна? За недели ожидания, что я брожу по Риму, тревожа славный прах его руин, я непрестанно сталкиваюсь с неизлечимыми язвами и прихожу в ужас. Я вижу, как все рушится, угасает, вижу агонию вековой славы, невыносимо грустное зрелище умирающих от истощения и голода людей!.. Даже здесь, под самыми окнами вашей святой обители, я обнаружил страшный квартал – недостроенные, но уже тронутые разрушением дворцы, где ютится жалкая беднота, дворцы, пораженные проклятым наследием прошлого, подобные рахитичным детям, которым не суждено вырасти. И здесь, как в Париже, множество страдальцев живет под открытым небом, в еще большей грязи, нежели там, это открытая социальная язва, выставленный напоказ гнойник, который в своем ужасающем невежестве терпит несчастный люд. Под этим благодатным солнцем целые семьи живут впроголодь, предаваясь вынужденной праздности: немощные старики, отцы семейства, ожидающие, чтобы на их долю как манна небесная выпала хоть какая-нибудь работа, сыновья, спящие в жухлой траве, матери и дочери, рано увядшие, обленившиеся, болтливые… О святой отец! Если бы завтра же с утренней зарей вы, распахнув окно, разбудили своим благословением этот великий, но ребячливый народ, народ, который крепко спит, погрязнув в невежестве и нищете! Если бы вы вдохнули в него душу живую, которой ему недостает, сознание человеческого достоинства, трудолюбие, стремление к свободе и братству, к справедливости! И тогда из этого скопища обездоленных, безвинно страдающих душой и телом, прозябающих, гибнущих подобно бессловесной скотине, на которую сыплется удар за ударом, – вы создадите народ!
Слезы душили Пьера, он говорил самозабвенно и пылко, весь сотрясаясь от рыданий.
– Разве не к вам, святой отец, должен я прибегнуть во имя обездоленных? Разве вы не отец им? Разве не перед отцом должен склонить колена посланец бедных и сирых, как я склоняю колена перед вами? И разве не перед отцом должен он повергнуть тяжкое бремя их горестей, моля о милосердии, о поддержке и помощи, о справедливости, главное, о справедливости!.. Ведь вы – отец, так распахните же дверь, чтобы могли войти все самые ничтожные из детей ваших: и верные сыны церкви, и случайные прохожие, даже бунтари и заблудшие овцы, ибо, войдя, они, возможно, избегнут опасности заблуждения. Они сбились с пути, будьте же им спасительным прибежищем, благодатным приютом, неугасимым светочем, приветным маяком, что виден издалека и не дает погибнуть в бурю… Ведь вы великая сила, отец мой, будьте же спасением! Вы можете все, в прошлом у вас вековое господство, в настоящем – нравственный авторитет, делающий вас вселенским судьей. Вы как величавое солнце, которое озаряет и оплодотворяет. Так будьте же светилом добрым и милосердным, будьте искупителем, продолжайте дело Христа, которое извращали веками, предав его в руки богатых и сильных мира сего, превративших евангельскую заповедь в гнуснейший монумент гордыни и тирании. Но если эту заповедь извратили, воскресите ее, станьте на сторону меньшого брата, на сторону бедных и сирых, призовите их к миру, братству, справедливости христианской общины… И скажите, святой отец, скажите только, что я понял вас, что я высказал сейчас ваши самые заветные мысли, выразил ваши сокровеннейшие чаяния. А что до остального, до меня, до моей книги, какая важность! Я не собираюсь защищать себя, я желаю лишь вашей славы и счастья людского. Скажите, что из глубин Ватикана вы услышали, как глухо трещит старый, разлагающийся общественный строй. Скажите, что вы содрогнулись от жалости и сострадания, скажите, что вы хотели бы помешать страшной катастрофе, призвав евангельскую заповедь в сердца ваших заблудших детей, возвратив их к простоте и невинности раннего христианства, когда верующие жили безгрешно, как братья… Разве не затем, святой отец, вы стали на сторону обездоленных? Разве не затем я здесь, чтобы от всего сердца, от всего моего сердца, вместе с обездоленными молить о жалости, снисхождении, справедливости?
Подавленный волнением, Пьер распростерся на полу, безудержные рыдания сотрясали его. Сердце его разрывалось, он изливал свою горечь в слезах. Стенания громкие, нескончаемые хлынули из самых глубин его существа, казалось, они хлынули из груди всех страждущих, всех, в чьих жилах течет кровь, отравленная скорбью. Посланец страдания, как называл себя Пьер, словно малодушное дитя, поддался внезапному нервическому припадку. И у ног недвижного, безмолвного папы рыдали вместе с ним все горести человеческие.
Лев XIII, очень любивший поговорить и с трудом заставлявший себя слушать, когда говорят другие, вначале дважды пытался мановением бледной руки остановить священника. Мало-помалу уступив изумлению, потом захваченный волнением Пьера, он позволил тому продолжать, давая излиться до конца беспорядочному и неукротимому потоку его заклинаний. Снежной белизны старческое лицо немного порозовело, щеки и губы паны слегка зарумянились, черные глаза заблистали. Когда же Пьер, беззвучно шевеля губами, сотрясаясь от рыданий, казалось, разрывавших его сердце, упал к ногам святого отца, тот озабоченно склонился над аббатом.
– Успокойтесь, сын мой, встаньте…
Но рыдания не прекращались, вопреки рассудку и требованиям пиетета, они отчаянным воплем израненной души рвались из груди, словно невыносимые физические муки одолевали Пьера.