355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элигий Ставский » Камыши » Текст книги (страница 32)
Камыши
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:33

Текст книги "Камыши"


Автор книги: Элигий Ставский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

Вера

Как всякое кладбище осенью, это тоже стало просторнее и словно притихло. Деревья стояли почти голые, и между ними обнажились многие кресты, которых прежде не было видно. Я смотрел, как утопали Костины туфли в желтых листьях, и подумал о том, что земля и в самом деле была мягкой как пух. Мы долго стояли молча, глядя на убранный и все еще зеленый холмик земли.

– Да, это правда, что он был моим главным учителем, – наконец произнес Костя, поправив венки.

Могила Назарова и могила Степанова теперь стали похожими…

Мы в общем-то и не поговорили с Костей. По дороге от автобусной станции он заикнулся о каком-то большом совещании, которое через полмесяца будет в Ростове.

– Очень важное, Витя. Всесоюзное по Азовскому морю. Я и тебя записал. Обязательно, обязательно выступишь, как голос общественности…

Потом, уже на обратном пути, он сказал, что у него всего три дня, что ему сейчас же, прямо сейчас надо ехать в колхозы, что как раз и встретимся завтра в Ордынке, куда ему особенно нужно попасть.

– Тем более, видишь, ты и без меня собирался туда, – сказал он, сняв плащ и перевешивая его с одной руки на другую. – Вот и удачно. Новостей, Витя, вот, – почему-то похлопал он по своему портфелю. – Так ты обязательно будешь там? Ты к вечеру?

– Должен, – ответил я. – Раз уж приглашен на рыбацкую уху… Но может быть, зайдем пообедаем, Костя? Час-то тебя не устроит?

– Завтра, Витя. Завтра в Ордынке, – ответил он. – И все тебе расскажу, и посоветоваться с тобой хочу… А смотри-ка тепло как у вас, – засмеялся он, довольный. – В Москве-то вот-вот снег уже… Да, книги вот тебе привез…

Я проводил его до райкома, посмотрел на часы, решил, что перехвачу что-нибудь в буфете, и вернулся в гостиницу, даже не предчувствуя, не предполагая, какой меня поджидал подарок.

– Утром еще пришло. А я запрятал в карман, чуть не забыл, – объяснил мне швейцар, протягивая голубой конверт, на котором я тут же узнал Олин почерк.

Перед нами, на столе, уже шипели чугунные сковородки с четырехокой глазуньей – «спецзаказ», и, пока я открывал письмо, он, словно чувствуя мое настроение, вздыхал и жаловался, что скоро «в туды его уже октябрь», что «слитки обчества» уже не едут и «значица теперь до самой весны великий пост».

Все столы вокруг нас пусто и сально поблескивали сморщенным пластикатом, но на кухне еще гремели барабаны кастрюль и довольно приятный женский голос выводил: «Как тебе служится, с кем тебе дружится…» Запах борща отсюда, должно быть, не выветривался никогда, и даже от вымытых стаканов несло портвейном. На недоеденную швейцаром и отодвинутую им яичницу уже успело упасть несколько скрученных фиолетовых лепестков хризантемы, стоявшей в битой пятнадцатикопеечной молочной бутылке.

– Ну а ты чего же молчишь, что тебе дом дают?

– Полдомика, Иван Павлович, – ответил я, читая письмо. – Комната и кухня.

– Это где же? Это тот, государственный, с верандой? Все на машинке стучать будешь?.. А я гармошку принес. Хочешь сыграю? И потанцевать можно. Слышь, как она поет…

Гармошка его шипела, сипела и пищала.

«Дорогой мой, любимый!

Знал бы ты, как я соскучилась.

Сегодня ночью мне приснился страшный сон. Возможно, я когда-нибудь расскажу тебе о нем. Это одна из самых неприятных твоих привычек: молчать о себе, точно рядом нет близкого тебе человека. Поверь, это гораздо хуже, чем мои длинные разговоры по телефону. Но ладно. Я села, чтобы написать тебе о другом, понимая, что ты наконец нашел своих фронтовых друзей, а чем вы занимаетесь во время этих встреч, я, слава богу, уже знаю. Мне хватило Скворцова.

