355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.18. Рим » Текст книги (страница 28)
Собрание сочинений. Т.18. Рим
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:25

Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 47 страниц)

Пьер знал, что, на первый взгляд, иезуиты сейчас как будто лишены прежней власти в Риме. Они уже не служат месс в храме Иисуса Христа, не возглавляют Римскую коллегию, где некогда совратили столько юных душ; не имея собственного пристанища, они воспользовались гостеприимством чужеземцев и обосновались в Германской коллегии, при которой находится небольшая капелла. Там они еще проповедуют свое учение, исповедуют прихожан, но уже не с прежней пышностью и блеском, как в храме Иисуса Христа, и далеко не с тем блистательным успехом, как в Римской коллегии. Не наводит ли это на мысль об их поразительной ловкости, об их хитроумных маневрах, благодаря которым, прячась в тени, они по-прежнему остаются тайной верховной властью, скрытой волей, управляющей всем? Недаром говорили, что догмат непогрешимости папы – дело рук иезуитов, что этим оружием, якобы изобретенным для защиты святейшего престола, они, в сущности, вооружились сами, предвидя с гениальной прозорливостью, что оно им понадобится в скором времени, накануне великих социальных переворотов. Быть может, прав был дон Виджилио, когда, дрожа в суеверном страхе, рассказывал о тайном могуществе ордена, о его решающей роли в церковных делах, о его всесильном, неограниченном господстве в Ватикане.

Невольно сопоставив в уме некоторые факты, Пьер неожиданно спросил:

– Значит, монсеньер Нани иезуит?

При этом имени дона Виджилио вновь охватило нервное беспокойство. Весь дрожа, он замахал руками:

– Он? Ну, нет, он слишком умен, слишком осторожен, чтобы открыто вступить в члены ордена. Но он воспитывался в Римской коллегии, где так сильно было их влияние, он впитал в себя дух иезуитов, весьма близкий его натуре. Хотя он понял, как опасно и стеснительно носить их столь ненавистное всем черное одеяние, и не пожелал связывать себя, тем не менее он истый иезуит, иезуит телом и душою, иезуит в полном смысле этого слова. Он, безусловно, убежден, что церковь может сохранить власть лишь хитростью, пользуясь страстями и слабостями человеческими, но вместе с тем он искренне предан церкви и, в сущности, весьма благочестив. Это образцовый священнослужитель, твердый в вере, облеченный высоким авторитетом духовного пастыря. К тому же монсеньер Нани человек обаятельный, воспитанный, неспособный на грубый поступок, неспособный совершить ошибку; отпрыск древнего и знатного венецианского рода, он в совершенстве изучил высший свет, в котором долго вращался, будучи нунцием в Вене и Париже; последние десять лет он состоит в должности асессора Священной канцелярии и разбирает самые щекотливые дела, а потому все знает, обо всем осведомлен… О, монсеньер Нани всемогущ, он не из тех жалких иезуитов в черной сутане, которые робко пробираются в толпе, прячась от косых взглядов, – это военачальник без мундира, это глава, мозг католичества!

Пьер стал серьезен: здесь уже шла речь не о людях в черном, прячущихся в стенах, не о зловещих заговорах таинственной секты. Если он с недоверием относился к нелепым басням, то вполне допускал, что гибкая, покладистая мораль иезуитов, вызванная борьбой за существование, привилась и возобладала во всей церковной политике. Если б даже иезуиты перестали существовать, их дух пережил бы их, ибо он стал боевым оружием, залогом победы, единственной тактикой, способной вернуть народы в лоно римской церкви. Все их усилия состояли, в сущности, в упорных попытках приспособить религию к требованиям века. Теперь Пьер понимал, почему люди, подобные монсеньеру Нани, могли иметь такое большое значение.

– Ах, если бы вы знали, если бы вы только знали! – продолжал дон Виджилио. – Нани проникает всюду, все в его руках. Послушайте! Даже здесь, в палаццо Бокканера, ничто не происходит без его вмешательства, он запутывает и распутывает сеть интриг, добивается целей, известных ему одному.

