Текст книги "Собрание сочинений. Т.18. Рим"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)
Пьер часто приходил сюда и, облокотясь на парапет громадной стены, подпиравшей набережную, подолгу глядел на течение Тибра; при мысли об ушедших в небытие столетиях сердце его сжималось в тоске. Как передать великую усталость, угрюмую медлительность этих древних вод, запертых в теснине исполинского рва, как передать огромность этих тюремных стен, отвесных, гладких, все еще уродливо белесых и голых. На солнце желтые воды реки золотились, мелкая зыбь колыхала зеленые и синие муаровые разводы. Но едва их окутывал мрак, эти древние воды делались непроницаемыми, такими темными, плотными и тяжелыми, что в них даже не отражались прибрежные дома! И в какое скорбное запустение, в какое безмолвие, в какое одиночество погружен был Тибр!
Вздуваясь от зимних дождей, река яростно мчала свои грозные волны; но потом наступали долгие месяцы затишья, под ясными небесами она цепенела и, словно уверившись в тщете всяческого шума, неслышно катила через Рим свои воды. Можно было простоять здесь, склонясь над парапетом, целый день и не увидеть ни единой лодки, ни единого паруса, который оживлял бы речную гладь. Редкие баркасы, два-три пароходика, прибывавшие с моря, парусные суденышки, доставлявшие вино из Сицилии, – все они причаливали у подножия Авентина. Дальше простиралась пустыня, мертвые воды, над которыми кое-где повисали удочки замерших над рекою рыболовов. И только чуть правее, под старым прибрежным откосом, виднелось ветхое подобие крытой барки, – полусгнивший ноев ковчег, быть может, плотомойня, где Пьер, однако, ни разу не обнаружил ни души; да на заболоченной косе валялся затонувший челн с проломанным днищем – плачевный символ того, что какое бы то ни было судоходство здесь давно позабыто, да и стало невозможно. Унылое запустение реки, столь же мертвой, как и те прославленные руины, чей прах она за столько веков устала купать в своих водах! Какие видения возникали на этих берегах, сколько веков отражалось в желтых водах, и великое множество предметов, и великое множество людей! Утомленные до отвращения, отяжелевшие, немые и пустынные, воды эти жаждали небытия!
Как-то утром, позади деревянного барака, где некогда хранились инструменты, Пьер заметил Пьерину: вытянув шею, девушка пристально, быть может, уже не час и не два, всматривалась в окно комнаты Дарио, на углу переулка и набережной. Видимо, напуганная суровым приемом, оказанным ей Викториной, она больше не появлялась вблизи дворца, чтобы узнать о здоровье князя; но Пьерина приходила в этот глухой уголок, простаивала здесь целыми днями и, выведав у кого-то из слуг, где заветное окно, неустанно ждала появления больного, каких-либо признаков жизни, – сердце ее билось одной лишь надеждой на его выздоровление. Увидев, как робко притаилась эта изумительная красавица, полная трепетного обожания, священник растрогался до глубины души. И вместо того, чтобы ее выбранить и прогнать, как ему было поручено, он очень ласково и приветливо, словно ничего не произошло, заговорил с нею о ее семье, а потом, мельком упомянув имя князя, дал понять, что не пройдет и двух недель, как тот поднимется на ноги. Пьерина сначала вздрогнула и, охваченная дикой недоверчивостью, готова была пуститься наутек. Затем, когда она поняла, слезы брызнули у нее из глаз; счастливая, смеясь и плача, она послала аббату воздушный поцелуй и, крикнув: «Grazie, grazie!» – «Спасибо, спасибо!» – со всех ног бросилась бежать. Никогда больше Пьер ее не видал.