Я верю, что ты жив-здоров и ничего не случилось. Но наша жизнь, вот эта жизнь, которая началась с того, что ты прошлой осенью переехал в город, мне уже не по силам. Мне страшно признаться в этом. Но пришло это не сейчас, а копилось во мне, и я могла бы высказать тебе это раньше. Я верила, я надеялась, я терпела и ждала, что что-то изменится. Но изменилась только я. Я разучилась быть сильной и сдержанной. Разучилась быть здоровой и разумной, но все-таки должна найти в себе силы, чтобы сказать тебе правду.

Ты не знаешь себя. Ты всегда говорил мне, что этот мир устроен еще не лучшим образом, что здесь еще надо поработать пером и лопатой. Но видела я другое. Работы было мало, а бутылки за газовой плитой копились, приводя меня в ужас. Я не упрекала тебя.

Потом были вечера. Тебя нет. Я жду. Срываюсь на каждый телефонный звонок. А когда наконец раздается твой голос, ты сообщаешь, что придешь очень поздно. Я не спрашивала тебя, где ты был. То твой Скворцов, то еще что-то. Я считала, что тебе так нужно. Это не от наивности. Это от любви к тебе. Я все пыталась уверить себя, что когда-нибудь смогу стать для тебя жизненно необходимой и единственно нужной, каким стал ты для меня. И вот сейчас, за все это время не получив от тебя даже маленькой весточки, я пытаюсь не чувствами, а разумом и даже не моим, потому что мой только и кричит, что мне невозможно без тебя, а каким-то другим, со стороны, я пытаюсь все поставить на реальную почву. И я понимаю: нам нельзя быть вместе.

Ты не ценишь себя. Но ты сам обрек себя на это. Увы, ты – характер. И ты раз навсегда выбрал себе жизнь невпопад с этим миром, где люди откровенно зарабатывают деньги, невзирая на то, каким это делается способом. Я ни в чем не сумела тебя убедить.

Уберечь тебя я не смогла, да и не могла, как теперь понимаю. Моя вера в это была наивной. В нас заложены слишком разные программы. У меня – любовь к человеку. У тебя – любовь к человечеству, что вообще самое страшное и беспощадное. И теперь я думаю, какое это, может быть, счастье, что у нас не родился ребенок. Несчастных было бы трое.

Мой дорогой и единственный! Я знаю, что можно жить и проще. Варить обед, стирать и не замечать, что с тобой происходит. Миллионы людей живут так. Но это, очевидно, не для меня. Я слишком ценю все доброе, что есть в тебе, и не могу видеть, как ты своими же руками закапываешь свое здоровье, ум, будущее. Мне невыносимо это видеть, и я чувствую, что натыкаюсь на стену и начинаю терять себя, закрывать глаза на то, на что не могу. Я перестаю быть личностью. Видно, и ты это понял, потому и уехал. Так я думаю.

Тебе дважды звонили из издательства. Меньше кури. Мама говорит, что в жару надо пить зеленый чай, ей сказал один ученый. Достала тебе две пары шерстяных носков.

Целую тебя. Я еще не знаю, что сделаю, как поступлю. Единственное, что понимаю, что рядом мы гибнем оба и я должна найти в себе силы, чтобы отступиться от тебя, сохранив и твои и мои идеалы.

В жизни, я убеждена, нужен труд. И нет ничего лучше, чем уметь трудиться. Человек, которого ты так ненавидишь, уже заканчивает докторскую. Разве это плохо?

Еще раз обнимаю тебя и целую! Иногда я думаю, что, возможно, не ценю реального, а хочу придуманного. Разве недостаточно того, что ты жив, что мы можем быть рядом? Не знаю, не знаю… Вполне вероятно, что в моей голове – хаос, так я соскучилась. Постараюсь еще раз подумать обо всем. Вот уже пора в театр. Бегу… Как поступить с твоей машинкой? Да, наконец-то у меня скоро будет хорошая современная комедия. Я верю, верю, верю, что жизнь прекрасна…»

Я уже давно решил для себя, что проживу в Темрюке еще по крайней мере зиму, теперь-то я мог это действительно сделать. Что же будет с Олей? Неужели психиатр – это серьезное намерение? Нет, едва ли. Во всяком случае, я был благодарен ей, что она все рассудила трезво, здраво и, может быть, на благо нам обоим, словно почувствовала, как мы отдалились за это время.

