Текст книги "Глухие бубенцы. Шарманка. Гонка (Романы)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 47 страниц)
Мать испуганно посмотрела на меня, будто я был грабителем, наморщила лоб, нервно провела ладонью по лицу, словно хотела избавиться от прилипшей к нему паутины. Тотчас же клейкие нити обволокли и мои щеки, я снял защитные очки и повторил движение матери.
Мать благодарно улыбнулась, как будто то, что я снял очки, было с моей стороны проявлением особого почтения, однако сквозь мягкость в ее взгляде читалась сила воли и одновременно какая-то приниженность, от чего мне стало не по себе. Мать имела обыкновение носить чересчур длинные платья из тяжелого темного шелка, тем непривычнее было видеть сейчас на ее плечах вызывающе светлый, в гроздьях сирени, платок с бахромой, концы которого свисали до середины голени. Нежно-лиловые цветы пробудили во мне какое-то необъяснимое чувство вины перед матерью.
От прохлады мать зябко передернула плечами, еще плотнее закуталась в платок и, не глядя ни на меня, ни на мотоцикл, погрузилась в созерцание огненно-желтых кленов по краю сада.
Я нервничал, время тянулось, бабочка не торопилась улетать. Уличные фонари, зажженные по случаю круга почета, который я собирался совершить, постепенно меркли.
Матери некуда было спешить. Я ждал обычного воспитательного ритуала: мать подойдет ко мне, постарается приподняться на цыпочки, чтобы заглянуть сыну в глаза, ее испытующий взгляд остановится на мне, время от времени она будет наклонять голову, дабы сделать на чем-то акцент в нашей безмолвной беседе.
От удивления плечи у меня приподнялись, кожаная куртка неуместно громко скрипнула – мать подошла к мотоциклу, провела кончиками пальцев по никелированным частям, затем ступила на подножку и забралась на мотоцикл. Нет, не на сиденье, она устроилась на бензобаке, скрестила ноги, прислонилась спиной к рулю и уперлась носками туфель в седло. Так она и сидела скрючившись, маленькая фигурка, завернутая, как в кокон, в большой сиреневый платок.
Это зрелище испугало меня. Самоуверенность моей матери, ее убежденность в полноте своей власти озадачивали и огорчали меня. Я снова потерпел поражение. Мать постоянно выискивала все новые и новые способы моего укрощения, мне же недоставало решимости взбунтоваться.
Я стоял неподвижно, словно загипнотизированный, затем, повинуясь какому-то непонятному побуждению, положил свой желтый в черную полоску пластмассовый шлем дном на землю, и он, покачиваясь, остался лежать там, затем машинально расстегнул кожаную куртку, выпростал руки из рукавов и накинул куртку на плечи матери.
Она с безучастным видом позволила мне проделать все это, изморось каплями осела на ее лице, словно кожа покрылась волдырями, внезапно мать стала некрасивой, вероятно, она поняла, что смотреть на нее неприятно, и отвернулась. И все-таки мне удалось перехватить ее сверкнувший торжеством взгляд.
Я чувствовал, что моя враждебность по отношению к матери несправедлива, и тем не менее кипел от возмущения. В этот момент мне хотелось, чтобы мощный мотоцикл сам освободился от подпорок, завелся и рванул с места. Пусть мать в испуге упрется подошвами в седло, раскинет в стороны руки, чтобы удержать равновесие, все равно, сидя на бензобаке, она была бы абсолютно беспомощна, а я со злорадством стал бы наблюдать за ее злоключениями – вот сейчас она упадет с мчащегося с бешеной скоростью мотоцикла. В своем воображении я увидел маленькую неподвижную фигурку на мокром асфальте посреди желтых кленовых листьев, я смотрел на нее отчужденно и с удивлением: почему у этой женщины подметка на одной туфле значительно толще, чем на другой?
Однако видение тут же рассеялось, и я убедился, что снова дышу спокойно, равнодушно взирая на скорчившуюся на баке продрогшую под мелким дождем мать. Я понял, что, давая волю фантазии, человек обретает силу и независимость и это приносит ему удовлетворение.
Мне так и не удалось совершить круг почета на своем великолепном мотоцикле – ни тогда, ни позже. Меня злило, что шины без конца оказывались спущенными. Кто-то тайком протыкал их. Я устал от безмолвной войны. Я вынужден был нести крест родительской любви. Мне был понятен и в то же время непонятен их страх за меня.
Со временем они основательно обработали меня своими историями. С детства мне внушали, что душа человека тонкой, как волосок, нитью связана и с его телом, и с эпохой, в которую он живет. В моем воображении эпоха являла собой бесформенный сосуд, в котором самопроизвольно перекатывались стеклянные шарики случайностей; человеческое тело, напротив, казалось таким осязаемым и зримым; я долгое время не мог постичь связь этих двух столь различных феноменов – эпохи и человеческого тела – с живой душой. Мне, изнеженному и сверх меры оберегаемому ребенку, эпоха представлялась достаточно стабильной. Куда бы я ни попадал, меня всегда окружали забота и комфорт. Я не знал ничего, кроме однообразного благополучия.
К сдержанным рассказам отца о выпавших на его долю в юности страданиях я относился как к вымышленным историям, где преувеличения закономерны. Позже я понял, что он посвящал меня лишь в самые незначительные факты своей жизни, дабы не ранить душу ребенка. Теперь же, находясь в колонии, среди удушливого угара и черного дыма, среди нестерпимого шума, который, подобно рентгеновскому излучению, бомбардирует твое тело, я отдаю себе отчет, что отец о многом умалчивал.
Излюбленная история о почтовых марках, спасших ему жизнь, заставляла меня, пожалуй, лишь гордиться сообразительностью отца. Подстерегавшая же его в действительности смертельная опасность скользнула как бы мимо моего сознания, не задержавшись в нем. Концлагерь, окруженный оградой из колючей проволоки, бараки с нарами в несколько этажей и дымящие крематории я тоже воспринял как некие декорации. Нечто подобное мне случалось видеть в театре и на экране: люди в полосатом, у каждого на груди номер. Арестантская одежда отличала тех, кто боролся за правду, и создавала атмосферу напряженности: не постигнет ли правдолюбца незамедлительное наказание? Приметы эпохи? Униформу носят и теперь, свободные люди по собственной воле одеваются одинаково, у всех на рубашках картинки, надписи или эмблемы – элементы семиотики в быту.
Люди всегда преклонялись перед условностью и чтили систему знаков. В концлагере эта человеческая слабость спасла отцу жизнь. Удивительно, что при аресте он догадался прихватить с собой пакетик с почтовыми марками, кажется, они даже заранее были спрятаны у него под подкладкой пальто. Напрасно говорят, что с развитием цивилизации человечество умнеет, в прежние времена людям свойственна была облагораживающая их поразительная дальновидность, которую сегодня днем с огнем не сыщешь.
Несмотря на обыски и переброски с места на место, отцу удалось сберечь маленькие бумажные квадратики с картинками, целлофановый мешочек, спрятанный на груди, таил в себе бесценное сокровище – человеческую жизнь. Марка за маркой отодвигал отец свой смертный час в концлагере. Остальные дистрофики мерли как мухи, а он за каждую марку получал от повара, страстного филателиста, дополнительную порцию баланды.
После освобождения из лагеря отец ничего и слышать не захотел о марках. Нет, твердо заявил он своим бывшим товарищам – коллекционерам. Он оставался непоколебим, одна лишь мысль о том, что марки могут еще раз понадобиться ему для спасения жизни, была ему нестерпима. Им владело суеверное предубеждение: едва он снова соберет полный альбом редких марок, как волей-неволей начнет ждать рокового стука в дверь. Разумеется, отец не был в плену иллюзий, не верил в возможность мирного золотого века; по его мнению, каждое новое поколение повторяет ошибки предыдущего, только тяжелее и мучительнее, средства уничтожения все время множатся и совершенствуются – он же надеялся, что не станет очевидцем новых ужасов, ибо умрет раньше естественной смертью.
Каждый раз страдания отца завершались счастливо, мне же, его единственному отпрыску, учитывая теорию вероятности, едва ли могло так повезти.
Мне и не повезло. Я стал убийцей и отбываю наказание в колонии самообслуживания, в заброшенном карьере. Все мы здесь беззащитные букашки на дне каньона посреди пустынного плоскогорья, и ничто не помешает кому угодно покончить со мной и моими товарищами. Нас могут ликвидировать, как людей, доставляющих неудобства, мы можем стать жертвами чьей-то бессмысленной жажды террора, не исключена возможность, что нас просто раздавят – как бы невзначай по нам проедутся танки, совершающие здесь, в этой созданной руками человека гигантской расселине, свои непонятные маневры.
Маневры? Я ведь не знаю, что происходит в остальном мире! За это время могла вспыхнуть тотальная война! Много ли времени понадобится для этого? Электронно-вычислительные машины получат команду, выберут оптимальный вариант и дадут военным силам указания к действию. Тысячи самолетов взревут моторами, из подземных шахт в небо взметнутся ракеты, острые как нож лучи размещенного в космосе лазерного оружия срежут с шероховатой поверхности земли густонаселенные зоны, отравляющие вещества и смертоносные бактерии в стальных капсулах, снабженных взрывчатым устройством, полетят к цели. И для этого никому не понадобится убивать эрцгерцога или захватывать радиостанцию соседней страны. К чему какие-то предлоги? Все равно никто уже никогда не узнает, почему или как началась эта самая Последняя Война.
Здесь, на свалке, отыщутся десятки, а то и сотни исправных радиоприемников. Международное управление по надзору за тюрьмами установило, на краю карьера мачту, чтобы глушить нам все передачи.
Времена счастливых спасений безвозвратно канули в Лету. Вероятно, это распространяется на всех, и дорожные убийцы, отбывающие наказание в колонии, не исключение.
Вслед за последней войной в мире наступил звездный час – короткий, благословенный и человечный. Ослепительная вспышка, миг, в который оставшиеся в живых успели оценить жизнь.
Очередное спасение моего отца пришлось на гребень этого теплого течения.
Едва успев вдохнуть свободы, отец тяжело захворал, какая-то болезнь суставов подкосила его. За ним приходилось ухаживать, как за немощным стариком. Усилия врачей оказались тщетными. И все же они старались поддержать едва теплившуюся в нем жизнь, не давая ей окончательно угаснуть. Друзья отца, вместе с ним испытавшие на себе ужасы войны, своего рода братство, упорно искали возможностей спасти его. В конце концов помощь предложил один норвежец, товарищ по концлагерю. Моя бабушка вылечит тебя, пообещал он в письме, приезжай.
Человек, пока жив, надеется.
Так отец очутился на хуторе, на краю векового ельника, где усохшая старушка взяла его на свое попечение. Языковой барьер не давал им перемолвиться ни единым словом. Деловитая и расторопная старушка зря времени не теряла. На следующее утро из долины, где была расположена деревня, явились два здоровенных парня, подняли больного на носилки и отправились в путь. Покачиваясь на парусине, отец едва не лишился чувств от неизвестности. Перед глазами мелькали верхушки гигантских елей. Тут и там шуршали белки и сбрасывали вниз шишки. Торжественное величие природы раздражало отца, он не мог слушать щебета птиц и полной грудью вдыхать напоенный ароматом воздух. За долгое время своего заключения он привык к тому, что человека ведут куда-то лишь для того, чтобы причинить ему зло. Похоже, его страхи были обоснованны. Возле какого-то большого пня парни опустили носилки на мох, подняли больного и раздели его догола. С невозмутимым спокойствием светловолосые богатыри посадили онемевшего от испуга иностранца прямо в муравейник. После чего повернулись к отцу спиной и стали лениво перекидываться словами. Жгучие муравьиные укусы причиняли отцу нестерпимую боль, он потерял сознание и очнулся уже на носилках. Идущий впереди парень мельком взглянул на него через плечо и улыбнулся, довольный тем, что глаза у больного открыты и он жив.
На следующее утро, едва рассвело, отец решил бежать с хутора, но куда побежишь, если ноги не держат. Однако в тот день в лес его не понесли. Старушка возилась рядом в пристройке, затем снова появились парни, сгребли больного в охапку, отнесли в баню и посадили в чан, от которого поднимался пар, – горячая вода пахла чем-то кислым. Постепенно глаза отца привыкли к тусклому свету баньки, и он заметил, что в воде полным-полно дохлых муравьев.
Курс лечения продолжался.
Отец попеременно сидел то в муравейнике, то в дымящемся чане.
Однажды утром, когда настал черед отправляться в муравейник, парни, оставив носилки у стены дома, взяли отца под мышки и с размаху поставили на ноги. Но упасть не дали, поддерживая его с обеих сторон; оторопевший больной никак не мог опереться на ступни – либо пальцы, либо пятки волочились по земле. Однако плечистые парни продолжали тащить его и, не обращая ни малейшего внимания на жалобы чужестранца, разговаривали между собой и гоготали, отпуская шутки.
Из чистого упрямства отец оттолкнул парней в сторону и зашагал самостоятельно.
Снова счастливое избавление. Первое время он иногда пользовался костылями, пока не стал обходиться тростью – да и то в редких случаях. И все же одна странность с тех пор навсегда осталась за отцом – все начинания норвежцев он одобрял безоговорочно и не уставал высказывать свои опасения: промышленный дым Европы может проникнуть и в Норвегию, пролиться ядовитым дождем над ее лесами и погубить муравьев и ели.
Я вздрагиваю – я даже и не заметил, когда Флер вылезла из-под вагона и прислонилась спиной к его стенке. Задрав голову, она смотрит на клубящийся дым.
Мне становится стыдно, что я, не подавая признаков жизни, валяюсь на земле. Поднимаюсь, бреду к вагону и тоже прислоняюсь спиной к стенке, украдкой бросаю взгляд на Флер, лицо ее мертвенно-бледно, лоб в саже.
И снова из-за стены каньона появляются вертолеты. Моторы танков снижают обороты, огромные стрекозы опускаются в карьер. Внезапно воздух прорезает резкий гудок автомобиля и тут же обрывается. Я вижу на стоянке Жана, он мечется от одной машины к другой, распахивает дверцы и сигналит, наверное, ищет самый громкий клаксон.
От горящих мусорных куч поднимаются желтые клубы дыма. Дымовая завеса скрывает танки. Сердце колотится, я с тревогой жду, когда же они взмоют в небо.
Вот они и появились в поле зрения, поднимаются все выше и выше под брюхом устремившихся ввысь вертолетов.
Невольно восхищаюсь, до чего безукоризненно функционируют военные машины, и с почтением думаю о гениальности людей, создавших их. Бронированные чудища висят под светлым небосводом, будто пушинки. Скользя, начинают удаляться.
Фред, говорю я себе, твое восхищение отвратительно.
Жан отыскал машину с самым мощным клаксоном и не переставая сигналит.
Этот протест слышим только мы, жители колонии, от которых ничего не зависит.
15
а будет сегодняшний день поворотным. Должен же и я что-то сделать и упорядочить в этом проклятом мире. Раньше они постоянно приставали ко мне: Эрнесто, будь человеком, дай нам покопаться в машинах. Нет, огрызался я, если кто-нибудь посмеет самовольно завести мотор, сброшу неслуха в кратер. Они знали, что я не шучу, и повиновались. К тому же эти несчастные побаиваются моих мускулов работяги. Даже в шутку не перечат мне. Все помнят, как однажды я проучил Флер. В тот раз захмелевшая Флер уставилась на мою руку и вдруг пустила слезу, тем не менее начала надо мной подтрунивать; дескать, послушай, Эрнесто, что-то ты подозрительно волосатый, уж не обезьяний ли ты случаем ублюдок? Дружки ее загоготали, я же схватил Флер в охапку и перевернул головой вниз – пусть, думаю, повисит, подобно подстреленной вороне; мужчины прямо-таки замерли при виде подобного зрелища, никто даже не пикнул. Через какое-то время я поставил Флер на ноги, она долго не могла прийти в себя и смотрела помутившимся взором, не очень-то весело висеть головой вниз, ничего, в следующий раз подумает, прежде чем открывать рот. Мужчины поняли, что я наказал Флер сравнительно легко, женщине нельзя причинять физические увечья, этим же идиотам за какую-нибудь глупую выходку я бы выдал сполна. Кратер на всех нагоняет, страх. И на меня тоже. В нем стоит странная, темная, словно мертвая, вода, порой ее уровень по непонятной причине понижается, чтобы вскоре снова подняться, того и гляди смоет берег. Время от времени мы наращиваем вокруг кратера вал, понимаем, что должны держать мертвую воду в узде. А почему – черт его знает. Иногда человеческим разумом движет чутье. Попав в колонию самообслуживания, я каким-то шестым чувством понял, что должен стать здесь вожаком. Эти далекие от жизни и изнеженные типы безоговорочно пошли на это. Позднее я смекнул, что никто из них все равно не справился бы с ролью предводителя. Жан, правда, работяга, сила у него есть, а вообще-то он парень недалекий. К тому же совсем недавно перебрался в город из какой-то глуши, из ноздрей еще не выветрился запах лугов, глаза вытаращены, как у необъезженной лошади. Странно, но он единственный нашел здесь, в каньоне, какую-то цель, что с того, что дурацкую, ведь если человек хочет собирать чистую ртуть, чтобы обеспечить себе будущее, бог с ним. Пусть таскает тяжелые бутыли и прячет их в своем вагоне и под ним. Все-таки Жан тупица, думает, никто не знает, чем он по вечерам занимается. Да и сколько может стоить эта ртуть? И разрешат ли ему забрать бутылки с собой? Чей карьер, того и ртуть. Лучше уж не заводиться. Всегда найдется кто-то, кто наложит лапу на плоды твоего труда.
Итак, да будет сегодняшний день поворотным. Это решение поднимает мой дух. Человек словно перестает быть узником, если может командовать другими и к тому же проявлять по отношению к ним доброту и сердечность. Мне жаль было смотреть на них, они стояли сбившись в кучу после того, как вертолеты с танками исчезли из виду, одуревшие, в испуге принюхивались к дыму, тянущемуся от мусорной свалки, кашляли, переминались с ноги на ногу, в глазах страх, как будто все они ждали своего смертного часа. Но, поскольку на этот раз мы уцелели, надо продолжать жить. Поначалу они никак не могли уразуметь, о чем я толкую им, видно, уши заложило от грохота, в конце концов я заорал, дескать, черт вас всех дери, вы что, и не хотите вовсе прокатиться на машине?
Постепенно до них дошло, в чем дело. Забавно глядеть на оцепеневших людей, когда они снова начинают осторожно двигаться. Такое впечатление, будто суставы у них одеревенели, кровь в жилах застыла и требуется время, чтобы отогреться. Смешно здесь, в этаком пекле, и вдруг закоченеть!
Может, они подумали, что я собираюсь подшутить над ними? Нерешительно они поплелись за мной к стоянке. Или испугались, что я прикажу кому-нибудь из них сесть за руль? Никто после совершенной аварии не включал зажигания и не нажимал на педаль газа. Быть может, предстоящая поездка на машине напомнила им о погибших? Знаю, я сам долго не мог прийти в себя, и во сне и наяву мерещилась одна и та же картина: моя мощная машина врезается в старый зеленый автобус. Смуглые лица детей с течением времени потускнели, а из гаснущих глаз по-прежнему глядит холодная пустота.
Я был великодушен и милосерден к своим товарищам по заключению, не стал принуждать кого-либо из них сесть за руль. Из выстроившихся в ряд машин я выбрал маленький грузовичок, в его кузове разместились все, включая и новенького, Роберта. Очевидно, он все же случайно угодил в карьер и не представляет для нас опасности.
Как-то я обнаружил на свалке облезлый персидский ковер, теперь он пригодился, я разложил его на дне кузова. Нет у нас тут первоклассных дорог, по которым можно мчать, не подпрыгивая на ухабах.
Мы с нетерпением ждали сегодняшнего дня, раз в месяц на нашу долю выпадает счастливый миг, поднимающий нам дух. Мы можем отправляться в юго-западную часть каньона и забирать оставленное у подножья лифта продовольствие. Слоняющиеся с унылым видом, когда дело касалось работы, эти недотепы проявляли редкостную энергию, разбирая посылки. Без единой жалобы они перетаскивали тяжелые ящики в свои жилища. Беднягам приходилось не один раз отмахать приличное расстояние, чтобы перенести туда припасы. Волоча тяжести по этой жарище, люди даже и не замечали, что с них градом льет пот, взмокшие, они работали сосредоточенно и не роптали. Быть может, в этот важный день им казалось, будто вокруг кипит повседневная свободная жизнь и они делают закупки в торговом центре. Я не знаю, какие еще мысли могла пробудить в них присланная снедь, во всяком случае, это событие, видимо, взбадривало их; пожалуй, только я один не испытывал восторга, когда плелся следом за ними в юго-западную часть каньона. Каждый раз, когда приближался назначенный день, я все больше и больше нервничал: вдруг Кора не внесла требуемой суммы и ящик с продовольствием на мое имя не поступил. Одна лишь мысль об этом сводила с ума – я, здоровый, крепкий мужчина, которому сил и энергии не занимать, в один прекрасный день оказываюсь в унизительнейшем положении нищего. И когда голод становится невмоготу, начинаю ходить от вивария к виварию, просовываю в дверь голову и клянчу: дорогие товарищи по несчастью, пожертвуйте хоть крошку съестного.
В те прекрасные времена, когда никакой беды еще не произошло и я был свободным человеком, меня прямо-таки приводили в бешенство всякого рода неудачники. Если у человека голова на плечах и руки-ноги целы, он должен уметь прокормить себя. Вокруг без конца твердили о всевозможных кризисах, безработице, ухудшении конъюнктуры; всем этим нытикам я отвечал одно и то же: пока есть здоровье, я не сдамся. Хоть чернорабочим заделаюсь, а себя и свою жену прокормлю; если придет нужда, я легкого выхода искать не стану и клянчить пособие, чтобы выставить себя на посмешище, не намерен. Если уж развелось на свете людей тьма-тьмущая, то на легкую жизнь не рассчитывай, с этим приходится считаться. Каждый должен научиться экономить и приспосабливаться, дабы не протянуть ноги.
А теперь судьба издевается надо мной, нет у меня возможности выбирать, на каком поприще вкалывать, – моя жизнь полностью зависит от Коры. В некоем умопомрачении я накануне судебного заседания переписал свой счет в банке на имя жены. Да и как я мог поступить иначе, я обязан был обеспечить Кору. К тому же я в то время и понятия не имел, что попаду в колонию самообслуживания и мне придется ежемесячно вносить определенную сумму за продукты питания и все прочее. Кора согласилась оплачивать расходы по колонии, адвокат все это уладил, однако предупредил, что жена в любую минуту вправе прекратить финансирование. Когда-нибудь Коре надоест содержать мужа, к тому же деньги, лежащие в банке, могут в очередной раз обесцениться – инфляция: чтобы умереть – много, чтобы жить – мало.
Гляди-ка, все обитатели колонии паиньками сидят в кузове, на драном ковре, молчат и ждут. Самое время повернуть ключ зажигания и нажать на педаль газа.
Колеса машины, словно в нерешительности, катятся по бугристой поверхности, в моих руках нет прежней уверенности. Я кидаю взгляд в зеркало, они сидят там, расслабленные, осоловевшие от дыма. И у меня череп раскалывается от грохота вертолетов и танков. Эти бедолаги считают, что заслужили награду за пережитые страдания, каждый мечтает о своих припасах, тем более что в одном из ящиков стоят в ряд бутылки, по две на брата, как предусмотрено установленной для колонии нормой, – чудовищно мало, если учесть, что это на месяц. Очевидно, все они мысленно поднимают стопки, жмурятся, предвкушая миг опьянения, ну прямо коты у теплой печки. Им даже разговаривать лень.
Погодите! Не думайте, что жизнь так проста: грех – искупление, горе – радость, гнет – расслабление. Человек находится не на качелях – вверх-вниз, вверх-вниз, из одного состояния в другое. Я и не собираюсь везти их сейчас к лифту за ящиками с продовольствием. Я выведу их из состояния безмятежности, пробью в нем брешь и сделаю это не со зла. Конечно, не исключено, что я хочу отодвинуть момент, когда меня вдруг точно обухом по голове ударит. Все заахают, начнут строить предположения, дескать, неразбериха и бюрократия, а может, в фирме, которая нас снабжает, испортилась электронно-вычислительная машина – это же свинство, что Эрнесто не получил ни одного пакета! Они станут негодовать и притворяться, будто глубоко обеспокоены моей дальнейшей судьбой. И лишь я один буду знать: нечего больше рассчитывать на Кору. Если продукты питания не поступили, значит, я обречен на голод. И вскоре меня снова переведут в настоящую тюрьму. Если ты гол как сокол и не в состоянии обеспечить свое проживание в колонии, торчи в камере. И не стоит больше рассчитывать, что срок наказания тебе сократят. Вынести жизнь в тюрьме и крушение надежд тяжко, но еще тяжелее ощущать себя покинутым. Страшно, но делать нечего; ты на свете один как перст. Есть ты, нет тебя – никому от этого ни жарко ни холодно. Честно говоря, это-то и ждет меня впереди. Кора не из тех, кто будет долго горевать. Такого уж точно не случится. Время возьмет свое, мой образ потускнеет в ее памяти, и дальше все пойдет как по маслу. Она и раньше заявляла: ты, Эрнесто, крепко стоишь на ногах, я же одиночества не вынесу. Находясь в длительных поездках, я отдавал себе отчет в том, что моя жена двулична. Одну жизнь она ведет со мной, другую, тайную, когда я вдалеке. Я мог догадываться, что она изменяет мне, мог видеть все это во сне, страдать от бессильной злобы, но не имел возможности что-то предпринять. Кора умела разграничить обе жизни. Угрызения совести, похоже, не мучили ее, и от своих исповедей она меня избавила. За это я благодарен ей. Груз правды был бы слишком тяжел для меня. В отчаянии я мог бы вместе с машиной сорваться с какого-нибудь моста или горной дороги в пропасть.
Я жму на газ. Маленький грузовичок как игрушка, на таком легко лавировать среди мусорных куч. Я немного пощекочу нервы сидящим в кузове. Продлю миг ожидания. Вижу в зеркало, что они встревожены, обеими руками вцепились в борт кузова. В глазах недоумение – с чего это Эрнесто так несется по коридору мусорных куч? Они пока еще не решаются молотить кулаками по крыше кабины. Боятся меня. Хорошо, что боятся. Каждому здесь, в этой земной жизни, определено кого-то или чего-то бояться. Если б никто ни перед кем не испытывал страха, люди во всем мире беспрестанно истребляли бы друг друга и недра земли не успевали бы поглощать трупы. Страх съедает и вместе с тем спасает человека.
Они еще не созрели для взрыва. Подавляют свой протест. На лицах испуг, и ничего больше. Ну, помотаю их немного, пока не взмолятся.
Если б только Кора услышала меня, если б это было возможно, я тотчас бы молитвенно сложил руки и смиренным голосом стал заклинать ее: дорогая жена, делай что хочешь, только не бросай меня на произвол судьбы.
Проснувшись в последнюю ночь полнолуния в виварии, я с особой четкостью осознал свою полную беспомощность. Ночь была душная, я подошел к двери и, приоткрыв ее, взглянул на холодный и далекий диск луны. Завораживающая картина угрюмо-черных гор мусора и голубоватый обманчивый свет, зажегшийся в окнах и фонарях разбитых машин, не смогли отогнать зашедшую в тупик мысль: я абсолютно не властен над своей женой. Эта мысль начала пускать чудовищные ростки – жена на мои деньги приобрела себе любовника. Отвратительного, пустого прощелыгу. Остряка, изощряющегося в плоских шутках и пошлых комплиментах. За плату он развлекает похотливую, не выносящую одиночества Кору. Он, этот мужчина, – накипь, плавающая на поверхности жизни, карикатура на наемного солдата. Вижу его коротко подстриженные усики, капризную складку в уголках губ, подкрашенные брови и зеленоватые стекла очков, якобы придающих загадочность взгляду его пустых рыбьих глаз. Разумеется, такой мужчина превыше всего ценит праздную жизнь и удобства. Он с воодушевлением печется о своем здоровье и внешности. Ежедневно плескается в бассейне, то и дело прибегает к услугам массажиста, разминающего его тело, увлекается каким-нибудь престижным видом спорта – ему же необходимо щеголять своими мускулами и быть в форме, это его капитал. Кора нужна ему лишь до тех пор, пока не иссяк мой счет в банке.
Думая об Уго, я рисовал в своем воображении этого продажного типа. Дрянь и дерьмо, просыпаясь по ночам, ругаю я Уго. Временами на меня как бы находит помрачение, мне начинает казаться, что именно он стал дружком Коры. Я стал замечать, что порой даже днем уставлюсь на Уго, точно бык на красное полотнище, аж в глазах темнеет от клокочущей во мне ярости. Требуется время, чтобы остыть: я, словно заведенный, внушаю себе – обуздай свой гнев, Эрнесто, опомнись! Уго такая же жертва колонии, как и ты.
Ага! Чаша их терпения переполнилась. Молотят кулаками по крыше кабины. Эти тупицы наконец сообразили, что, кружа среди мусорных куч, мы все больше удаляемся от цели – подножия шахты лифта в юго-западной части каньона.
Они колотят и колотят по жести, очевидно, решили, что я рехнулся и утратил способность двигаться в нужном направлении. Погодите, вы считаете, что у меня не все дома, – так вот вам еще один урок! Я добавляю газа, на полном ходу делаю поворот и тут же резко нажимаю на тормоз, но так, чтобы никто не вылетел из кузова.
Открываю дверцу кабины и высовываюсь, чтобы взглянуть назад. Лица у всех разъяренные и бледные.
– Вы думаете только о себе! – кричу я до того, как они успевают открыть рты. – А что стало с Бесси? Может, танки снесли ее загон? Корова тоже живое существо.
– Ты прав, Эрнесто! – восклицает Флер и вздыхает.
Уго передергивает плечами, словно его бьет нервный озноб.
– Айда утешать Бесси! – цедит он сквозь зубы.
– Поезжай помедленнее, Эрнесто, – просит Майк, лицо его похоже на перекошенную маску.
Я пережидаю минуту, даю им прийти в себя. Они снова послушно устраиваются на драном ковре, и каждый заблаговременно хватается за борт.
Я с силой захлопываю разболтанную дверцу. В кабине стоит удушливый запах масла. Мы не сумели как следует отремонтировать эти драндулеты, голыми руками чуда не сотворишь.
Однако повидавший виды грузовик все же едет.
Мы подъезжаем к тому месту, где недавно грохотали танки. Твердая поверхность, будто по ней ползали змеи, испещрена зигзагами, оставленными на земле гусеницами танков. Танки нарочно проехали по разбитым машинам, одиноко стоявшим здесь подобно изгоям мусорного царства. Ржавые кузова расплющены, свеженанесенные раны поблескивают металлом, пластами отошла и разлетелась в разные стороны краска, на развороченной земле блестит стеклянная крошка.
С вытоптанной танками земли исчезли неровности, покрытые редкими клочками травы; раздавлены, будто их и не было, чахлые растения, долго и с трудом прораставшие в сухой зернистой почве.