В другой раз, тоже как-то утром, когда он шел к обедне в церковь св. Бригитты, что на площади Фарнезе, Пьер, к своему удивлению, встретил в такую рань Бенедетту, которая выходила из храма, держа в руках крохотный пузырек с лампадным маслом. Ничуть не смутившись, она объяснила, что каждые два-три дня приходит сюда, чтобы взять у церковного сторожа несколько капель масла из лампады, горящей перед старинной деревянной статуей мадонны, в чью милость она беспредельно верит. Бенедетта призналась даже, что верит только этой деревянной мадонне, когда же она обращалась к другим, даже самым прославленным мадоннам из мрамора или серебра, ей никогда и ничего не удавалось добиться. Поэтому она всей душой, со всем тем пылким благочестием, на какое была способна, страстно почитала именно эту богоматерь, которая ни в чем ей не отказывала. И контессина простодушно, как о чем-то вполне естественном, не подлежащем сомнению, объявила, что своим быстрым, чудесным выздоровлением Дарио обязан нескольким каплям лампадного масла, которым она утром и вечером натирала его рану. Пьер, пораженный, удрученный ребяческим суеверием этой прелестной женщины, такой рассудительной, полной страсти, полной очарования, не позволил себе даже улыбнуться.
Каждый вечер, возвращаясь с прогулки, Пьер заходил на часок в спальню выздоравливающего Дарио, и Бенедетта, чтобы развлечь больного, расспрашивала аббата, как он провел день; в этой тихой, уединенной комнате рассказы Пьера обо всем, что его удивляло, приводило в восторг, а порою возмущало, приобретали какое-то грустное очарование. Вскоре Пьер снова отважился на дальние прогулки и, воспылав любовью к римским садам, спешил туда с самого утра, к открытию ворот, чтобы никого там не встретить; тогда он возвращался домой полный ярких впечатлений, горячо восторгаясь красотою деревьев, искрометных фонтанов, широких террас, с которых открывались дивные панорамы.
Из римских садов особенно пленяли Пьера отнюдь не самые обширные. В парке виллы Боргезе, здешнем Булонском лесу, были и высокие, величавые деревья, и царственные аллеи, где после полудня, перед традиционным катанием по Корсо, вереницей разъезжали экипажи; но Пьера гораздо больше растрогал скромный сад перед самой виллой Боргезе, великолепной, блистающей мрамором виллой, где ныне находится самый прекрасный музей на свете; его пленил зеленый ковер шелковистой травы, большой центральный бассейн, украшенный белоснежной нагою Венерой, обломки античных статуй, ваз, колонн, симметрично расставленные саркофаги, а вокруг – ничего, кроме залитой солнцем поляны, пустынной и меланхоличной. Вновь поднявшись на Пинчо, аббат провел там чудесное утро; он постиг прелесть этого холма с редкостными вечнозелеными деревьями, с небольшой лужайкой на вершине, откуда открывается восхитительный вид на Рим и на собор св. Петра, возвышающийся вдали, в таком ясном, прозрачном, золотистом воздухе. На вилле Альбани, на вилле Памфили Пьер опять увидел великолепные пинии, стройные и горделивые, с плоскою кроной, могучие зеленые дубы с узловатыми ветвями и темной листвою. Тенистые дубовые аллеи виллы Памфили утопали в полумраке, тихо дремало небольшое озеро, окаймленное плакучими ивами и зарослями тростника, а цветник внизу расстилался затейливой мозаикой, создавая сложный орнамент из розеток и арабесок, пестрящий цветами и листьями всех оттенков. В этом прекрасном, заботливо возделанном саду, за поворотом невысокой стены перед Пьером вдруг открылся собор св. Петра в таком новом, неожиданном виде, что ему навсегда запомнился этот символический образ. Рим совершенно исчез, и между склонами холма Марио и лесистым косогором, скрывавшим город, возвышался один лишь колоссальный собор, как бы опиравшийся всею тяжестью на белые и рыжеватые глыбы. Дома квартала Борго, строения, сгрудившиеся вокруг Ватикана и самой базилики, – все подавлял собою, надо всем господствовал громадный купол собора, серо-голубой на фоне светло-голубого неба; а позади него убегали вдаль легкие синеватые очертания необъятной Кампаньи.
Но еще лучше ощутил Пьер душу здешней природы в скромных садах, не столь роскошных, более уединенных. Как хороша вилла Маттеи на склоне Делийского холма и ее сад, расположенный уступами, уютные пологие аллеи, обсаженные лавром, алоэ и гигантскими кустами бересклета, аккуратно подстриженные беседки из горького самшита, ее апельсиновые деревья, розы и фонтаны! Пьер проводил там восхитительные часы; ему довелось испытать подобное же очарование лишь на Авентине, возле трех его церквей, в особенности около церкви св. Сабины, колыбели ордена доминиканцев; небольшой садик, замкнутый со всех сторон, дремлет в теплой ароматной тишине, и среди апельсиновых деревьев возвышается вековое дерево св. Доминика, огромное, узловатое, на ветвях которого до сих пор зреют апельсины. А рядом, в приории мальтийского ордена, из сада, висящего над самым Тибром, открывается широкая панорама, прекрасный вид на русло реки, на фасады и кровли домов, теснящихся по обоим берегам вплоть до отдаленной вершины Яникульского холма. Впрочем, все римские сады схожи меж собой: те же подстриженные аллеи самшита, те же белоствольные эвкалипты с бледными, длинными, как пряди волос, листьями, приземистые темно-зеленые дубы, гигантские пинии, черные кипарисы, мраморные статуи, белеющие среди ярких роз, журчащие фонтаны, обросшие плющом. Только на вилле папы Юлия аббата охватило особое чувство сладостной грусти; выходящий в сад полукруглый портик, покрытый живописными фресками, с золоченой решеткой, увитой цветами, где порхают улыбающиеся амуры, как бы повествует о галантных любовных похождениях былых времен. Вернувшись как-то вечером с виллы Фарнезина, Пьер сказал, что ощутил там душу старого умершего Рима; и больше всего его пленили не живопись, выполненная по эскизам Рафаэля, а прелестный зал, выходящий к бассейну, расписанный в нежно-голубых, лиловатых и розовых тонах, безыскусственный, но такой изящный, такой чисто римский, и в особенности заброшенный сад, спускавшийся некогда к самому Тибру, а теперь перерезанный новой набережной, сад пустынный, запущенный, унылый, как кладбище, бугристый, заросший сорными травами, где, однако, все еще зреют золотые плоды лимонных и апельсиновых деревьев.
Наконец, самое сильное впечатление произвела на Пьера вилла Медичи, которую он посетил ясным погожим вечером. Здесь он очутился на французской земле. Какой чудесный парк, какие пинии и самшитовые деревья, какие великолепные, пленительные аллеи. Таинственные образы античного мира возникают в уединении этой старой темной дубравы, где на отливающей бронзой листве вспыхивают красным золотом лучи заходящего солнца! Надо подняться по бесконечно длинной лестнице и сверху, с площадки бельведера, окинуть взглядом Рим, будто заключить его в объятия весь целиком. Из трапезной, увешанной портретами художников многих поколений, удостоенных премии Рима, и особенно из библиотеки, огромной тихой залы, открывается та же изумительная панорама, широкая, покоряющая, неотразимо величественная, способная пробудить в юношах-стипендиатах честолюбивое стремление завоевать весь мир. Хотя Пьер был противником академической римской стипендии, противником традиционной, одинаковой для всех системы обучения, столь гибельной для развития таланта, все же его восхитил сладостный покой, мир уединенных садов, дивный небосвод, где, казалось, в самом воздухе реяло вдохновение. Какое блаженство в двадцать лет поселиться на три года в этом волшебном краю, среди прекрасных произведении искусства, размышлять здесь, учиться, искать свой путь, полагая себя еще слишком юным для самостоятельного творчества, радоваться, страдать, любить! Но затем Пьер подумал, что это место не подходит для молодежи, что по-настоящему наслаждаться покоем в дивной обители искусств, под вечно лазурным небом, способен лишь человек зрелый, уже добившийся успехов, уже слегка утомленный долгими трудами. Побеседовав со стипендиатами, аббат заметил, что натуры созерцательные, мечтатели, а также посредственные ученики приноровились к здешней монастырской жизни, замкнутой в искусстве прошлого, зато художники буйного темперамента, яркого дарования изнывали тут и жадно тянулись к Парижу, горя нетерпением ринуться в самую гущу творчества и борьбы.
Все эти парки, о которых по вечерам с восхищением рассказывал Пьер, вызывали в памяти Дарио и Бенедетты сад виллы Монтефьори, теперь разоренный, а некогда такой цветущий, лучший фруктовый сад Рима, с целым лесом столетних апельсиновых деревьев, под сенью которых зародилась их любовь.
– Я помню, – говорила контессина, – когда сад расцветал, там стоял дивный аромат, такой сильный, пьянящий, что голова кружилась! Как-то раз я упала на траву и не могла подняться… Помнишь, Дарио? Ты взял меня на руки и отнес к фонтану, там было так хорошо, так свежо.
Она сидела, как обычно, на краю постели и держала руку выздоравливающего в своей руке. Он улыбнулся.
– Да, да, я целовал твои глаза, и ты наконец очнулась… В те времена ты не была так жестока, ты позволяла целовать себя сколько угодно… Но мы с тобой были еще детьми, а иначе тогда же стали бы мужем и женою – в этом огромном благоуханном саду, где мы бегали и резвились на свободе.
Бенедетта кивала головой, уверяя, что только мадонна охранила их от греха.
– Правда, правда… И какое счастье, что скоро мы сможем принадлежать друг другу, не огорчая ангелов небесных!
В разговоре они всегда возвращались к этой теме, ибо дело о расторжении брака принимало все более благоприятный оборот; каждый вечер в присутствии Пьера влюбленные громко выражали свою радость, без конца говорили о близкой свадьбе, о планах на будущее, об ожидающем их райском блаженстве. Должно быть, донна Серафина, заручившись на сей раз чьим-то могущественным покровительством, действовала весьма энергично, ибо не проходило дня, чтобы она не принесла какой-либо отрадной новости. Она торопилась довести дело до конца ради того, чтобы не угас их древний, славный род: ведь Дарио хотел жениться только на своей кузине, и ни на ком другом; помимо того, законный брак все бы объяснил, все бы оправдал и покончил бы раз и навсегда с этим невыносимым положением. Скандальная огласка, отвратительные сплетни, ходившие в светских и в церковных кругах, выводили из себя донну Серафину, и выиграть процесс казалось ей тем более необходимым, что, как она предвидела, в скором времени мог собраться конклав, а уж там имя ее брата должно было блистать во всем величии, чистым и незапятнанным. Никогда еще не предавалась она с такой страстью тайным надеждам, честолюбивой мечте всей своей жизни – мечте увидеть, как их славный род дарует церкви третьего папу; она как будто стремилась утешиться в своем суровом безбрачии, с тех пор как адвокат Морано, единственная ее любовь на земле, так вероломно ее покинул. Всегда в темном, подвижная, затянутая, такая стройная, что сзади ее можно было принять за юную девушку, донна Серафина казалась мрачным призраком старого дворца; Пьер постоянно встречал ее, когда она бродила по дому, наблюдая за всем, как рачительная хозяйка, или ревниво оберегая покой кардинала, и молча склонялся в поклоне, всякий раз ощущая легкий трепет при виде ее властного высохшего лица с резкими морщинами и крупным носом, характерным в роду Бокканера. Но она еле отвечала на его поклон, ибо презирала скромного французского аббата и терпела его в своем доме, только желая угодить монсеньеру Нани и заодно оказать любезность виконту Филиберу де Лашу, который снаряжал в Рим столько паломников.
Наблюдая каждый вечер тревоги, радости и любовное нетерпение Дарио и Бенедетты, Пьер мало-помалу проникся к ним горячим сочувствием и вместе с юною четой с волнением ожидал счастливой развязки. Дело их вновь поступало в конгрегацию Собора, первоначальное решение которой в пользу развода было признано недействительным, ибо монсеньер Пальма, защитник нерасторжимости брака, пользуясь своим правом, потребовал дополнительного расследования. К тому же его святейшество все равно не утвердил бы этого решения, принятого большинством только в один голос. Теперь самое важное было завоевать большинство среди десяти кардиналов, входивших в конгрегацию, склонить их на свою сторону, добиться почти единогласного решения. Близкое родство Бенедетты с кардиналом Бокканера не только не облегчало, но даже осложняло эту трудную задачу; в Ватикане начались запутанные интриги, ибо соперники кардинала, горя желанием повредить возможному кандидату на папский престол, всячески затягивали и раздували скандальный бракоразводный процесс. И вот донна Серафина, хлопоча о новых голосах, каждый вечер отправлялась за советом к своему духовнику, отцу Лоренцо, в Германскую коллегию, где нашли последнее прибежище иезуиты, с тех пор как они лишились храма Иисуса Христа. Надежда на успех основывалась, главным образом, на том, что раздраженный и издерганный граф Прада прямо заявил, что он больше не явится на суд конгрегации. Он даже перестал отвечать на повторные судебные повестки, настолько возмутительным и нелепым казалось ему обвинение в мужском бессилии, особенно с тех пор как Лизбета, его всеми признанная любовница, забеременела от него. Он хранил молчание, делая вид, будто никогда и не был женат, хотя его все еще мучила неудовлетворенная страсть и оскорбление, нанесенное его мужскому самолюбию; церковники еще более растравляли его рану, распуская всякие сплетни, сея сомнения в его отцовстве. Раз противная сторона устранялась, отступала по собственной воле, то понятно, что надежды Дарио и Бенедетты возрастали с каждым днем; все чаще донна Серафина, возвращаясь вечером домой, объявляла, что нынче ей как будто удалось заполучить голос еще одного кардинала.
Однако самым грозным противником, человеком, внушавшим ужас всей семье, – был монсеньер Пальма, адвокат, назначенный конгрегацией Собора для защиты священных уз брака. Имея почти неограниченные полномочия, он мог отложить рассмотрение дела или, во всяком случае, затянуть его, на сколько ему заблагорассудится. Уже его первая речь в конгрегации, в ответ на доклад Морано, привела всех в трепет; он подверг сомнению свидетельство акушерок о девственности Бенедетты, ссылаясь на установленные наукой случаи, когда и после соития у женщин не было обнаружено внешних признаков потери невинности, и требовал нового тщательного обследования двумя присяжными врачами; наконец, он заявлял, что необходимым условием полового акта является покорность женщины, а потому истица, если даже и осталась девственницей, не имеет оснований требовать развода, ибо лишь ее упорное сопротивление препятствовало брачному сожительству. Ходили слухи, что новая докладная записка, которую готовил монсеньер Пальма, будет еще более непримиримой, настолько он убежден в своей правоте. И хуже всего было то, что даже благожелательно настроенные кардиналы могли спасовать перед силой красноречия и неопровержимой логикой Пальма и ни за что не осмелились бы посоветовать его святейшеству утвердить расторжение брака. Бенедетта уже начала было отчаиваться, как вдруг донна Серафина, вернувшись однажды от монсеньера Нани, успокоила ее, сообщив, что один пз их общих друзей взялся переговорить с монсеньером Пальма. Правда, это, вероятно, будет стоить очень дорого. Монсеньер Пальма, весьма сведущий богослов, погруженный в изучение канонических вопросов, человек, безусловно, порядочный, имел несчастье на склоне лет влюбиться без памяти в свою племянницу, бедную девушку поразительной красоты, и, чтобы избежать скандала, выдал ее замуж за негодяя, который после свадьбы начал ее бить и вымогать деньги. До сих пор приличия были соблюдены, но как раз теперь прелат попал в отчаянное положение: он был вконец разорен, и у него не хватало средств, чтобы спасти от позора недостойного родственника, которого уличили в шулерстве. И тут донна Серафина сделала ловкий ход: она заплатила долги молодого мошенника и, ничего не говоря прелату, устроила его на какую-то должность; после этого Пальма однажды нанес ей визит под покровом темноты, точно сообщник, и со слезами благодарил за доброту.
В тот вечер Пьер сидел у Дарио, как вдруг вошла Бенедетта, смеясь от радости и хлопая в ладоши.
– Все улажено, все улажено! Он только что был у тетушки и клялся ей в вечной признательности. Теперь-то уж ему придется быть полюбезнее.
Менее доверчивый Дарио спросил:
– А дал он расписку, дал он какое-нибудь формальное обязательство?
– О нет, как можно? Это же такой деликатный вопрос!.. Уверяют, что он весьма порядочный человек.
Однако и Бенедетта слегка встревожилась. А вдруг монсеньер Пальма, невзирая на оказанную ему важную услугу, останется неподкупным? Снова вернутся прежние страхи. Снова начнется томительное ожидание.
– Я еще не говорила тебе, – продолжала она, немного помолчав, – ведь я согласилась на это пресловутое обследование. Утром я ходила с тетушкой к двум врачам.
Бенедетта сказала об этом без всякого стеснения, с веселой улыбкой.
– И что же? – спокойно спросил Дарио.
– Ну, разумеется, они убедились, что я не лгу, и каждый из них написал какое-то свидетельство по-латыни… Как видно, это совершенно необходимо, без этого монсеньер Пальма не может изменить свое прежнее заключение. Она повернулась к Пьеру: – Ах, господин аббат, я-то ведь не понимаю по-латыни… Мне очень хотелось бы узнать, что они там написали, и я надеялась, что вы нам переведете. Однако тетушка не согласилась оставить мне бумаги и велела тотчас же приобщить их к делу.
Пьер, очень смущенный, только кивнул головой, ничего не ответив; ему были знакомы такого рода свидетельства, где в точных выражениях, во всех подробностях давалось полное и педантичное описание цвета, формы и иных признаков обследуемых органов. Но Дарио и Бенедетта не испытывали никакой неловкости; медицинское освидетельствование казалось им естественным и даже необходимым, раз от него зависело их будущее счастье.
– Итак, будем надеяться, что монсеньер Пальма отблагодарит нас за услугу, – сказала Бенедетта, – а пока что выздоравливай быстрее, мой дорогой, – скоро наступит долгожданный счастливый день.
Но Дарио имел неосторожность встать с постели раньше времени, рана его снова открылась, и его пришлось уложить еще на несколько дней. Пьер по-прежнему каждый вечер приходил развлекать больного, рассказывал ему о своих прогулках. Теперь, совсем осмелев, аббат бродил по улицам, с восторгом осматривая знаменитые памятники древности, перечисленные в путеводителях. Так, однажды вечером он с умилением рассказал влюбленным о главных городских площадях, которые вначале казались ему заурядными; теперь он находил их необычайно своеобразными, видел в каждой особый отпечаток. Вот Пьяцца-дель-Пополо, залитая солнцем, такая величественная, строго симметричная. Площадь Испании, излюбленное место иностранных туристов, с ее широкой двойной лестницей в сто тридцать две ступени, позолоченной летним солнцем гигантской лестницей редкой красоты. Обширная площадь Колонна, вечно кишащая народом, истинно итальянская площадь, где вокруг колонны Марка Аврелия слоняется ленивая, беззаботная толпа в надежде, что богатство и удача свалятся прямо с неба. Удлиненная, правильной овальной формы Навонская площадь, безлюдная с той поры, как отсюда перенесли рынок, хранящая печальное воспоминание о шумной жизни былых времен. Площадь Кампо-деи-Фьори, где торгуют фруктами и овощами, с утра наводненная горланящей толпой, пестрящая живописными зонтами, лотками с грудами помидоров, перца и винограда; там вечно снуют и толкутся крикливые торговки и городские кумушки. Особенно поразила Пьера площадь Капитолия, которую он представлял себе открытой площадью на высоком холме, господствующем над городом и миром, а она оказалась небольшой квадратной площадкой, замкнутой с трех сторон зданиями дворцов; лишь с четвертой стороны открывался вид, ограниченный кровлями домов. Площадь эта безлюдна, прохожие взбираются туда по откосу, обсаженному пальмами, и лишь иностранцы в экипажах огибают холм кружной дорогой. Извозчики терпеливо дожидаются, пока путешественники осматривают дворцы и замирают, задрав головы, перед великолепным бронзовым памятником античности, конной статуей Марка Аврелия посреди площади. К четырем часам, когда солнце золотит левый дворец и на синем небе вырисовываются легкие статуи над карнизом, площадь Капитолия становится похожа на тихую, уютную, провинциальную площадь; под портиком сидят с вязаньем соседские кумушки, а по мостовой бегают ватаги растрепанных ребятишек, точно школьники, высыпавшие во двор на большой перемене.
Как-то вечером, зайдя к Дарио, Пьер принялся восхищаться фонтанами Рима, единственного города на свете, где каскады воды струятся в таком изобилии, где водометы так великолепно украшены мрамором и бронзой; аббата пленили и «Баркетта» на площади Испании, и «Тритон» на площади Барберини, и «Черепаха» на узенькой площади того же названия, и три фонтана на Навонской площади, прекрасное сооружение Бернини, возвышающееся в центре, и, наконец, великолепный фонтан Треви, увенчанный богом Нептуном и двумя статуями Здоровья и Плодородия. В другой раз, вернувшись домой в радостном возбуждении, Пьер рассказал, что он наконец-то понял, почему на него производят такое впечатление улицы старой части города, возле Капитолия и на левом берегу Тибра, там, где к оградам массивных княжеских дворцов лепятся жалкие лачуги: на этих улицах нет тротуаров, и пешеходы спокойно шагают прямо по мостовой среди экипажей, – им и в голову не приходит свернуть в сторону, ближе к стенам домов. Пьеру нравились старинные кварталы, глухие извилистые улочки, громадные прямоугольные дворцы, как бы затерянные среди громоздившихся вокруг приземистых домишек, обступавших их со всех сторон. Любил он и Эсквилинский холм, змеящиеся по его склонам лестницы, выложенные серым камнем, с белой полоской на каждой ступеньке, крутые повороты подъемов, вздымающиеся одна над другой террасы, тихие, как бы вымершие монастыри и семинарии с наглухо закрытыми окнами, великолепные пальмы за высокой гладкой стеной, на фоне безоблачного голубого неба. Однажды вечером, направившись вверх по течению Тибра, Пьер забрел далеко в поля Кампаньи, за мост Молле, и возвратился полный впечатлений: никогда еще классическое искусство не открывалось ему с такой полнотой. Идя вдоль берега, он как бы видел перед собой пейзажи Пуссена, – желтую, медленно текущую реку, у берегов поросшую тростником, низкие меловые скалы, белеющие на рыжеватом фоне необъятной волнистой равнины, замкнутой на горизонте линией синеватых холмов; несколько чахлых деревьев среди поля, на крутом обрыве развалины портика, за которым зияет пустота, по отлогому склону белой цепочкой спускаются к водопою овцы, а пастух стоит поодаль и смотрит, прислонясь плечом к стволу зеленого дуба. Широкая рыжеватая равнина, очерченная на горизонте прямой ровной линией, бесхитростная красота, облагороженная величием прошлого. Как будто снова видишь римские легионы, идущие в поход по мощеным дорогам среди голой Кампаньи; снова вспоминаешь долгий сон средневековья и возрождение античного духа в католичестве, благодаря чему Рим во второй раз стал владыкой мира.
Однажды вечером, вернувшись с прогулки по главному римскому кладбищу Кампо-Верано, Пьер застал у постели Дарио Челию и Бенедетту.
– Как, господин аббат, – воскликнула молоденькая княжна, – неужели вам интересно бродить среди могил?
– Ох, уж эти французы! – подхватил Дарио, которому было неприятно даже одно упоминание о кладбище. – Они сами портят себе жизнь, у них прямо какое-то пристрастие к печальным зрелищам.
– Но ведь от смерти не уйдешь, – тихо возразил Пьер. – Надо смотреть в глаза действительности.
Князь внезапно рассердился.
– Действительность? Да кому она нужна, ваша действительность? Если она неприятна, я на нее не смотрю, стараюсь даже не думать о ней.
Но аббат, улыбаясь, спокойно продолжал рассказывать, как поразил его образцовый порядок на кладбище, какой оно имело торжественный, праздничный вид под ясным осенним солнцем, какое там изобилие великолепного мрамора: мраморные статуи на гробницах, мраморные часовни, мраморные памятники. Здесь, несомненно, сказывались древние традиции, возрождался стиль роскошных мавзолеев Аппиевой дороги, пышных, непомерно величественных надгробий античного Рима. Особенно замечательна вершина холма, аристократический участок кладбища, который знатные римские семьи украсили громоздкими часовнями, колоссальными статуями, скульптурными группами из нескольких фигур, порою безвкусными, но стоившими, вероятно, много миллионов. Пьера восхитила чудесная сохранность памятников, белевших среди тисовых деревьев и кипарисов, идеальная чистота позолоченного летним солнцем мрамора, без пятен мха, без дождевых подтеков, из-за которых кажутся такими унылыми статуи в северных странах.
Тут Бенедетта, встревоженная унылым видом Дарио, прервала Пьера и обратилась к Челии:
– Ну, а что охота? Там было интересно?
До прихода аббата княжна рассказывала об охоте, на которую ездила вместе с матерью.
– Ах, дорогая, ты и представить себе не можешь, как интересно! Все должны были собраться в час дня; там, у гробницы Цецилии Метеллы, под навесом был устроен буфет. Съехалось много народу: иностранная колония, молодые люди из посольств, офицеры, не говоря уже о нашем здешнем обществе, – мужчины были в красных фраках, многие дамы в амазонках… На охоту выехали в половине второго, и погоня продолжалась больше двух часов, так что лисицу затравили далеко-далеко. Я не могла угнаться за другими, но все же видела много замечательного! Видела, как охотники перескакивали через высокую стену, через рвы, изгороди, видела бешеную скачку вслед за собаками… Было два несчастных случая, – впрочем, сущие пустяки: один охотник вывихнул руку в кисти, у другого сломана нога.
Дарио с жадным любопытством слушал Челию; ведь охота на лисиц – любимое развлечение римской знати; какое удовольствие скакать галопом по безбрежной Кампанье, по буграм и рытвинам, преследовать лисицу, стараться перехитрить ее, разгадать ее уловки, коварные увертки и, наконец, когда она выбьется из сил, затравить ее собаками; в этой охоте без единого выстрела главное наслаждение – гнаться по следу, мчаться за зверем, настигнуть его на всем скаку и затравить.
– Ах, – воскликнул Дарио в отчаянии, – какая досада, что я прикован к постели в душной спальне! Да я тут умру с тоски…
Бенедетта только улыбнулась, выслушав без единого упрека этот возглас наивного эгоизма. А она-то была так счастлива, что Дарио здесь, всегда при ней, в этой комнате, где она ухаживает за ним! Но в ее любви, такой юной и вместе с тем такой мудрой, было что-то материнское; она прекрасно понимала, как томится юноша без привычных развлечений, без друзей, которых он чуждался, опасаясь, что нм покажется подозрительной история с вывихнутым плечом. Он тосковал по празднествам, по вечерним спектаклям, по салонам красивых дам. Но особенно недоставало ему прогулок по Корсо; он страдал, он просто приходил в отчаяние, что не может видеть и наблюдать, как между четырьмя и пятью «весь Рим» разгуливает и разъезжает там в экипажах. Поэтому, лишь только заходил кто-либо из знакомых, Дарио забрасывал его бесчисленными вопросами: встречали ли такого-то, появлялся ли тот, чем кончились любовные похождения этого, о каком новом приключении больше всего толкуют в городе; его занимали мелкие происшествия, светские сплетни, мимолетные интрижки – всякие пустяки, на которые этот легкомысленный человек привык тратить все свое время и энергию.