Все эти дни я каждый вечер бывал в Тамани, изумленно и с тоской наблюдая, как посветлела Вера, каким тонким и по-детски открытым стало ее лицо. Все изменилось в ней. И даже голос. И даже походка. Она уже не встречала меня на автобусной остановке. Приехав, я спускался к морю, и только тогда она появлялась, вырастая на фоне неба плавным законченным силуэтом. Вытягивалась на цыпочках и, сняв туфли, поднимала их над головой. После этого начинался обвал. А мой живот, как река весной, наполнялся густым ледяным салом, когда я видел, как спрыгнув, она стремится с крутого обрыва вниз, всем телом, без страха отдаваясь скорости. Казалось, вот-вот споткнется, упадет, покатится по склону, таким опасным и уже неуправляемым было ее движение. Однако уверенные ноги по-прежнему продолжали мелькать, короткое платье развевалось, обтягивало ее грудь и живот, туфли, которыми она размахивала, как будто помогали ей балансировать, и, петляя, она наконец проносилась мимо меня, хватая ртом воздух, с лицом, закрытым прядями спутавшихся волос. Всякий раз я пытался поймать ее, но она проскальзывала мимо моих рук как ветер и, чуть повернувшись, махнув мне, звала за собой. Добежав до самой воды, она садилась на борт лодки и улыбалась, стараясь отдышаться. Я смотрел на нее, раздумывая о том, что так, конечно, можно только в восемнадцать… И по-прежнему мы были только друзьями… За эту неделю я так и не смог убедить ее ни в чем, хотя мне и казалось, что это возможно. Она всякий раз уходила от этого разговора и только однажды очень серьезно и твердо повторила мне, что «должна», что уедет, что все уже решено и в субботу за ней придет катер. Эта суббота – завтра. И я знал, что сегодня я еду в Тамань в последний раз. Вот каким был этот день. Конечно, я мог сделать Вере предложение, но теперь я понимал, что получу отказ. В том-то и дело, что никакой надежды и уверенности в себе у меня не было. Моя последняя дорога была только для того, чтобы еще вечер побыть вместе.

– Ну, а ты скажи, вот мне-то что надо? – оставляя гармошку, спросил Иван Павлович. – А никчемный я человек на этом свете, сказать тебе правду. Руки меня тянут. Вот что. Это с одной стороны… Нет, я к тому, что без своего дела худо. Плотник – это да! А швейцар? Для души перспективы тут никакой, сказать если. Бабенки на кухне – ууу! Ну и выпить. А без своего дела нельзя. А я вот тебе говорю: не вся еще тут моя жизнь. Моя жизнь еще назад вернется. – Он покачал головой и вздохнул. – Это с одной стороны. И жить-то надо. Вот и дочки меня клюют… А ты когда переезжаешь в свой дом? Заходить-то ко мне будешь?

– Завтра, Иван Павлович. Или в воскресенье. Заходить, конечно, буду.

Остатки своего и моего чая он, как обычно, выплеснул в кадку с олеандром. Я встал.

– Все равно, значит, в свою Тамань? Придешь поздно – не открою, – предупредил он меня. – Или оглох? Чего молчишь?

Посапывая, он угрюмо поплелся за мной, что-то сдул с моего плеча и, проводив до крыльца, зевнул напоследок прямо в лицо всей улице, розовевшей от низкого солнца.

…И вот все, все в последний раз: и этот автобус, и эта знакомая дорога, и эти деревья, и эта старуха с мешком семечек, и этот теплый влажный ветер, и эта дальняя с едва обозначенным гребешком неизвестно откуда взявшаяся единственная волна, вот уже и набегавшая, уже ставшая не черной, а серой, вот уже подкатившая под нашу лодку, уже поползшая языками и даже мазнувшая край зарытой в песок огромной автомобильной покрышки, на которой я и сидел, поглядывая то на море, то на обрыв. Как остановить время? Как ухватиться за это невидимое, все пронизавшее, всем владевшее чудовище, рождавшее, чтобы убить.

Я повернулся и увидел вверху Веру. Подняв руки, словно потянувшись, она уже неслась вниз, и снова как будто прямо на меня. Я встал, опять приготовившись ее поймать, хотя сегодня это была только игра во вчерашний день. Запрокинув голову, обдав меня смехом, она все так же промчалась мимо и только оставила на моих пальцах шелковистый холод белого с высоким воротником свитера, которого я на ней прежде не видел.

И уже она сидела на лодке, поджидая меня, улыбаясь. Нет, заставляла себя улыбаться. Улыбка у нее не вышла, и я увидел какое-то особое напряжение ее глаз, словно с трудом смотревших на меня, словно испуганных, даже, может быть, убегавших. Мне показалось, что она бледная. Или, возможно, таким делал ее лицо этот свитер? Пожалуй, и скатилась она вниз сегодня без прежней легкости, без азарта, а словно бросила себя с этого обрыва.

– Здравствуйте, Вера! – Я заметил, что весла уже в лодке и, значит, Вера уже была на берегу. – И как ваша бабушка?

– Ничего не изменилось, Виктор Сергеевич, – произнесла она как бы между прочим, но и это у нее не вышло. Она заставляла себя выговаривать слова. – Все по-прежнему. Завтра я уезжаю.

Она действительно была бледной, и губы у нее вздрагивали.

Я оттолкнул лодку.

Мы плыли молча и, возможно, думали об одном и том же. Во всяком случае, мы сидели в одной лодке и видели одну и ту же воду.

Я остановил мгновение.

Я сижу на корме и смотрю на женщину, которую люблю. И я чувствую ее движения, как будто они мои. Я вижу, как ее босые ноги старательно выбирают место; чтобы найти упор, и колени то сжимаются совершенно, то чуть расходятся, и большие пальцы, загибаясь, оттопыриваются от остальных, словно в них-то и сосредоточивается все усилие. И я ощущаю это усилие. Потом, начиная отклоняться назад, она тянет весла на себя, погружая их сегодня чересчур уж глубоко. На шее проступают жилки, светло-зеленая клетчатая юбка потянулась вверх, и я вижу, что кожа выше колен блестит, как лист лощеной бумаги, так же гладко, чисто и упруго. Вера ложится почти навзничь, приоткрыв рот, хватая воздух, и мне открывается вся высота ее груди, влажный ряд верхних зубов, и теперь видно, что нос ее едва-едва вздернут. Толчок тут же передается и мне, и весла уже подняты, и уже совсем рядом со мной ее плечи. Вдруг наступает какой-то миг усталости, и, тряхнув головой, что-то решив для себя, она принимается грести по-другому. Сидит, выпрямившись, и поочередно взмахивает веслами. Или неожиданно разворачивает лодку кормой вперед, и тогда мне кажется, что я вот-вот оторвусь от сиденья и, потеряв равновесие, упаду прямо на ее колени…

«Я уезжаю… Я уезжаю… Я уезжаю…» – звучал ее голос.

Я понимал, что должен отвернуться, чувствуя, что меня тянет к ней почти до судороги, до скрипа в мышцах. Я видел вокруг нее море, которое то поднималось, то проваливалось, набухая новыми и новыми красками.

Мы еще были вместе и вместе могли смотреть на эту переливавшуюся среди волн заключительную праздничную иллюминацию, устроенную природой, конечно же, для нас. Солнце как раз коснулось моря, и от него к нам бежала плотная расплавленная дорожка, лишь возле нашей лодки разбивавшаяся на отдельные очень яркие лампочки. Поднимаясь, волна тут же вспыхивала как будто всплывавшими из глубины огнями, которые ослепительно разгорались, роились, играя, и вдруг навсегда гасли. Чем ниже опускалось солнце, тем меньше становилось подводных огней, и сама дорожка словно распадалась, делалась реже, тускнела и пропадала.

Так и вереница этих осенних дней, просиявших единственными на свете огромными глазами Веры, была для меня только одной секундой счастья, всегда чем-то тревожного и до тошноты, до недоброго предчувствия грозящего оборваться. Я это ощущал….

«Я уезжаю… Я уезжаю… Я уезжаю…»

– Виктор Сергеевич, ну, пожалуйста, не смотрите на меня так уж безнадежно и с такой жалостью, – вдруг усмехнулась Вера. – У меня появится столько новых забот… Я, может быть, даже скоро буду в Ленинграде, если меня еще не забыли в аспирантуре. А кроме того, от этой лодки у меня выросли самые настоящие бицепсы…

И опять смех у нее не получился, а из ее глаз на меня вдруг глянула давнишняя чернота и даже, может быть, пустота от какой-то уже смертельной усталости. Она и гребла сегодня с отчаянием, рывками, как бы умышленно заставляя себя выбиться из сил. Ей как будто надо было преодолеть еще один, уже последний отрезок пути.

– А кроме того, вы даже еще не догадываетесь, на какие я способна безрассудные поступки. Догадайтесь, как я решила проводить сегодняшний день? – сказала она все с той же не получавшейся, вымученной улыбкой. – И только взгляните, какая идет погода!..

Ей, наверное, и впрямь нужны были эти весла, чтобы держать себя в руках, как и этот набежавший ветер и зашумевшие вокруг барашки.

– Нет, не могу догадаться, Вера, – ответил я, глядя на чаек, видя покачивавшихся на волнах чаек, слыша крики чаек, следя за охотой чаек, наблюдая бесшумный полет чаек и ощущая, что мне надо как можно скорей чем-то занять свои руки. Я взял черпак и начал выбрасывать воду.

– Эх вы! Тогда посмотрите, что лежит у вас под сиденьем, внизу.

Я нагнулся, пошарил рукой и вытащил плоскую бутылочку коньяку.

– Ведь это кстати? – Она положила весла. – И, знаете, сперва я собиралась, хотела выпить за вашу работу. Особенно за те последние страницы, которые вы мне читали вчера. Они мне показались самыми лучшими в вашей повести. А так как я уже и без того пьяная от этого ветра, то позвольте, Виктор Сергеевич, вторгнуться в вашу святыню. Я очень хочу в этот день выпить за человека, который однажды спас вам жизнь, и за то, что вы не остались в долгу. Одним словом, за вашу фронтовую дружбу. Только начинайте вы… Так пейте же!..

Плеснула волна, и я вытер лицо. И мы действительно выпили по глотку на виду у всего Кавказа и всего Крыма и под объективами всех вертевшихся где-то в небе спутников, и я ощущал, что, если нагнуться, я дотянусь до Веры рукой и, возможно, она не отнимет свою руку.

За один какой-то миг все море вокруг погасло и стало чернеть. Меня всегда потрясала та неистовая, неумолимая, почти свистящая скорость, с которой вершит любые дела природа, выполняя свою работу без всякого промедления и с жестокой окончательностью. Невзрачная коричневая почка, сухим шипом высунувшись из голой ветки, тут же набухнет, как раз и ударит гром, брызнет теплый дождь, и назавтра уже пушисто шумит каждое дерево, земля пахнет пряно, зелень сочно темнеет и, не успеешь оглянуться, как все готово: собран хлеб, дети сбивают палками желуди, улетают птицы, мокнут стога, на лужах серебрится ледок и еще один круг завершен: метели, зима, трещат морозы, а день-то уже снова наливается светом, небо все выше – весна! И становится подчас зябко, тревожно, когда видишь, как сползает прямо у тебя на глазах оранжевый шар солнца, а с ним день твоей жизни, отбираемый так откровенно, неумолимо. Все сразу: и суд, и приговор, а ты бессилен, ты тоже во власти этого вихря, одно целое с ним…

Я выпил еще глоток, потому что и мы с Верой были в этом быстротечном потоке дня и ночи. Засмеявшись, Вера тоже отпила свою каплю, которая только смочила ее губы, сделав их набухшими и, должно быть, мягкими.

Воздух уже начал тяжелеть и мутиться, запах моря сделался острее, а берег, оказывается, чернел и поднимался совсем близко. Но нашу лодку едва ли можно было заметить среди этих волн, которые стали уже грозными. А ведь он был уже навеки моим, этот тщетно мигавший первыми огоньками берег, где был обрыв и где валялась та дырявая, та перевернутая и такая вдохновенная лодка, мимо которой проплывал когда-то, игриво подпрыгивая, рыжий и веселый катер-теленок, счастливый до умопомрачения.

Лодку прибивало прямо к пляжу. Большая волна уже подняла нас, стремительно понесла и тут же опустила на песок. И, кажется, мы добрались как раз вовремя.

– Ну вот, Виктор Сергеевич, – привязав лодку, разогнувшись, повернулась ко мне Вера. – Вот и…

– Нет, я провожу вас, Вера, – сказал я.

Она бросила на меня короткий взгляд и промолчала. Волна, разбившись, окутала ее ноги.

Я видел перед собой ее свитер и слышал за спиной уже не плеск, а грохот моря. Было влажно, серо, из столовой доносилось хриплое пение, за деревьями мигали освещенные окна, и над всей станицей разносился голос репродуктора.

Мы шли по убранным огородам и вдоль белых, будто вымазанных сметаной заборов. Вокруг нас висел дымный запах нагретой земли и дышащего навоза. Может быть, собирался дождь, потому что воздух казался плотным и белесый сумрак затягивал небо, на котором еще недавно можно было различить далеко мерцавшие звезды. Теперь уже и домов не стало видно, хотя, наверное, где-то совсем близко была дорога: по стволам деревьев слабым пятном иногда скользили лучи фар и доносилось клокотание моторов. Я не понимал, сколько мы прошли и где мы были. Моря совсем не стало слышно.

Наконец Вера остановилась. Скрипнула калитка, и мы вошли в сад, в середине которого стоял низенький домик с острой темной крышей и двумя горящими крохотными оконцами. Нагнувшись перед широкой глухой дверью, возле которой была врыта лавочка, Вера пошарила рукой по земле, отыскала какую-то проволочку и, продев ее между косяком и дверью, приподняла щеколду. Пахнуло сырым запахом погреба и густым ароматом яблок.

– Вы были правы однажды: бабушка почти не слышит, – сказала Вера, открывая еще одну дверь. – Стучать бесполезно.

Вспыхнул квадрат света, и мы оказались в низенькой, загроможденной мебелью душной комнатке, в центре которой стоял большой накрытый клеенкой стол с банкой белых астр. В углу зеленого с выпиравшими пружинами плюшевого дивана сидела или спала худенькая, с белой головой, удивительно маленькая старушка.

– Бабушка, милая, дорогая, упрямая, – наклонилась к ней Вера. – Не надо, ну не надо же меня ждать. Видишь, ты уже спишь.

Старушка пошевелилась и выпрямилась.

– Как же тебе не стыдно, Верочка, – обиженно произнесла она. – Зачем ты опять спрятала от меня папиросы? Я ведь хотела выкурить только половинку. – Она сделала движение, чтобы встать, и посмотрела на меня. – А мне показалось, что это Сережа, что он уже вернулся из экспедиции.

– Здравствуйте, – сказал я.

– Пойдем, я дам тебе молока и постелю. – Вера осторожно взяла ее под локоть, приподняла и увела за ситцевую занавеску, очевидно, в комнату, смежную с этой.

Пахло истопленной плитой и ветхими вещами. В углу матово зеленел игрушечный экран телевизора, на котором стояла керосиновая лампа на высокой начищенной подставке. Я слышал торопливое стрекотание большого старинного будильника и смотрел на висевшую под потолком лампочку, которая то вспыхивала, то вот-вот хотела погаснуть.

Скрипнули половицы, вернулась Вера.

– Вот здесь я и живу, Виктор Сергеевич, – сказала она и, скинув туфли, подложив одну ногу под себя, села на диван. Потом дотянулась до подоконника, взяла тарелку яблок и протянула мне. – Это из нашего сада.

Я поставил тарелку на стол и сел рядом с Верой.

Я давно растворился в этом удивительно мирном запахе теплой известки, истлевавших вещей и выдохшегося нафталина. И только слышал перестук квадратного полуржавого будильника, сухое поскрипывание всех его колесиков… Случайно, а может быть, осмелившись, я дотронулся до руки Веры, взял ее пальцы в свои, и тогда пропало уже все на земле. Меня в общем-то не существовало, а лишь одна моя ладонь, в которой лежала ее рука, только кожа моей ладони дышала и ощущала.

Рука Веры иногда словно вздрагивала, и я боялся, что она отнимет ее. А как я храбрился, когда закручивал себя, что способен обнять, запрокинуть ее голову. А все-то, что посмел, и то до конца не веря в это, держать ее руку в своей. Все, что посмел и чего мне было уже через край.

Я смотрел на нее, на близкую и чужую. Нет, только близкую. Я смотрел на нее не выдуманную, а реальную. Я смотрел на нее, и сейчас впервые за много дней ее умное, подвижное лицо снова показалось мне тяжелым, уставшим и уж никак не юным. Неожиданно очень ясно я представил себе каждый ее день: и как, потянувшись, глядя на росистый квадратик окна, она растапливала плиту, и как, уткнувшись в книгу, наклонив голову, тряслась в заплеванном семечками автобусе в Темрюк, слыша под боком гоготание придушенных в корзинке гусей или острый запах свежей, еще бившейся рыбы, и как тихонько сидела в окошечке почты, проворными тонкими пальцами перебирая пачки писем, чтобы заработать буквально на хлеб, и как уже вечером, с набитой авоськой, возвратившись в эту комнату, выкладывала на стол покупки, снова наливала в тарелки и уже торопилась встречать меня, и как, вскочив в лодку, со счастливой улыбкой, да, именно со счастливой, поглядывала на меня, радуясь нашей встрече, ветерку и морю.

Вера не отбирала свою руку.

Мою едва не разрывавшуюся душу давно заполнила вечность, цельная, круглая, бесконечная. Я повернулся, поднял голову, посмотрел на Веру и вдруг увидел, что ресницы ее дрожали.

– Почему? Почему, Вера? – спросил я. – Нет, мы должны, мы обязаны сегодня сказать друг другу все. Совершенно все, Вера.

Она отняла свою руку и встала.

– Я покажу вам наш сад, Виктор Сергеевич, – не глядя на меня, произнесла она. – Идите. Я сейчас…

Я вышел в сени, а потом в сад. Ночь. Совершенно красный, я такого прежде не видел, багряный, как заходящее солнце, между деревьями висел знак луны. Погасли два крохотных приплюснутых окошка. Мне послышалось, что звякнула щеколда. Я стоял и ждал, вдыхая донесшийся только теперь и ставший ясным настой сена. Я был землей, был запахом перегноя, был голой ветвистой яблоней. Потом что-то произошло со мной, стряслось с моим мозгом, с моими глазами. Я испугался самого себя: я стал видеть в темноте. Да, отчетливо, правда, не как днем, но все же видел, и даже далеко. Я разглядел забор вокруг сада, кусты возле него, дорожку, склонившиеся головки цветов по обеим сторонам ее, полуоткрытую калитку, веревку, натянутую между двумя деревьями, какую-то тряпку, висевшую на ней, ведро у стены дома, нет, это был маленький бочонок, воткнутую в землю лопату и лестницу, приставленную к стене, к чердачному окошку, из которого, наверное, и долетал запах сена. Предметы вокруг будто излучали свет. Я зачем-то взглянул на часы. Видна даже секундная стрелка. Стиснув лицо руками, я постоял, опустив голову, но когда открыл глаза, все было по-прежнему: все тот же необъяснимый, неземной сумрак. Что-то нарушилось во мне. Или что-то сдвинулось в природе. Наконец я увидел Веру. Она словно отделилась от дома и теперь, как тень, неслышно двигалась между деревьями.

– Вы здесь, Виктор Сергеевич? – негромко спросила она.

Я шагнул к ней. Она тут же прижалась ко мне, прильнула, а моя рука уже обхватила ее за плечи, и наши губы сами собой встретились в этой зыбкой черноте, чтобы опрокинуть нас в этой черноте сада, чтобы растворить и перепутать. Это был не поцелуй, а все, совершенно все, что возможно и невозможно, делимо и неделимо, осязаемо и бесчувственно.

Но я тут же потерял ее губы и ее тоже.

– Господи, – раздался ее голос, – как же я буду, как я останусь без вас? Как мне страшно… Я люблю вас…

Она стояла, закрыв лицо ладонями, спиной прислонившись к яблоне. Я снова шагнул к ней:

– Вера, станьте моей женой. – Я отнял ее руки от лица. – Мы всегда будем вместе. Каждый день, каждый час. Мы должны быть вместе. Вы придумали себе какое-то наказание, этот долг… Ведь у вас есть право на счастье.

– Если бы, если бы, Виктор Сергеевич, – выдохнула она.

– Но почему, Вера? Почему? Для чего? Вы слышите, у вас нет долга перед человеком, которого вы не любите. Вы выдумали себе этот долг. Вы, только вы сами, Вера, вправе распоряжаться своей жизнью, своим будущим, своей судьбой. Вы одна…

– Нет, Виктор Сергеевич… Что же меня ждет еще? – словно простонала она. – Неужели же раз… оступившись только раз, я навсегда украла у себя все, все?.. Да, я украла, – вдруг произнесла она со странным оцепенением.

Я снова взял ее за руки:

– Да вы не имеете на это права… Вы чистая, вы умная, молодая, прекрасная женщина…

– Я ведь хотела попрощаться с вами на берегу. А потом: еще минутку, еще последнюю минутку…

– Мы не должны прощаться, Вера… О чем вы сейчас думаете?.. Вы слышите меня? Вера, ведь человек – для свершений.

– Я еще днем была почти спокойна, – со странным оцепенением произнесла она. – Я только ждала, ждала, ждала вас. А когда мы сейчас сидели на диване, я почувствовала себя такой счастливой, что мне стало страшно. Страшно оттого, что этого вдруг никогда не будет, не будет…

– У нас все будет хорошо, Вера. Это в наших руках.

– Вы сказали: «станьте моей женой», а я испугалась еще больше. Ведь я ждала этого… Это знаете… Вы поймете… Я могла бы ждать этого всю жизнь и уже быть счастливой. Но когда вы сказали, все как будто обрушилось, поползло… Я как будто опутана. Я придумываю себе неизвестно что. То опять какие-то предчувствия… Я вам все объясню, я скажу. – Она замолчала, посмотрела по сторонам, обняла свои плечи и еще крепче прижалась к стволу. – Я считала, я думала… да, сгорела, перегорела часть моей души. Но и того, что осталось, наверное, хватит, чтобы вы были счастливы со мной. Но слышите: я говорю «наверное». Ведь я боюсь себя. Я все время оглядываюсь. Вы это понимаете?.. Виктор Сергеевич, – ее глаза оказались прямо передо мной, – ведь вы обманули меня, когда сказали, что упали с лодки и у вас потому болит рука. Обманули… Я сегодня случайно узнала, что в вас кто-то стрелял… И сейчас, вот сейчас у меня появилось жуткое подозрение… я даже нашла причину… Скажите, может быть, это опять… опять он?.. Может быть, в вас стрелял мой муж? Скажите мне правду. Я должна выкинуть это из головы.

Я вдруг, так же как она, ощутил промозглую сырость этого вечера.

– Что вы, Вера!.. А кто вам об этом сказал? Откуда вам об этом известно? – Я хотел увидеть ее глаза.

– Это не просто серьезно, это страшно, Виктор Сергеевич, потому что я могу поверить уже во все, потому что этот человек… У меня все мысли сейчас мешаются… Скажите, какого числа убили инспектора?.. Во всяком случае, это была пятница. Нет, – тут же остановила она меня. – Я скажу вам сама. Это было четвертого или пятого августа. Я в тот день как раз ходила в школу и подала заявление…

– Да, Назарова убили четвертого августа, – сказал я. – Но ваш-то муж при чем здесь, Вера? О чем вы говорите?

– Нет, он, конечно, ни при чем. Я это знаю. Я говорю о другом. – Ее голос словно метался. – Но именно в тот день он тоже, он сам уподобился этому убийце. Вот что я хочу сказать. Он приезжал в тот день в Тамань, собрался на охоту… вернулся ночью, а рано утром ушел, ничего не сказав. Но дело совсем не в этом, – перебила она себя. – А через несколько дней я… понимаете… я почувствовала в доме запах гнили. Что такое? Я посмотрела всюду, обыскала все. Открыла погреб, а там какой-то большой мешок. Я развязала… Это был мешок сгнивших уток. Целый мешок. – Она вся дрожала. – Ведь это не только жестоко. Это бессмысленно. Он убивал их, лишь бы стрелять, лишь бы попасть… Зачем? Для чего? Они ведь летали. Были живыми. Живыми были…

– Но может быть, он просто забыл вам сказать о них, Вера?

– Пусть… Но зачем, зачем столько? Мешок… Нет, нет… Я несколько дней ничего не видела вокруг. Тогда для чего же природа вырастила этих уток и для чего создала людей? Чем отличается он от того, кто убил человека? Меня потрясло, что эти два злодейства, как специально, совпали даже по времени. Это как будто одно и то же: бессмысленно убить этих уток – и застрелить инспектора, сгноить этих уток – и выстрелить из-за ревности… У меня есть в голове эта цепочка. Вы понимаете – она существует… Господи, так о каком, скажите, о каком счастье, о каком будущем я теперь могу думать, если он стрелял в вас, а мне предстоит носить ему передачи. Суждено. – Ее глаза были огромными и сухими. – Почему вы не говорите мне правду? Ведь я же думаю о самом худшем. Это он стрелял в вас?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю