Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 47 страниц)
Пьер, разбитый и надломленный, остановился как вкопанный посреди огромной площади. Как! Он беседовал с этим седовласым старцем, перевернувшим ему душу, всего три четверти часа? Да, у него было отнято все – у его разума, у его кровоточащего сердца отняты были последние крохи веры. Он сделал последнюю попытку, и вот целый мир для него рухнул. Пьеру неожиданно вспомнился монсеньер Нани, и он подумал, что один только Нани оказался прав. Пьера предупреждали, что в любом случае он в итоге поступит так, как того пожелает монсеньер Нани, и священник с изумлением убедился, что это верно.
И такое отчаяние, такая жестокая тоска разом охватили его, что, воздев трепещущие руки, он из глубины пропасти, на дне которой очутился, возгласил:
– Нет, нет! Ты не с ними, о боже милосердный, ты, что даруешь жизнь и спасение души! Явись же, приди, о господи, ибо дети твои умирают, не ведая, ни кто ты есть, ни где ты есть в бесконечности миров!
Над огромной площадью простерлось огромное темно-синее, бархатное небо – сама бесконечность, немая и волнующая, где мерцали звезды. Возок Большой Медведицы, казалось, еще больше запрокинулся над кровлями Ватикана, словно его золотые колеса свернули с пути и золотая оглобля повисла в воздухе; а там, над Римом, над улицей Джулиа, угасал Орион, и уже видна была только одна из трех золотых звезд, украшавших его пояс.
XV
Разбитый пережитыми волнениями, горя как в лихорадке, Пьер забылся только под утро. Едва войдя поздно ночью во дворец Бокканера, он снова погрузился в атмосферу глубокой скорби о гибели Дарио и Бенедетты. Проснувшись в девять часов и позавтракав, он решил тотчас спуститься в покои кардинала, куда перенесли тела усопших, чтобы родные, друзья и знакомые могли оплакать влюбленных и помолиться за упокой их души.
Пока Пьер завтракал, Викторина, которая так и не ложилась, мужественная и деятельная, несмотря на свое отчаяние, рассказала ему о событиях минувшей ночи и нынешнего утра. Донна Серафина, со строгостью святоши стоявшая на страже приличий, сделала еще одну попытку разъединить тела влюбленных. Вид нагой женщины, тесно прильнувшей к обнаженному мужчине, оскорблял ее целомудрие. Но было уже поздно, тела закоченели, и то, что еще можно было сделать в первую минуту, стало бы теперь ужасным кощунством. Они так крепко сплелись в любовном объятии, что оторвать их друг от друга можно было, лишь искалечив мертвые тела и поломав им руки. И кардинал, уже раз запретивший нарушать покой влюбленных, их вечный союз, теперь чуть было не поссорился с сестрой. Под сутаной священнослужителя он сохранил чувства предков, он гордился их страстями, пламенной любовью, смелыми ударами кинжала прежних лет; он сказал, что если у них в роду насчитывается двое пап и немало славных полководцев, то пылкие влюбленные также служат его украшению. Никому он не позволит прикоснуться к этим чистым детям, которые всю жизнь страдали и соединились только в могиле. Он господин в своем доме: пусть завернут их в один саван и уложат рядом в гроб. Затем по ним отслужат панихиду в соседней церкви Сан-Карло, где он, как кардинал, еще может распоряжаться. А если понадобится, он дойдет до самого папы. Такова была его верховная воля, выраженная столь непреклонно, что все в доме безмолвно склонились перед ней, не посмев возразить ни жестом, ни словом.
Тогда донна Серафина принялась обряжать умерших. Согласно обычаю, слуги находились тут же, а Викторина, самая старая, самая любимая служанка, помогала ей. Сначала влюбленных окутали распущенными волосами Бенедетты, ее густыми, длинными душистыми волосами, ниспадавшими подобно королевской мантии; потом обоих завернули в белый шелковый саван, соединивший их после смерти в единое существо. И опять-таки по требованию кардинала их отнесли в его покои и уложили на парадном ложе посреди тронной залы, чтобы воздать им высшие почести, как последним в роде, как двум безвременно погибшим обрученным, вместе с которыми некогда громкая слава рода Бокканера тоже сошла в могилу. На этот раз донна Серафина беспрекословно одобрила решение брата, ибо считала непристойным, чтобы ее племянница, даже мертвая, лежала в спальне молодого человека, на его кровати. Версия, придуманная родственниками, уже разнеслась по городу: все говорили о внезапной смерти Дарио от злокачественной лихорадки, погубившей его за несколько часов; о безумном горе Бенедетты, которая скончалась, сжимая в объятиях его тело; о царских почестях, воздаваемых обоим, и о посмертном обручении влюбленных, покоившихся вместе на смертном ложе: весь Рим, потрясенный этой историей любви и смерти, наверное, еще недели две будет говорить только о ней.
Пьер, стремясь скорее покинуть злосчастный город, где он оставлял последние крохи своей веры, готов был в тот же день уехать во Францию. Но он хотел дождаться погребения и отложил свой отъезд до следующего вечера. Значит, весь день ему предстояло провести здесь, в этом ветхом дворце, возле умершей Бенедетты, которую он так любил; он должен постараться найти для нее слова молитвы в своей истерзанной, опустошенной душе.
Спустившись на широкую площадку перед приемными залами кардинала, он вспомнил, как впервые явился сюда в день своего приезда. На него снова пахнуло старинной царственной пышностью, словно обветшавшей и покрытой пылью времен. Двери трех громадных приемных были широко раскрыты, но в этот ранний час залы с высокими темными потолками были еще безлюдны. В первой, предназначенной для слуг, находился только Джакомо; в черной ливрее он застыл перед красной кардинальской шапкой, висевшей под балдахином с наполовину истлевшими кистями, которые густо оплела паутина. Во второй зале, где прежде сидел секретарь, водворился аббат Папарелли, шлейфоносец кардинала, исполнявший также обязанности дворецкого; он ходил мелкими, неслышными шажками, ожидая посетителей, и никогда еще не был так похож на старую деву в черной поношенной одежде, поблекшую, морщинистую, со следами суровых лишений на хитром лице, выражавшем лицемерное смирение и притворное подобострастие. Наконец, в третьей приемной – для знати, где перед величественным портретом кардинала в парадном облачении лежала на столике кардинальская шапка, секретарь дон Виджилио, покинув свое обычное место за столом, стоял у двери в тронную залу и склонялся в поклоне перед каждым входящим. В это темное зимнее утро обширные залы казались еще более мрачными и запущенными, чем обычно, обивка на стенах кое-где свисала лохмотьями, разрозненная мебель потускнела от пыли, крошились старинные деревянные панели, источенные червями, и только высокие потолки блистали великолепием красок и позолоты.
Пьер, которого аббат Папарелли встретил преувеличенно низким поклоном, затаив насмешку над посрамленным противником, был захвачен грустным величием этих громадных обветшалых комнат, которые вели в тронную залу, превращенную в храм смерти, где покоились последние отпрыски семейства Бокканера. Какое величественное, скорбное зрелище торжества смерти являли эти настежь распахнутые двери, эти пустынные, чересчур просторные покои, когда-то вмещавшие толпы людей, а теперь ведущие в усыпальницу угасшего рода!
Кардинал затворился в небольшом рабочем кабинете, где принимал родственников и близких друзей, пришедших выразить ему соболезнование; донна Серафина выбрала соседнюю комнату для приема знакомых дам, шествие которых могло продолжаться до самого вечера. Викторина рассказала Пьеру о предстоящей траурной церемонии, и он решил отправиться прямо в тройную залу, где бледный и безмолвный дон Виджилио встретил его глубоким поклоном, как будто даже не узнав его.
Пьер был поражен видом залы. Он ожидал, что окажется в помещении с плотно занавешенными окнами и сотнями ярких свечей вокруг катафалка, стоящего посредине и задрапированного черной тканью. Ему объяснили, что обряд совершится здесь, ибо старая дворцовая капелла на первом этаже пришла в негодность и заперта вот уже пятьдесят лет, а небольшая домашняя молельня кардинала слишком мала для такой церемонии. Поэтому пришлось соорудить алтарь в тронной зале, где с самого утра одну за другой служили мессы. Впрочем, заупокойную обедню совершали и в маленькой капелле; кроме того, были поставлены еще два алтаря: один – в небольшой комнате, примыкавшей к приемной для знати, другой – в глубоком алькове, выходившем во вторую приемную; так что священники, главным образом францисканцы и другие монахи, принадлежавшие к нищенствующим орденам, должны были одновременно служить литургию на четырех алтарях. Кардинал пожелал, чтобы в его доме все время совершалось таинство евхаристии во искупление двух дорогих ему душ, вместе отлетевших на небо. Непрестанно раздавался звон колокольчиков, сопровождавший возношение святых даров, не смолкало глухое бормотание латинских молитв, шуршали преломляемые облатки, осушались церковные чаши, так что бог все время присутствовал в душных, пахнущих тлением залах погруженного в траур дворца.
Пьер с удивлением увидел, что тронная зала осталась такой же, как и в день его первого посещения. Даже занавеси на четырех огромных окнах не были задернуты, и пасмурное зимнее утро проникало в комнату, озаряя ее слабым светом – серым и холодным. Тот же высокий потолок с позолоченной деревянной резьбой, та же расшитая пальмовыми листьями красная парчовая обивка на стенах, истлевшая от времени; здесь стояло повернутое к стене парадное кресло на случай посещения папы, который давно уже не приходил сюда. Только сооруженный рядом с троном алтарь несколько менял облик залы, откуда вынесли кое-какую мебель: кресла, столики, консоли. Посреди залы на низком помосте водрузили пышное ложе, на котором покоились Бенедетта и Дарио, осыпанные цветами. У изголовья горели всего две свечи, по одной с каждой стороны. И ничего больше – только цветы, такое обилие цветов, что трудно было представить, в каком волшебном саду их набрали; особенно много было белых роз, целые снопы их лежали на смертном ложе, свешивались с него, устилали ступеньки помоста и, не уместившись на них, как бы растекались по великолепному плиточному полу.
Пьер приблизился к ложу потрясенный, в глубоком волнении. Две свечи, желтое пламя которых едва мерцало в слабом свете дня, тихая жалоба, звучавшая в молитвах мессы, пряный аромат роз, разлитый в обширной зале, старинной и запыленной, – все это навевало бесконечную печаль, сжимало сердце мучительной болью. Все застыло в безмолвии, – ни жеста, ни вздоха, – только изредка слышалось приглушенное рыдание одного из немногих находившихся в зале посети-телей. Слуги непрерывно сменяли друг друга, и четверо из них все время стояли у изголовья, молчаливые и недвижимые, словно верные придворные стражи. Консисторский адвокат Морано, взявший на себя все хлопоты, время от времени торопливо, неслышными шагами пробегал по комнате. А входившие преклоняли колена на ступеньке помоста, молились, плакали. Пьер заметил трех дам, прижимавших к глазам платки. Был тут и сотрясавшийся от рыданий старик священник с поникшей головой, лица которого он не мог разглядеть. Но особенно растрогала аббата бедно одетая молоденькая девушка, которую он принял за служанку; она распростерлась на полу в таком безысходном горе, что казалась воплощением скорби.
Тогда Пьер тоже опустился на колени и машинально стал произносить латинские слова молитв, которые так часто читал у изголовья покойников. Но все возраставшее волнение туманило ему память, и он замер перед трогательным и трагическим зрелищем двух влюбленных, не в силах отвести от них глаз. Сплетенные тела едва угадывались под покровом из роз, но головы выступали из шелкового савана среди цветов. Как они были красивы оба, озаренные светом наконец-то увенчанной любви, когда покоились на одной подушке, смешав свои кудри! Лицо Бенедетты сохранило дивную ликующую улыбку навеки любящей и верной невесты, ибо ее последний вздох был поцелуем любви. Лицо Дарио, несмотря на последнюю радость, дарованную юноше, не утратило следов страдания и напоминало мраморное надгробное изваяние, к которому скорбно припадают осиротевшие возлюбленные. Оба лежали с широко раскрытыми глазами, погрузив взор во взор, и без конца созерцали друг друга с тихой нежностью, которую ничто уже не могло омрачить.
Господи! Так, значит, правда, что он, Пьер, и сам любил Бенедетту любовью столь чистой, столь далекой от всякой греховной мысли! Аббата до глубины души пронзило воспоминание о блаженных часах, проведенных возле нее, об их нежной дружбе, сладостной, как любовь. Она была так прекрасна, так умна, так полна страсти! А он обольщался мечтой внушить свою веру в спасительное братство этой прелестной девушке, с виду безмятежной, но с пламенной душою, ибо он видел в ней живое воплощение старого Рима, который ему хотелось пробудить и покорить для Италии завтрашнего дня. Он мечтал наставить Бенедетту на путь истинный, просветить ее ум, вдохнуть в сердце любовь к бедным и обездоленным, чтобы она. преисполнилась состраданием ко всему сущему. Еще недавно он улыбнулся бы, вспомнив эту мечту, но теперь мог только плакать. Как трогательно было ее стремление стать ему союзницей, несмотря на неодолимые препятствия – на происхождение, воспитание, среду, мешавшие ей последовать за ним! Она была послушной ученицей, но не могла добиться подлинных успехов. Однако был день, когда она, казалось, поняла его, как будто собственное горе заставило ее сердце раскрыться для сострадания. А затем пришла иллюзия счастья, и она вновь перестала постигать горести других, замкнулась в своих эгоистических надеждах и радостях. Великий боже, неужели эта каста, обреченная на вымирание, подчас прекрасная и почитаемая, но неспособная полюбить малых сих, погибнет столь бесславно, ибо ей чужд закон милосердия и справедливого труда, единственный закон, который только и может спасти мир?
Но тут сердце Пьера снова сжалось от боли, и он застыл, бормоча бессвязные слова, которые не складывались в молитву. Он подумал, что жестокий удар, сокрушивший двух этих детей, был грозным возмездием природы за нарушение ее законов. Какая насмешка: дать обет пресвятой деве сохранить девственность для избранного супруга, всю жизнь страдать под тяжестью этого обета, нося его, как власяницу, и броситься на шею возлюбленному лишь в минуту смерти, потеряв голову от поздних сожалений, горя желанием отдаться ему всем существом! Бенедетта отдалась жениху с неистовством отчаяния; достаточно было жестокой угрозы разлуки, чтобы она поняла обман и вернулась к первобытному, всепоглощающему инстинкту любви. И снова церковь потерпела поражение в борьбе с великим Паном, сеятелем на ниве плодородия, беспрестанно соединяющим мужское и женское начало. Если в годы Возрождения церковь не рухнула под натиском Венер и Геркулесов, извлеченных из древней римской земли, то в наши дни битва продолжается с той же яростью, и каждый час новые, полные жизни народы с юным пылом вступают в борьбу с религией, которая прославляет лишь загробную жизнь, они грозят снести ветхое здание бесплодного католицизма, стены которого разрушаются от старости.
Тут Пьер почувствовал, что смерть прелестной Бенедетты была для него окончательным крушением. Он все смотрел на нее, и слезы жгли ему глаза. С нею навсегда угасла его мечта. Как и вчера в Ватикане, перед папой, он чувствовал, что рушится его последняя горячая надежда на превращение старого Рима в Рим обновления и благоденствия. Сейчас это воистину был конец: Рим царственный, католический – мертв, он покоится как мраморное изваяние на смертном ложе. Бенедетта не смогла прийти к обездоленным, к страждущим мира сего, она умерла в бессильном порыве эгоистической страсти, когда уже было слишком поздно любить и зачинать детей. Теперь она уже никогда не родит ребенка, старинный римский дом останется навеки без потомков, мертвым и опустевшим. Пьер, которому эта смерть омрачила душу, унеся с собой самую дорогую его мечту, испытывал такую муку при виде неподвижного, окоченевшего тела, что едва не лишился чувств. Был ли тому виною мертвенный утренний свет с двумя желтыми пятнами свечей, колыхавшимися у него перед глазами, или запах роз в душном, напоенном смертью воздухе, туманивший голову подобно хмелю, или несмолкаемое бормотание монаха, заканчивавшего мессу, которая отдавалась в голове, мешая вспомнить слова молитвы, но только Пьер испугался, что сейчас упадет. Он с трудом поднялся и отошел назад.
Он решил укрыться в глубокой оконной нише, чтобы немного прийти в себя, и с удивлением обнаружил там Викторину, сидевшую на скрытой за шторой скамейке. Донна Серафина просила ее бодрствовать возле двух дорогих детей, как называла их служанка, и в то же время не терять из виду входивших и выходивших посетителей. Заметав, что молодой священник очень бледен и вот-вот лишится чувств, Викторина заставила его сесть.
– Да будет дана им радость соединиться хотя бы в ином мире и начать там новую жизнь! – сказал он еле слышно, когда немного пришел в себя.
Служанка слегка пожала плечами и ответила таким же чуть слышным шепотом:
– Новую жизнь, господин аббат, к чему? Уж коли ты помер, так уж поверьте, лучше всего оставаться мертвым и спать. Бедные дети хлебнули столько горя на земле, что незачем желать им жизни в ином мире.
От этих наивных, но мудрых слов безграмотной, неверующей крестьянки у Пьера по спине пробежали мурашки. А уж сам-то он! Ведь, бывало, по ночам при одной мысли о небытии у него зубы стучали от страха! Она казалась ему героической женщиной, ибо не боялась мыслей о вечности, о беспредельности. Ах, если бы все обладали таким спокойным отсутствием веры, такой разумной, здоровой беспечностью, как простой народ Франции, какой мир воцарился бы среди людей, какая наступила бы счастливая жизнь!
Почувствовав его волнение, Викторина добавила:
– Чего ж еще ждать после смерти? Люди заслужили право на спокойный сон, а это для них самое желанное, самое лучшее утешение. Если богу пришлось бы награждать хороших и наказывать дурных, право, у него было бы чересчур много дела. Да и можно ли всех рассудить? Ведь добро и зло так перепутались в каждом из нас, уж лучше помиловать всех без разбора!
– Однако, – прошептал Пьер, – эти милые влюбленные еще так мало жили на свете, разве не утешение верить, что они вновь оживут в объятиях друг друга и будут вечно блаженствовать в мире ином?
Она снова покачала головой.
– Нет, нет!.. Я всегда говорила, что напрасно бедная контессина терзала себя мыслями о загробном мире и отказывала своему милому, коли так страстно его любила. Скажи она хоть словечко, уж я бы привела его к ней в комнату, не спрашиваясь ни у мэра, ни у священника. Ведь счастье такая редкость! А потом, когда уже слишком поздно, как мы жалеем о нем! Вот и кончилась история двух бедных голубков. Их время миновало. Они померли, что толку посылать их на небо? Раз уж они померли, то все кончено, ничего они не чувствуют, сколько бы ни обнимались!
Теперь лицо ее тоже было залито слезами, она горько плакала.
– Бедняжки! Бедняжки! И вот ведь не было у них ни одной счастливой ночки, а теперь наступила долгая ночь, которой не будет конца!.. Взгляните на них, какие они бледные! Подумать страшно, что скоро на подушке от их голов останутся лишь черепа, а вместо рук одни кости будут обнимать друг друга… Нет, пусть себе спят, пускай спят! Они хоть ничего больше не знают, ничего не чувствуют!
Наступило долгое молчание. Пьер, измученный сомнениями, страстной жаждой бессмертия, с завистью смотрел на эту простодушную, скромную служанку-босеронку, которая не верила священникам и со спокойной душою, с чувством исполненного долга вот ужо четверть века трудилась в чужой, незнакомой стране, язык которой она так и не научилась понимать. О да! Хорошо быть таким, как она, спокойным, уравновешенным, несколько ограниченным созданием, довольствоваться земной жизнью, вечером ложиться спать вполне удовлетворенным, если выполнил свою дневную работу, всегда быть готовым уснуть навеки!
Пьер снова поднял глаза на траурное ложе и вдруг узнал старика священника, стоявшего на коленях, с горестно склоненной головой, того, чье лицо он вначале не мог разглядеть.
– Это, кажется, аббат Пизони из церкви святой Бригитты, где я отслужил несколько месс? Ах, бедняга, как он плачет!
Викторина ответила спокойным голосом, в котором прозвучала глубокая боль:
– Еще бы, ему-то есть о чем поплакать. Что и говорить, страшное дело он совершил, когда обвенчал мою милую Бенедетту с графом Прада. Дали бы сразу бедной девочке ее любимого Дарио, и несчастья бы не случилось. Но в этом дурацком городе все помешаны на политике, и аббат тоже, хоть он и славный старик.
Он все шутил, что совершит истинное чудо и спасет мир, коли поженит папу и короля; ученый чудак всю жизнь любил только старые камни, – вы же знаете, тут вечно носятся с этим старым хламом, с разными патриотическими идеями, которым от роду сто тысяч лет. А теперь, глядите-ка, он готов всю душу выплакать… И тот, отец Лоренцо, иезуит, тоже явился минут двадцать назад; он был духовником контессины после аббата Пизони и взялся развязать то, что первый связал. Да, ловкий пройдоха, ничего не скажешь, еще один любитель запутывать дела и быть помехой людскому счастью! На какие только хитрости он не пускался с этим разводом! Жалко, что вы поздно пришли, стоило посмотреть, как торжественно он осенил себя крестным знамением, опустившись на колени. Уж он-то не заплакал, ну нет! Он как будто говорил, что если все закончилось так плохо, стало быть, бог отступился от этого дела. Тем хуже, мол, для умерших!
Викторина говорила тихо, не переводя дыхания, как будто ее утешала возможность излить душу после мучительных часов, проведенных со вчерашнего дня в смятении и суматохе.
– А вот эту, – продолжала она еще тише, – неужто вы ее не узнаете?
Она указала глазами на бедно одетую девушку, которую Пьер принял за служанку: та лежала возле траурного ложа, распростершись на полу, словно раздавленная безмерным горем. В порыве безысходного отчаяния она приподнялась и запрокинула голову, открыв лицо необычайной красоты, обрамленное копной роскошных черных волос.
– Да это Пьерина! – воскликнул аббат. – Бедная девушка!
Викторина кивнула, весь ее вид говорил об участии и сострадании.
– Что было делать? Я позволила ей войти… Не знаю, откуда она узнала о несчастье. Впрочем, она вечно бродила вокруг дворца. Вызвала она меня вниз, и послушали бы вы, как она просила, как умоляла, обливаясь слезами, позволить ей хоть еще разок взглянуть на своего князя. Господи, она же никому не мешает, пусть себе глядит на них своими красивыми, полными слез глазами. Она тут уже с полчаса, и я сказала, что сразу ее выведу, коли она будет громко плакать. Но ведь она молчит, даже не шелохнется, так пусть и остается здесь, пусть наглядится на него вволю, на всю жизнь.
Поистине прекрасное и печальное зрелище являла собою бедная Пьерина, наивная, страстная красавица, словно громом пораженная у брачного ложа, где спали, обнявшись, двое влюбленных, для которых первая ночь любви стала вечностью. Упав на колени, она бессильно уронила руки и застыла, подняв голову, как будто дошла до предела страдания, и не сводила глаз с прелестной, трагической пары. Кажется, никогда человеческое лицо не было таким прекрасным в сиянии любви и муки: настоящая античная статуя скорби, но полная трепетной жизни, с царственным челом, гордым, нежным овалом и божественно очерченным ртом. О чем думала она, отчего так страдала, пристально глядя на своего князя, нашедшего вечное успокоение в объятиях соперницы? Терзала ли ее жестокая, неистребимая ревность, от которой кровь холодеет в жилах? Или только боль непоправимой утраты, горькое сознание, что она видит его в последний раз, в объятиях той, другой женщины, которая тщетно пытается согреть его своим столь же холодным телом? Ее полные слез глаза смотрели кротко, скорбно сжатые губы не утратили нежного изгиба. Влюбленные казались ей такими чистыми, такими прекрасными среди этого моря цветов! И в своей царственной красоте, которой она сама не сознавала, Пьерина простерлась здесь, едва дыша, как бедная служанка, как преданная рабыня, у которой сердце разорвалось на части после смерти господина.
Теперь люди длинной чередой потянулись в залу, они входили медленным шагом, с печальными лицами, преклоняли колена, несколько минут молились и выходили такой же тихой, скорбной поступью. У Пьера сжалось сердце, когда он увидел мать Дарио, все еще прекрасную Флавию, в сопровождении мужа – красавца Жюля Лапорта, бывшего сержанта швейцарской гвардии, которого она сделала маркизом Монтефьори. Ее тотчас же известили о смерти сына, и она приходила сюда еще накануне вечером. Но сегодня она вновь явилась в глубоком трауре, величественная в черной одежде, которая очень шла к ее статной фигуре слегка располневшей Юноны. Подойдя царственной поступью к ложу, она остановилась; две слезинки повисли у нее на ресницах, но так и не скатились вниз. Прежде чем стать на колени, она удостоверилась, что Жюль возле нее, и взглядом приказала ему опуститься рядом. Оба склонили головы и помолились положенное время; несмотря на глубокое горе, она сохраняла величавое достоинство, он также держался превосходно, с полным самообладанием, как человек, не теряющий присутствия духа в самых трудных положениях. Потом оба поднялись и медленно прошли в покои, где кардинал и донна Серафина принимали родных и друзей.
Пять дам одна за другой проследовали в залу, откуда вышли два капуцина и испанский посол при папском дворе. Викторина после недолгого молчания опять заговорила.
– А, вот и молоденькая княжна. Как она огорчена, уж она так любила нашу Бенедетту.
И Пьер увидел Челию, тоже надевшую глубокий траур для этого тягостного прощания. Позади нее шла служанка, неся в руках два громадных букета белых роз.
– Милая девочка! – прошептала Викторина. – Ей так хотелось обвенчаться с Аттилио в день свадьбы наших бедных детей, которые покоятся здесь! Но они опередили ее, они уже сыграли свадьбу и теперь крепко спят – вот их первая брачная ночь!
Челия тотчас опустилась на колени и осенила себя крестным знамением. Но она не молилась, она только с отчаянием смотрела на дорогих ей влюбленных, потрясенная тем, что они лежат такие бледные, холодные, точно прекрасные мраморные изваяния. Возможно ли! Прошло всего несколько часов, и жизнь уже покинула их? И никогда их губы больше не сольются в поцелуе? Она вновь видела их такими, как на недавнем балу: сияющих, торжествующих, полных жизни и любви! Горячее возмущение поднималось в ее юном сердце, открытом для счастья, алчущем солнца и радости, отвергавшем эту бессмысленную смерть. Гнев, боль и ужас перед небытием, где угасает всякое чувство, были написаны на чистом личике этой девственной, еще не распустившейся лилии. Ее невинный рот с плотно сжатыми губами, ее ясные, как родниковая вода, глаза, прозрачные и бездонные, еще никогда не казались такими загадочными; страсть была еще неведома Челии, она только вступала в жизнь, но ее остановили на пороге тени двух дорогих существ, и смерть их перевернула ей душу.
Она медленно закрыла глаза и попыталась молиться, меж тем как крупные слезы струились из-под ее опущенных век. Прошло несколько минут в напряженной тишине, нарушаемой только приглушенными звуками мессы. Наконец Челия поднялась и, взяв у служанки букеты роз, захотела сама украсить ими ложе. Встав на ступеньку, она замерла в нерешительности, потом положила два букета на подушку, где покоились головы влюбленных, как будто она венчала их этими белыми розами, которые, смешавшись с их волосами, овевали юные лица сильным и нежным ароматом. Челия долго стояла, бессильно опустив руки, совсем рядом, наклонившись над умершими, вся дрожа, не зная, что им еще сказать, что им оставить на память о себе. И она нашла: она склонилась еще ниже и запечатлела на холодных лбах два долгих поцелуя, вложив в них всю свою пылкую, любящую душу.
– Славная девочка! – сказала Викторина, и слезы покатились у нее по щекам. – Вы видели, она их поцеловала, а ведь никто до нее и не подумал об этом, даже его мать… Доброе сердечко, уж верно, она вспомнила о своем Аттилио!
Повернувшись, чтобы сойти по ступенькам, Челия заметила Пьерину, все еще распростертую на полу в скорбной, благоговейной позе. Она узнала девушку и почувствовала глубокую жалость, видя, как неудержимые рыдания сотрясают плечи, грудь, все прелестное тело Пьерины. Горе влюбленной, прорвавшееся, как бурный поток, взволновало Челию. Пьер услышал, как она прошептала с бесконечным состраданием:
– Голубушка, успокойтесь, полно, полно… Прошу вас, возьмите себя в руки, милочка.
Но Пьерина, тронутая словами жалости и участия, рыдала все громче, грозя нарушить чинную тишину. Челия подняла ее, поддерживая обеими руками, чтобы та не упала. И увела, обнимая с сестринской нежностью; ласково успокаивая девушку, она вышла с нею из залы.
– Пожалуйста, ступайте за ними, помогите им, если понадобится, – сказала Викторина Пьеру. – Я не хочу отходить от моих дорогих детей, для меня утешение быть возле них.
Перед алтарем монах-капуцин начал новую мессу, и опять послышалось глухое бормотание латинских молитв, в то время как из соседнего зала доносился звон колокольчика при возношении даров и неясные звуки песнопений. Благоухание цветов усилилось, напоенный им душный воздух становился все тяжелее и туманил голову. В глубине мрачной залы, как и в дни торжественных приемов, неподвижно застыли слуги. А мимо парадного ложа, усыпанного цветами и озаренного тусклым пламенем двух свечей, бесшумно двигалось траурное шествие – женщины и мужчины шли, затаив дыхание, задерживались на минуту и вскоре выходили, унося с собой незабываемую картину: двух несчастных влюбленных, уснувших вечным сном.
Пьер нагнал Челию и Пьерину в приемной, где находился дон Виджилио. Здесь в углу стояло несколько кресел, вынесенных из тронной залы, и молоденькая княжна заставила работницу сесть, чтобы та немного пришла в себя. Челия была в восторге от ее красоты и любовалась ею, восклицая, что она красивее всех на свете. Потом она тут же опять заговорила о двух дорогих усопших, которые были тоже прекрасны особой, неземной красотою. Она восхищалась ими, заливаясь слезами. Пьер стал расспрашивать Пьерину и узнал, что Тито, ее брат, лежит в больнице, его сильно ударили ножом в бок, и жизнь его в опасности; в Прати-ди-Кастелло с наступлением зимы нищета стала еще ужасней. У всех столько горестей, что тем, кто отмучился, можно только позавидовать. Но Челия решительным жестом, полным надежды, отстраняла страдания и смерть.