И, захлебываясь от волнения, в неудержимом порыве откровенности, секретарь начал рассказывать, как ловко хлопотал монсеньер Нани о разводе Бенедетты. Иезуиты, несмотря на свою примирительную тактику, всегда занимали враждебную позицию б отношении правительства Италии, потому ли, что не теряли надежды вновь отвоевать Рим для папы, потому ли, что выжидали исхода борьбы, не зная, кто же в конце концов победит. И вот монсеньер Нани, связанный давнишней дружбой с донной Серафиной, помог ей ускорить разрыв Бенедетты с графом Прада и взять племянницу к себе после смерти ее матери. Именно он постарался удалить аббата Пизони, итальянского патриота, устроившего неудачный брак Бенедетты, и уговорил молодую женщину взять в духовники наставника ее тетки, иезуита отца Лоренцо, смазливого священника с ласковыми светлыми глазами – его исповедальню в капелле Германской коллегии буквально осаждали прихожане. Казалось несомненным, что этот маневр предрешал исход дела: тех, кого сочетал священник ради примирения церкви с Италией, отец иезуит разлучал в ущерб Италии. Но почему Нани, настояв на разрыве, затем вдруг утратил всякий интерес к этому делу, так что чуть не поставил под угрозу процесс о расторжении брака? И отчего в последние дни он снова принялся за хлопоты, помогал подкупить монсеньера Пальма, направлял каждый шаг донны Серафины и сам старался оказать давление на кардиналов конгрегации Собора? В этом было много непонятного, как и во всем, что делал монсеньер Нани, человек хитрый и дальновидный, умевший рассчитывать далеко вперед. Можно было предположить, что он хотел ускорить брак Дарио с Бенедеттой, чтобы пресечь гнусные сплетни в светских гостиных о преступной любви юной четы во дворце Бокканера с ведома и под покровительством дядюшки-кардинала. А может быть, он нарочно советовал семье Бокканера прибегнуть в этом затянувшемся бракоразводном процессе к интригам и денежным взяткам, стремясь дать делу скандальную огласку и повредить репутации самого кардинала, от которого иезуиты, в предвидении близких событий, жаждали избавиться как можно скорее.

– Я склонен подозревать последнее, – заключил дон Виджилио, – тем более что, как я узнал сегодня вечером, папа занемог. Когда старику почти восемьдесят четыре года, всегда можно ожидать несчастья; поэтому, едва у папы начнется насморк, как все прелаты чуть с ума не сходят и в Священной коллегии разгорается яростная борьба честолюбий… Иезуиты же всегда противились кандидатуре кардинала Бокканера. Казалось бы, им следовало поддержать моего патрона хотя бы из-за его высокого авторитета, из-за непримиримой вражды к итальянским властям. Но они боятся избрать такого главу, они находят, что его резкость, горячая вера, непреклонность характера слишком опасны в наши дни, когда церковь нуждается в гибкой дипломатии… И я нисколько не удивлюсь, если они попытаются окольными путями, самыми гнусными способами опорочить доброе имя кардинала и отвести его кандидатуру.

Пьера начала пробирать холодная дрожь. Он невольно поддался страху перед неведомыми интригами, перед черными кознями, коварными замыслами, о которых рассказывал секретарь в гробовой тишине старого дворца над Тибром, в атмосфере зловещих драм и легенд Рима. И ему вдруг вспомнилась его собственная драма.

– Но я-то, при чем тут я? – воскликнул он. – Почему монсеньер Нани как будто интересуется мною, почему он замешан в процессе против моей книги?

Дон Виджилио развел руками.

– Ах, ничего не известно, ничего нельзя сказать наверняка!.. Одно могу сообщить, что Нани ознакомился с делом лишь после того, как доносы епископа Тарбского, епископов из Пуатье и Эвре уже поступили к секретарю конгрегации Индекса отцу Данджелису; я узнал также, что в ту пору он старался задержать процесс, вероятно, считая его бесполезным и несвоевременным. Но уж если конгрегация Индекса в кого-нибудь вцепится, вырвать у нее добычу почти невозможно; к тому же монсеньер Нани, должно быть, столкнулся с отцом Данджелисом, а тот, как истый доминиканец, – яростный враг иезуитов… Вот тогда-то Нани и попросил контессину написать господину де Лашу, чтобы вы поскорее приехали сюда защищать свою книгу, а она предложила вам гостеприимство в палаццо Бокканера.

Это открытие окончательно потрясло Пьера.

– Вы в этом уверены? – спросил он с удивлением.

– Ну, еще бы, совершенно уверен, я слышал, как Нани говорил о вас однажды в понедельник, на вечере у донны Серафины. Помните, я вас предупреждал, что он вас отлично знает, он, видимо, собрал о вас самые подробные сведения. По-моему, он читал вашу книгу, и она сильно его занимает.

– Значит, вы полагаете, он разделяет мои мысли, он искренне будет защищать их, как свои собственные?

– О нет, нет, отнюдь!.. Он, безусловно, ненавидит ваши идеи и вашу книгу, да и вас самих! Только те, кто хорошо его знают, могут угадать, что скрывается под его ласковой, любезной улыбкой, – какое презрение к слабым, ненависть к бедным, какая жажда власти, какое высокомерие! Он еще простил бы вам нападки на Лурд, хотя Лурд – надежный оплот католической церкви. Но никогда он не простит вашего сочувствия бедным и угнетенным, а главное – ваших выпадов против светской власти папы. Если бы вы только слышали, с каким елейным ехидством Нани издевается над господином де Лашу, – он прозвал его элегической плакучей ивой неокатолицизма!

Пьер поднес обе руки к вискам и в отчаянии сжал голову:

– Тогда в чем же дело, объясните мне, умоляю вас!.. Зачем он вызвал меня сюда и держит взаперти в этом доме, в полном своем распоряжении? Зачем заставляет почти три месяца слоняться по Риму, натыкаться на препятствия, выбиваться из сил, когда ему легче всего позволить конгрегации Индекса запретить мою книгу, если он находит ее опасной? Правда, дело не обошлось бы так просто, я не намерен покориться без боя, я буду открыто исповедовать свою новую веру, невзирая даже на запрещение римской церкви.

Черные глаза дона Виджилио заблестели лихорадочным огнем.

– Вот, вот, именно этого-то он и боится. Он считает вас очень умным, пылким энтузиастом, а он часто повторял при мне, что с людьми умными и энтузиастами не следует сражаться в открытую.

Но Пьер ужо не слушал его; поднявшись с места, он шагал из угла в угол, стараясь привести мысли в порядок.

– Послушайте, послушайте, мне необходимо все знать и во всем разобраться, чтобы продолжать борьбу.

Будьте так добры, расскажите как можно подробнее обо всех, кто связан с моим делом… Вы говорите, иезуиты, повсюду иезуиты! Боже мой, приходится верить, может быть, вы и правы. Но мне нужно выяснить все до мелочей… Ну, например, кто такой Форнаро?

– Монсеньер Форнаро? О, это человек изворотливый. Но он также воспитывался в Римской коллегии, и потому тоже иезуит, будьте уверены. Иезуит по воспитанию, по положению, по честолюбию. Он спит и видит кардинальскую мантию, а если станет когда-нибудь кардиналом, будет мечтать о папской тиаре. Все они кандидаты в папы, с самой семинарии!

– А кардинал Сангвинетти?

– Иезуит, разумеется, иезуит! Точнее говоря, он состоял членом ордена, вышел оттуда, а затем снова вступил. Сангвинетти заигрывает со всеми, кто у власти. Долгое время считали, что он стоит за примирение между святейшим престолом и Италией, потом, когда положение осложнилось, он быстро переметнулся на сторону папства. Со Львом Тринадцатым он тоже не раз ссорился, потом мирился, а в последнее время держится в отношении Ватикана осторожно и дипломатично. В сущности, единственная его цель – папская тиара, и он даже не слишком это скрывает, чем сильно вредит своей репутации… Но сейчас борьба сосредоточилась между двумя главными претендентами: между ним и Бокканера. Вот почему Сангвинетти опять сблизился с иезуитами, зная их ненависть к сопернику и рассчитывая, что они вынуждены будут поддержать его, желая свалить неугодного кандидата. Я-то не верю в это, я-то знаю, как хитры иезуиты, они не станут помогать человеку скомпрометированному. Но Сангвинетти, от природы вспыльчивый, сварливый, высокомерный, не сомневается в успехе. Вы говорите, он уехал во Фраскати? Уверяю вас, он нарочно скрылся туда из дипломатических соображений, как только узнал о болезни папы.

– Ну, а сам папа, сам Лев Тринадцатый?

Тут дон Виджилио запнулся и часто заморгал глазами.

– Лев Тринадцатый? Иезуит, тоже иезуит!.. Я знаю, говорят, он ближе к доминиканцам, и в этом, если угодно, есть доля правды, ибо он проникся их идеями, восстановил авторитет святого Фомы Аквинского и положил его доктрины в основу преподавания богословских наук… Но иногда человек становится иезуитом, сам того не желая, не сознавая, и нынешний папа – разительный тому пример. Изучите его буллы, приглядитесь к его политике: во всех его посланиях, во всех действиях проявляется иезуитский дух. Он впитал его, сам того не ведая, он подпал под влияние тех идей, что исходят, прямо или косвенно, из логова иезуитов… Неужели вы мне не верите? Повторяю вам, они всем завладели, все поглотили, весь Рим в их власти – от самого незаметного писца до его святейшества папы.

Дон Виджилио уперся на своем и по поводу каждого, о ком спрашивал Пьер, твердил с упорством маньяка: иезуит, иезуит! Если верить ему, католический священник не мог не быть иезуитом, и духовенство принуждено было, чтобы спасти религию, вступать в сделку с современным миром. Героические времена католицизма канули в прошлое, отныне церковь не могла существовать без дипломатии и хитростей, без уступок и соглашений.

– А этот Папарелли? Иезуит, иезуит! – продолжал дон Виджилио, невольно понизив голос. – О, иезуит смиренный и страшный, иезуит самого гнусного толка, интриган и негодяй! Готов поклясться, что Папарелли прислали сюда шпионить за его высокопреосвященством, и надо видеть, с какой изумительной ловкостью и коварством он выполняет свою задачу: теперь он все здесь прибрал к рукам, допускает к кардиналу посетителей по своему усмотрению, распоряжается им, как своей собственностью, влияет на каждое его решение и постепенно, час за часом, подчиняет его своей воле. О господи! Муравей победил льва, ничтожество взяло верх над величием, жалкий приживал, шлейфоносец, который должен бы, как верный пес, лежать у ног хозяина, на самом деле командует кардиналом и вертит им как хочет… Ах, это рьяный, отъявленный иезуит! Остерегайтесь его, когда он бесшумно крадется по коридору в поношенной сутане, точно старуха в черной юбке, берегитесь этого святоши с дряблым морщинистым лицом! Посмотрите хорошенько, не прячется ли он за дверью, в шкафу, под кроватью. Поверьте, иезуиты уничтожат вас, съедят без остатка, как съели меня, берегитесь их, не то они и на вас нашлют лихорадку, язву, чуму!

Пьер остановился перед ним как вкопанный. Он был совершенно ошеломлен, охвачен страхом и гневом. Как знать? В конце концов, все эти невероятные истории могли оказаться правдой.

– Но если так, дайте же мне совет! – крикнул он. – Я потому и просил вас зайти нынче вечером, что совершенно не знаю, как поступить; мне необходима помощь, укажите мне верный путь.

Прервав себя на полуслове, он снова зашагал из угла в угол, не в силах сдержать волнение.

– Впрочем, не надо, не говорите ничего, все кончено, лучше уехать. Мне и раньше приходила эта мысль, но лишь в минуту слабости: я хотел исчезнуть, укрыться в своем углу, по-прежнему жить в мире и спокойствии. Но теперь другое дело: я уеду отсюда как мститель, как суровый судья, – там, в Париже, я громко расскажу обо всем, что видел в Риме, расскажу, во что обратили здесь религию Христа, поведаю о Ватикане, который разлагается на глазах и смердит, как гниющий труп, о нелепых, несбыточных надеждах на обновление – как будто может родиться живой дух в этом склепе, среди праха и тлена минувших веков… О, я не отступлюсь, не сдамся, я буду защищать свой труд в другой, новой книге. И ручаюсь вам, она наделает много шума, я покажу в ней агонию умирающей религии, которую надо похоронить поскорее, чтобы гниющие останки не отравили душу народов.

Этого дон Виджилио уже не мог вынести. В нем пробудился невольный протест благочестивого итальянского аббата, ограниченного, невежественного, боящегося всяких новых идей. Он в ужасе воскликнул, молитвенно сложив руки:

– Замолчите, замолчите! Это кощунство… К тому же вы не должны уезжать, не попытавшись увидеть его святейшество. Папа наш единственный верховный владыка. И хоть я вас очень удивлю, но знайте, что отец Данджелис, пусть в насмешку, дал вам самый добрый совет: ступайте опять к монсеньеру Нани, ибо только он один в силах открыть перед вами двери Ватикана.

Пьер вздрогнул от негодования.

– Как! Меня послал монсеньер Нани, и к нему же я должен вернуться? Что за глупая игра? Меня, точно мяч, швыряют от одного к другому. Смеются они надо мной, что ли?

Измученный, обессиленный, Пьер тяжело опустился на стул против аббата, который сидел не шевелясь, с посеревшим от бессонной ночи лицом и трясущимися руками. Наступило долгое молчание. Потом дон Виджилио объявил, что ему пришла в голову новая мысль: он немного знаком с духовником папы, францисканским монахом, это человек простой, и к нему легко обратиться. Несмотря на свое скромное положение, отец францисканец может оказаться полезен. Во всяком случае, следует попытаться. Снова наступила тишина; Пьер задумался, вперив в стену невидящий взгляд, и вдруг ему бросилась в глаза старая картина, так глубоко поразившая его в день приезда. При бледном свете лампы ему почудилось, будто картина постепенно отделяется от стены и оживает, точно прообраз его собственной судьбы, его бессильного отчаяния перед наглухо запертой дверью в обитель истины и справедливости. Ах, как похожа была на него эта несчастная женщина с распущенными волосами, любящая и отвергнутая, которая, спрятав лицо, горько рыдала, в изнеможении упав на ступеньки крыльца у безжалостно запертой двери! Продрогшая, одетая в лохмотья, всеми покинутая, она хранила тайну своей безутешной скорби: какое несчастье, какое преступление таила она, закрыв лицо руками? Пьеру чудилось, что она походит на него, она казалась ему сестрою, родным существом, как все те обездоленные, отчаявшиеся люди, без надежды, без крова, что плачут от холода и одиночества и напрасно стучатся, выбиваясь из сил, в глухие угрюмые двери. Он и раньше не мог равнодушно смотреть на эту картину, но в этот вечер образ незнакомки, без имени, с закрытым лицом, рыдающей горько и безутешно, так взволновал его, что он вдруг спросил у дона Виджилио:

– Вы не знаете, кто написал эту картину? Она трогает меня до глубины души, точно произведение великого мастера.

Пораженный неожиданным вопросом, никак не связанным с их беседой, аббат поднял голову и с удивлением начал рассматривать почерневший, запыленный холст в простой раме.

– Откуда она, вы не знаете? – допытывался Пьер. – Почему ее повесили именно здесь, в этой скромной комнате?

– Право, не могу сказать, – ответил дон Виджилио, равнодушно пожав плечами, – не все ли равно? У них по всему дому развешаны старые картины, не имеющие никакой цены… Должно быть, она всегда здесь висела. Не знаю, я прежде ее не замечал.

Тут он осторожно поднялся с места. Но даже это движение вызвало в нем такую сильную дрожь, что он начал стучать зубами и с трудом мог проститься.

– Нет, не провожайте меня, – прошептал он испуганно, – оставьте лампу в этой комнате… И скажу вам на прощание – самое лучшее всецело положиться на монсеньера Нани, уж он-то, по крайней мере, обладает властью. Я говорил вам с самого начала: хотите вы того или нет, но в конце концов покоритесь его воле. Так какой же смысл бороться?.. И, ради бога, никому ни слова о нашем ночном разговоре, не то я пропал!

Бесшумно отворив дверь и подозрительно оглядевшись по сторонам, дон Виджилио осторожно вышел в темный коридор, а потом, собравшись с духом, юркнул в свою комнату, так тихо, что ни один шорох не нарушил мертвого сна старинного палаццо.

На другой день, решив продолжать борьбу и испробовать все средства, Пьер попросил дона Виджилио представить его знакомому францисканскому монаху, духовнику папы. Этого доброго смиренного францисканца, человека очень скромного и простого, вероятно, выбрали в духовники святому отцу именно потому, что он не имел никакого влияния и не стал бы злоупотреблять своим почетным положением и близостью к его святейшеству. Со стороны папы было некоторой рисовкой взять духовника из братьев миноритов, друга сирых и убогих, смиренного монаха нищенствующего ордена. Францисканец считался, однако, хорошим проповедником, твердым в вере, и даже сам папа слушал его проповеди, согласно обычаю, укрывшись за занавеской; хотя непогрешимому главе церкви и не подобало выслушивать чьи-либо поучения, но как человек он все же имел право внимать слову божию. Помимо врожденного красноречия, добрый монах был действительно чутким, внимательным духовником, он с кротостью исповедовал и отпускал грехи, очищая души от скверны святою водой покаяния. Видя, как он скромен и прост. Пьер даже не стал просить его о свидании с папой, чувствуя, что это бесполезно.

До самого вечера аббата не покидал чистый образ Франциска Ассизского, «простодушного возлюбленного бедности», как называл его Нарцисс Абер. Пьера часто удивляло, что этот новоявленный Иисус, нежно возлюбивший людей, животных, всю природу, преисполненный горячего милосердия к страждущим и униженным, мог родиться в Италии, стране эгоистической, где ищут наслаждений и поклоняются радостям жизни и красоте. Конечно, времена изменились, но какая же пламенная любовь к ближнему понадобилась в жестокую эпоху средневековья этому утешителю угнетенных, вышедшему из народа, чтобы он стал проповедовать самопожертвование, отречение от богатства, отказ от грубого насилия, равенство и покорность во имя воцарения мира на земле. Он странствовал по дорогам в нищенском рубище, в серой рясе, препоясанной веревкой, обутый в сандалии на босу ногу, без посоха и сумы. Франциск и его собратья произносили вдохновенные, дышащие поэзией проповеди, смело отстаивали великие истины, творили суд, клеймили богатых и могущественных, обличали дурных пастырей, распутных епископов – торгашей и клятвопреступников. Францисканцев встречали с радостью, как избавителей, люди следовали за ними толпами, они были друзьями, заступниками всех сирых и убогих. Вначале римскую церковь испугали столь радикальные идеи, и папы долго колебались, прежде чем признать новый орден; наконец они признали францисканцев, вероятно, надеясь воспользоваться в своих целях этой новой силой, завоевать с ее помощью бедный люд, огромную неведомую массу, вечно недовольную, вечно бурлящую, которая представляла угрозу во все века, даже в эпохи деспотизма. С тех пор папский престол получил в лице францисканцев могучее победоносное воинство, армию, которая заполонила все дороги, селения, города; они проникали в лачуги ремесленников, в хижины крестьян, завоевывая сердца простых людей. Трудно даже представить себе степень влияния этого ордена, вышедшего из недр народа, на самые широкие слои населения! Этим объяснялся его быстрый успех и процветание. Число братьев францисканцев увеличивалось с каждым годом, монастыри вырастали повсеместно, а многочисленные терциарии, монахи в миру, сливались с народом, подчиняя себе души. И лучшим доказательством того, что орден францисканцев был порождением родной земли, могучей порослью от плебейского корня, служит то, что именно в нем зародилось национальное искусство – живописцы, предшественники Возрождения, и сам Данте, величайший гений Италии.

За последние дни Пьеру пришлось столкнуться с современными представителями обоих великих орденов далекого прошлого. Францисканцы и доминиканцы, так долго сражавшиеся плечом к плечу за победу церкви, старые соперники, воодушевляемые одной верой, и сейчас еще существовали бок о бок в своих обширных, по внешности процветавших монастырях. Но смиренные францисканцы с течением времени отстранились, отошли на задний план. Произошло это, быть может, и потому, что их роль народных заступников и избавителей кончилась с тех пор, как народ сам стал бороться за свое освобождение, добиваясь политических и социальных прав. Теперь война шла между доминиканцами и иезуитами, ибо те и другие, как искусные проповедники и наставники, не оставляли надежды преобразовать мир согласно своему учению. Шла упорная, непрерывная, ежечасная борьба, борьба всеми средствами, за влияние в Риме, за высшую власть в Ватикане. Однако доминиканцы, возлагавшие надежды на своего покровителя святого Фому Аквинского, не могли не видеть, как рушатся их древние схоластические догматы, и принуждены были пядь за пядью уступать место иезуитам, которые становились все сильнее, ибо шли в ногу с веком. Кроме них, были еще картезианцы в белых суконных рясах – благочестивые, чистые сердцем молчальники, которые, удалившись от мира, жили затворниками в тихих кельях своих монастырей, ища утешения в созерцании и молитве; они немногочисленны, но их орден будет существовать до тех пор, пока будут существовать человеческие горести и потребность в уединении. Были еще бенедиктинцы, последователи святого Бенедикта, в чьем мудром уставе труд почитался священным; они ревностно изучали науки и словесность, внося в них свой вклад, и долгое время содействовали просвещению и цивилизации своими обширными трудами по истории и богословию. Пьеру нравились бенедиктинцы, и, родись он на два столетия раньше, он, вероятно, вступил бы в их орден; но его удивляло, что они возводят на Авентинском холме новый громадный монастырь, на постройку которого папа Лев XIII уже пожертвовал несколько миллионов. Зачем? Разве они в силах собирать жатву на ниве современной науки и науки завтрашнего дня? Ведь прежние работники сменились новыми, ведь старые догматы преградят богословам дорогу в будущее, если у них не хватит смелости самим опрокинуть их. Наконец, в Риме имелось множество менее значительных монашеских орденов, они здесь насчитывались буквально сотнями: это были кармелиты, трапписты, минориты, варнавиты, лазаристы, эвдисты, миссионеры, реколлекты, братья ордена христианского учения; это были бернардинцы, августинцы, театинцы, обсерванты, целестины, капуцины, не считая соответствующих женских монашеских орденов, монахинь ордена св. Клары и множества других, например, визитандинок пли монахинь Крестовой Горы. Каждый из орденов имел свою обитель – иногда скромную, иногда роскошную, многие кварталы Рима были сплошь застроены монастырями, и вся эта братия кишела за высокими глухими стенами, шумела, соперничала, интриговала; шла постоянная борьба страстей и честолюбивых устремлений. Прежние социальные условия, породившие монашеские ордена, давно отошли в прошлое, а они все еще цепляются за жизнь, бессильные и бесполезные, все еще бьются в медленной агонии; и так будет вплоть до того дня, когда в грядущем обществе для них не хватит ни воздуха, ни места на земле.

Возобновив свои хлопоты и посещения влиятельных лиц, Пьер чаще сталкивался не с монахами, а, главным образом, с белым духовенством, светским духовенством города Рима, которое он теперь хорошо изучил. Там и поныне соблюдалась строжайшая иерархия чинов и рангов. На самом верху, при папском дворе, царила высшая духовная аристократия – кардиналы и прелаты, высокопоставленные, знатные, крайне высокомерные, несмотря на показную простоту. Ступенью ниже стояло приходское духовенство, составлявшее как бы класс буржуазии: умные, весьма достойные священники, среди которых нередко встречались истинные патриоты новой Италии. За четверть века итальянское владычество наводнило город целой толпой чиновников и блюстителей порядка, и это привело к неожиданному результату, благотворно повлияв на мораль и нравы римских духовных лиц; прежде в личной жизни католических прелатов женщины играли такую важную роль, что Римом, в сущности, управляли их служанки и любовницы, самовластно распоряжавшиеся в домах этих старых холостяков. Наконец, на последней ступени стояло низшее духовенство, как бы плебейское сословие, представлявшее жалкую и любопытную картину, – целое сборище грубых, грязных, оборванных аббатов, которые, точно голодные псы, бродили возле церквей в надежде отслужить мессу, пьянствовали в подозрительных тавернах вместе с нищими и ворами. Но еще больше занимали Пьера толпы чужеземных священников и монахов, стекавшихся отовсюду, – истинно верующих и авантюристов, честолюбцев и сумасбродов; всех их тянуло в Рим, словно ночных мотыльков на огонь. Снедаемые тщеславием и корыстью, священники разных национальностей, разного положения, всех возрастов, с утра до вечера околачивались вокруг Ватикана, надеясь урвать кусок пожирнее. Сталкиваясь с ними на каждом перекрестке, Пьер не без стыда думал, что он тоже один из них, из этой толпы аббатов, слоняющихся по улицам. Казалось, весь Рим был наводнен постоянным, нескончаемым приливом и отливом черных сутан и ряс всех цветов. Улицы города пестрели от разноцветной одежды семинаристов разных национальностей, которых наставники длинными вереницами выводили на прогулку: у семинаристов-французов рясы были черные, у южноамериканцев – черные с синим шарфом, у североамериканцев – черные с красным шарфом, у поляков – черные с зеленым шарфом, у греков – синие, у немцев – красные, у римлян – фиолетовые, и так далее, и так далее; одеяния эти были украшены каймами и вышивками всевозможных цветов и фасонов. Помимо них, по улицам слонялись монахи разных братств и общин: в белых, черных, синих, серых сутанах, в капюшонах и пелеринах разных цветов – серых, синих, черных или белых. Иногда могло показаться, будто воскрес прежний Рим эпохи папского владычества, будто он цепко и упорно борется за свою самобытность в нынешнем разноплеменном Риме, не желая затеряться в толпе однотонных костюмов одинакового покроя.

Посещая одного прелата за другим, нанося визиты священнослужителям, Пьер часто заходил в храмы, но никак не мог привыкнуть к здешней церковной службе, к своеобразному римскому благочестию, которое крайне изумляло, а порою оскорбляло его. Однажды в воскресное утро он зашел укрыться от дождя в церковь Санта-Мариа-Маджоре, и ему показалось, будто он попал в огромный зал ожидания на железнодорожной станции; несмотря на неслыханную роскошь, ослепительную белизну колонн, купол античного храма, пышный балдахин над главным алтарем, великолепный мрамор исповедальни и особенно капеллы Боргезе, церковь эта совсем не походила на храм божий. В главном нефе, без скамеек, без единого стула, бродили взад и вперед толпы прихожан, в сутолоке и давке, как на вокзале, топча мокрыми башмаками драгоценные мозаичные плиты; уставшие женщины с детьми сидели вокруг колонн, точно в ожидании поезда. Казалось, весь этот бедный люд зашел сюда случайно, по пути. Священник служил малую мессу в боковом нефе, перед которым, точно очередь в кассу, вытянулась, загородив вход в капеллу, длинная вереница молящихся. При возношении даров все набожно преклонили колена, но, как только месса была окончена, быстро разошлись. Повсюду в обычные дни прихожане этого солнечного города забегали в храм божий лишь мимоходом, на минуту, даже не присаживаясь; так было в церкви Сан-Паоло, Сан-Джованни-ин-Латерано, в старинных соборах и даже в соборе св. Петра. Только воскресная торжественная месса в храме Иисуса Христа напомнила Пьеру богослужение в северных соборах: здесь были толпы молящихся, скамьи для прихожан, женщины сидели, под роскошными золочеными сводами царила чинная тишина; слишком яркие краски скульптурных украшений и фресок во вкусе барокко поблекли от времени и приобрели восхитительные рыжеватые тона. Однако множество церквей, даже самых древних и почитаемых, вроде храмов Сан-Клименте, Сант-Аньезе, Санта-Кроче-ди-Джерузалемме, пустовало, и к обедне там собиралось лишь несколько прихожан, живущих по соседству. Четырехсот церквей чересчур много, даже для Рима; одни храмы посещались лишь в дни торжественной службы, другие открывались только раз в год, в престольный праздник. Многие существовали благодаря какой-нибудь реликвии или статуе, которой поклонялись верующие, считая ее чудотворной: так храм на площади Арачели славился изваянием младенца Иисуса, il Bambino [11]11
  Младенец (итал.).


[Закрыть]
, якобы приносившим исцеление больным детям, церковь Сант-Агостино – статуей богоматери, Madonna del Parto [12]12
  Мадонна рожениц (итал.).


[Закрыть]
, помогавшей благополучному разрешению от бремени. Иные храмы привлекали молящихся кропильницей со святой водой или маслом в лампадах, чудотворной деревянной скульптурой какого-нибудь святого или мраморной статуей мадонны. Были церкви и вовсе заброшенные, напоминавшие музеи древних скульптур; службы там не совершались, а сторожа продавали туристам церковные реликвии. Были, наконец, храмы, смущавшие религиозное чувство, как например, Санта-Мариа-Ротонда в Пантеоне в огромной круглой зале в виде античного цирка: статуя святой девы казалась не христианским, а скорее олимпийским божеством. Пьера интересовали также церкви бедных приходов, но увы, посетив храмы св. Онуфрия, св. Цецилии и Санта-Мариа-ди-Трастевере, он и там, против ожидания, не обнаружил искренней веры и толп молящихся. Как-то раз после полудня он с горестным чувством слушал хор певчих, которые громко и жалостно пели в совершенно пустой, безлюдной церкви. В другой раз, зайдя в храм св. Хрисогона накануне праздника, он с ужасом увидел, что все колонны завешены красным штофом, а портики задрапированы яркими занавесами, желтыми и синими, белыми и красными; возмущенный этой безвкусицей, этой ярмарочной мишурой, Пьер поспешил уйти. Ах, как это непохоже было на величавые соборы его родины, где он так горячо молился в детстве! Здесь почти все церкви были на один образец: античная базилика, перестроенная Бернини или его учениками во вкусе римской архитектуры прошлого века. В храме св. Людовика Французского, отличавшемся более строгим и изящным стилем, Пьеру понравились только гробницы святых и героев, которые покоились под каменными плитами здесь, на чужбине. Тоскуя по готическим храмам, он пошел осмотреть церковь Санта-Мариа-Минерва, представлявшую, как ему говорили, единственный образец готической архитектуры в Риме. Для Пьера это было последним разочарованием: встроенные в стену колонны, облицованные мрамором, стрельчатые арки, которые, как бы не решаясь подняться ввысь, изгибались дугою, полукруглые своды, придавленные тяжелым, массивным куполом. Нет, нет! Здесь лишь догорали тлеющие угли той веры, пылающий огонь которой осветил и зажег когда-то весь христианский мир. Выходя из церкви Санта-Мариа-Минерва, Пьер случайно встретил монсеньера Форнаро, и тот яростно ополчился на готический стиль, называя его чистейшей ересью. Первой христианской церковью, сказал он, была базилика, ведущая свое происхождение от античного храма; считать готический собор истинно христианским храмом – просто кощунство, ибо готический стиль порожден греховным англо-саксонским духом, протестантскими идеями Лютера. Пьер хотел было вступить в горячий спор с прелатом, но удержался, боясь наговорить лишнего. Ведь слова Форнаро служили лучшим доказательством того, что римско-католическая церковь – прямое порождение древней почвы Рима, язычество, преображенное христианством. В других странах христианство развивалось в иной среде и по-иному, так что вскоре обнаружились разногласия, и в дни раскола многие церкви восстали против колыбели католичества, матери городов – Рима. Пути их расходятся все дальше, несогласия разрастаются все больше и больше по мере развития современного общества, и, несмотря на отчаянные усилия объединить религиозные течения, христианской церкви вскоре грозит новый неизбежный раскол. И еще одного Пьер не мог простить римским базиликам: им не хватало колоколов, которые он так любил с самого детства, когда был набожным и чувствительным, прекрасных больших колоколов, утешителей бедного люда. Для колоколов нужны колокольни, а в Риме их нет, есть одни купола. Право же, Рим не похож на христианский город, где в звоне и благовесте колоколов молитвы волнами звуков возносятся к небу, а над шпилями церквей кружатся стаи галок да ласточек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю