355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элигий Ставский » Камыши » Текст книги (страница 8)
Камыши
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:33

Текст книги "Камыши"


Автор книги: Элигий Ставский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)

Ордынка

Несущиеся как будто в дожде половы, слепящие желтизной, эти поля уже потрудились, успели уже быть и зелеными, и васильковыми, и отзвенели, отстрекотали и теперь лежали торжественные, будто раскатанные. Даже сам воздух казался здесь сытым и благостным. Ну и покой же!

Автобус катил все дальше на юг, по местам, где я никогда не был. Инд головами, над корзинами густо плавала пыль. Судя по времени, до Темрюка оставалось немного. Я нащупал в кармане полиэтиленовую пробирку с таблетками, хотел еще раз взглянуть на пассажирку в кресле последнего ряда, но заставил себя смотреть в окно, чтобы не оборачиваться слишком уж часто…

На черте горизонта полоска зноя поблескивала словно расплавленная, хотя день едва начинался. Ширь эта была понятная, близкая, такая же, как в средней полосе, и, возможно, именно от этого, поглядывая на бегущие мимо станицы, на комбайны, схожие с плоскостопыми ящерами, я никак не мог избавиться от другой картины – от черной, набрякшей, едва освободившейся от снега равнины, которая с непонятной настойчивостью всю дорогу почему-то возникала у меня перед глазами, напоминала о себе и тревожила.

Я был там в апреле. Извилистая, еще мутная после разлива, обросшая красной вербой река. Темные от сырости домишки. Желтый бревенчатый мостик, который устроил пляс под колесами машины. Игрушка-церквушка над деревенским кладбищем. Вязкие скользкие тропинки меж крестов. Иззябшие березы. В воздухе запах талого снега. Гудел над весенним преображением старый треснувший колокол, звук которого мне был знаком еще с детства, как весь вид с холма… Дорогая мне могила почти стерлась и вот-вот могла исчезнуть совсем. Оглушенный извечным вороньим переполохом, я выбрался с кладбища и зашел в церковь, чтобы помянули моего чужестранца деда, под самый конец жизни все же одумавшегося, возвратившегося на свою землю. Раздавать серебро было некому. И вот как раз там, в церкви, именно там, меня прошила очередью и буквально разворотила неожиданно ворвавшаяся мысль, что со мной происходит почти то же, что с НИМ, неладное, как с НИМ – веселым, шумным человеком, пропахшим французскими духами. И значит, я тоже должен что-то поломать, вернуться к самому себе, потому что теперь даже не бунтовал, а смиренно приспосабливался к укладу и быту, где все заботы каким-то образом сводились к тому, чтобы карабкаться, но неизвестно куда и ради чего. Вот что я осознал возле тех налитых соком берез, побелевших и посвежевших будто прямо у меня на глазах. И словно разглядел обновление… Короче говоря, я понял, что, вернувшись в Ленинград, доложен расстаться с Олей. Решение пришло там. С этим я и уехал по небыстрым раскисшим дорогам, пожалев, что никогда не знал ни одной молитвы, и пристыженный тронувшей меня за плечо горбатой старухой, возникшей откуда-то из темноты церкви и уверявшей, что помнит даже отца моего и может показать место, где стоял дом деда.

По-прежнему за окном одно бескрайнее поле, медленно вертевшееся, как огромная долгоиграющая пластинка. И наконец-то я догадался, чего здесь не было, чего не хватало мне и чем настораживал этот простор. Здесь, вот уже сколько километров, не было леса, завалящей зеленой опушки на краю желтизны, какой-нибудь пусть реденькой рощицы. Вот потому-то, должно быть, я неосознанно и вспоминал другую равнину, держа перед глазами ту тонкую пастель, открывавшуюся с холма. Вот, оказывается, в чем тут дело. Непривычно мне это. Не по себе чуть…

…А что, если в тех, написанных дедом каракулях и был великий смысл и что-то в самом деле значат для, человека «земные соки?» Ведь вот родись я в какой-нибудь здешней станице, и у меня, возможно, были бы такие, как у Насти, говорящие брови, и не теперешний, а какой-то иной характер, схожий с этим колким стернистым полем. Земными соками мы, между прочим, и были созданы в какие-то там ископаемые эры. Еще-то чем? Вылупившись, поджав хвостик, осторожно выползли из болотца. Пока не люди, а только примерка, тайна, предательски начиненная телевизором, динамитом и топором. От вонючего родного болотца дотащились на брюхе до пышного папоротника. И вот тут-то, одурев от пряного запаха листьев, травы и цветов, в первый раз, быть может, и вдохнули в себя частицу того, что называется душой. И засмеялись, раскисли под солнышком: понравилось. Потом почесали в затылке, выдумали таблицу умножения и нацарапали ее на древесной коре. И кора потекла слезами. Или не так это было? Кто его знает?

А вдруг у меня и впрямь выпадут зубы и вылезут волосы, если все деревья станут пнями. И приплюснется нос, когда ему не останется возвышенных запахов. И пиявка покажется лакомством. И, воюя за эту пиявку, все равно в кого будет стрелять: в друга, в отца, в брата. И, озверев, придется опять уматывать в хлюпающее болотце, завернув пожитки в целлофановый мешок…

Проследив за мелькнувшей рядом разноцветной цепочкой велосипедистов, я все же оглянулся… Еще в Краснодаре, войдя в этот длинный мягкий автобус, я неожиданно увидел в кресле последнего ряда ту самую – конечно она! – барышню-гирю, которая была в ресторане вместе с Глебом Степановым. Я тут же вспомнил поразившую меня, ничем не объяснимую тяжесть плеч, лба, головы, тяжесть даже в опущенных уголках крупных, а в общем-то красивых губ. Правда, теперь вместо шикарного кружевного крепа на ней была желтая блузочка с короткими рукавами, которая, пожалуй, делала ее торс чуть полегче. Или причиной этого была не блузочка? Вот уж действительно неснившаяся находка для скульптора! Вполне возможно, что и до Краснодара мы ехали одним поездом. Всю дорогу она не меняла позы: сидела низко склонившись над книгой и не посмотрела в мою сторону ни разу. Впрочем, откуда ей было знать, что я ее где-то, с кем-то уже видел. Я для нее просто не существовал.

Мотор хрустнул и загудел на новой ноте. Впереди, закрывая даль, появилась серо-зеленая, залитая солнцем гряда, на которую мы и вползали. Небо стало расти, потом показались вершины деревьев и между ними две или три фабричные трубы… За стеклом запестрели темно-красные черепичные крыши, обсыпанные пылью виноградники, заборы, подметенные дворики, покрашенные известкой синеватые стены. Было похоже, что весь город состоит из одной нескончаемой улицы, несущейся куда-то по склону. Мы остановились на широкой, излишне расползшейся площади.

А зачем барышня-пуд прикатила в этот одноэтажный Темрюк?

Я вышел, достал сигареты и любопытства ради остановился, чтобы еще раз посмотреть на загадочные пропорции. Показались ее упавшие на лицо льняные волосы, она опустила ногу на нижнюю ступеньку, и вдруг растерялась, как будто испугалась этой незначительной высоты. Наконец решилась, и нога в черной, державшейся только на пальцах туфельке, повиснув в воздухе, стала беспомощно нащупывать твердь. Мне нужно было помочь ей, но я не успел этого сделать, хотя уже протянул было руку. Она не сошла и даже не спрыгнула, а в последний миг как-то неловко соскользнула вниз и, может быть, подвернула ногу. Сделала несколько мелких, как будто чуть прихрамывающих шагов и вошла в соседний, стоявший рядом, небольшой автобус. Тут же села к окну и опять раскрыла книгу. Потом подняла голову и, повернувшись к стеклу, взглянула куда-то вверх. И вдруг я увидел ее глаза, огромные, глубокие и, мне показалось, заплаканные. Нет, даже не глаза, а потрясающе трогательную сетчатую розоватость воспаленных слезами белков. Ну точь-в-точь как у знаменитой кающейся Магдалины Тициана, молящей, страдающей и являющей собой надежду. Но вот грешная голова снова опустилась над книгой, которая наверняка нужна была лишь для того, чтобы не слишком афишировать красноречивое раскаяние. И автобус с ней тронулся. Я успел прочесть на табличке «ТЕМРЮК – ТАМАНЬ». А ведь и действительно где-то рядом была лермонтовская Тамань.

Инспекция рыбоохраны помещалась в одноэтажном, стоявшем на отшибе доме, по соседству с Кубанью. Какой-то единственный зевавший у телефона в полупустой неподметенной комнате широкоплечий краснолицый человек, сидевший под приколотой к стене фотографией в черной траурной рамке, сказал мне, со странным интересом разглядывая мои ноги, что Степанов утром «убыл» на дежурство к Ордынке и вернется, может, к ночи, а может, завтра.

– К Ордынке? – опросил я, услышав знакомое название.

Губы и брови его почему-то дергались. Я посмотрел вниз и понял, что мои ноги тут ни при чем, а наблюдает он за кошкой, которая пыталась сорвать подвешенную для нее на веревке рыбку. Кошка подпрыгивала, дотрагивалась до рыбки лапой, но безуспешно. Игра для нее была придумана изнурительная.

– А вам чего, по какому делу? – Докурив папиросу, он подумал и швырнул ее в угол. Наклонил голову с лысиной и зевнул, продолжая следить за кошкой. – Были задержаны? Штраф платить не хотите? Или у вас лодку изъяли?

Ветерок издевательски покачивал распахнутую раму, к которой была привязана бечевка, и серебристая приманка дразняще передвигалась по воздуху. Кошка сделала еще одну изящную попытку.

Я узнал, что Ордынка – это рыбацкий поселок, что до него можно добраться по лиманам или на попутной машине. Пожалуй, не было никакого смысла без всякого дела сидеть в Темрюке, глотать пыль на улицах, и я решил, что пойду прямо сейчас, а какая-нибудь машина догонит меня, и таким образом разыщу сразу Степанова и того Прохора, который знает, как найти Настю, а заодно увижу лиманы. Это уже дело.

– Это Назаров? – спросил я, показав на портрет и уже собираясь уйти, потому что ответа не последовало.

– А на вас что, Назаров акт составлял? – точно проснувшись, спросил дежурный. – Следующий раз не будете браконьерить. Вишь, понимаешь, сперва ловят в мутной воде… А человека убили. Брысь! – прикрикнул он на кошку. – А Степанов зачем? Защитничка нашли?

Я объяснил ему, что слышал о Назарове в Ростове.

– Где? В Ростове? – Его глаза забегали от меня к телефону, в руке появился носовой платок. – А вы не из Москвы? Тут из райкома звонили, что едет корреспондент.

– Нет, я от Рагулина. А вообще из Ленинграда, – ответил я.

Взглянув на меня, протерев лысину, он показал на стул:

– Садитесь. Придет наша лодка с мотором, и мы вас добросим в Ордынку… Да, дела у нас… Двое пацанов осталось… Две недели как убили, а кто убил – неизвестно… Следствие тянется… Следователь молодой… А как там Константин Федорович? Давненько что-то не приезжал.

Фотография изображала человека лет сорока, стоявшего на фоне высокого камыша и старавшегося улыбаться. Такие снимки попадаются в районных газетах. Правая рука браво лежала на пристегнутой к ремню кобуре, словно он только что вложил туда пистолет. Но глаза были умные, недоуменные, даже укоряющие. Тот, кто снимал его, наверное, приказывал: «Улыбайтесь! Улыбайтесь!» А Назаров, похоже, отговаривался: «А зачем меня-то?» И улыбка не выходила. День, кажется, был пасмурный. Ветер растрепал его редкие светлые волосы. Ворот рубахи расстегнут…

– Вот именно сказать, что как раз его возле Ордынки, – шумно вздохнул дежурный, встал, отвязал рыбку и бросил кошке: – На!.. Место, знаете, глухое. Служба ведь тут ох… опасная. – И, поглядывая на меня уже совсем приветливо, он опять кругами поводил платком по лысине. – А в Ленинграде как погодка?

– Ничего, – сказал я, старясь разгадать улыбку Назарова. Такие виновато-растерянные лица бывают у очень стеснительных людей.

В нижнем углу фотографии, возле кнопки, сидела, сложив узкие палевые крылья, самая обыкновенная ночная бабочка.

– А метро у вас такое же, как в Москве?.. Да вы подождите. У меня, знаете, и водичка холодная есть…

Я поблагодарил его, решив, что все же рискну и пойду, – так, наверное, будет скорей.

Стоя на крыльце, он показал мне тропинку, которая вела к лиманам, и, бросив рюкзак за спину, я пошагал по ней, прыгая через канавы, наполненные черной водой.

Дома кончились, остались позади редкие тополя, и тропинка уткнулась в грунтовую разбитую и точно присыпанную серой пудрой дорогу. Жгло страшно. По обочине рос безжизненный запыленный репейник. Но скоро воздух сделался как будто острее. Я увидел впереди зелень и вдруг, словно вздох, слева открылась огромная давным-давно залитая морем низина, заросшая островками камыша и тростника. Безбрежная и чуть задымленная гладь многих соединенных между собой озер. Лиманы…

Я шел как завороженный. Да, Настя была права: ничего подобного я действительно не видел. Выжженная плоская земля, повисшие в небе цапли, слепящая и неподвижная вода, местами, как сетью, покрытая водорослями. Тростник, стеной росший вдоль черного топкого берега, переливался, шевелился и весь был наполнен птичьими голосами. Мир давно неслышанной тишины и расслабляющего покоя, который затягивал и манил дальше, дальше…

Уже в поезде мне в голову приходила мысль: позволить себе недельку бездумья. Ощутить чистоту только что вымытого дощатого с черными щелями еще влажного пола, не закрывать дверь и чувствовать плечами ветер, пахнущий землей и полынью. Сметать со стола и бросать птицам крошки самого настоящего черного хлеба. Пить из обыкновенной алюминиевой кружки, черпая воду из стоявшего на лавке ведра. И самому приносить это ведро, да так, чтобы не расплескалось ни капли…

…И в наш-то век это же ни с чем не сравнимое счастье: поднявшись на заре и еще под звездами, спуститься с крыльца босым, почувствовать прохладу катящихся по ногам, дразнящих и даже тяжеловатых капель предвещающей ясный день росы, поглядеть на туман, на его расползающееся шевеление, просветление, когда вдруг вырастут куст, камень, лодка, доска над водой, слышать, как возникают голоса и жизнь, и, сидя на корточках, чистить рыбу и варить на каком-нибудь острове уху в котелке…

Дорога по-прежнему шла у воды, и странно, что птицы совсем не боялись меня, сидели у берега не улетая.

Судя по часам, я отмахал километров пять-шесть, однако ни одна машина так и не нагнала меня и не попалась навстречу. Вокруг было пусто. Пекло становилось невыносимым, и я начал сомневаться, что иду именно в ту сторону, куда нужно. Прошагав еще немного, я заметил просвет в тростнике – несколько метров открытого и даже песчаного берега, что-то вроде крохотного пляжа, – и решил подождать. Сбросил рюкзак и сел у воды, глядя на дорогу, а заодно на лиман, чтобы, может быть, увидеть какую-нибудь лодку. Пожалуй, прогулку я затеял рискованную.

Чтобы остыть, я искупался. Но бултыхание животом по вязкому дну – а большой глубины я не нашел – и к тому же в перегретой воде мало мне помогло. Но зато солнце стало еще прилипчивее.

Накаляясь, как пустая консервная банка, я сидел, проклинал себя, щелкал мертвой ронсоновской зажигалкой и размышлял о том, что уж если не жидкий бутан, то купить в Темрюке кепку мне действительно бы не мешало. В голове появился шум, и, мне казалось, краски вокруг начали меняться, становясь все ослепительнее.

Серая дюралевая лодка вынырнула неизвестно откуда. Мотор был выключен, и ее несло ко мне ветром или течением. Нас разделяло метров сто пятьдесят, не больше. В ней были двое. И оба светились, точно обведенные по краям электричеством. Один, большеголовый, сидел на середине лодки. Он повернулся ко мне, когда я крикнул им и помахал рюкзаком, босиком войдя в воду. Другой, маленький, скрюченный, даже не поднял головы.

– Скажите, Ордынка… Ордынка там? – крикнул я им.

Даже если они не слышали меня, то большеголовый наверняка должен был заметить, как я размахивал руками, а потом и рюкзаком. Закрывшись ладонью от солнца, наблюдая за их лодкой, я ждал и брел теперь уже по колено в воде. И опять посигналил им рюкзаком. Они посовещались, молодой энергично жестикулировал, приподнимался и что-то доказывал, вытягивая руку в мою сторону. Второй как будто застыл. Так и сидел не двигаясь, серый и безжизненный, как сломанный сук, в кепке, очень уж печальный. Что-то у них там происходило. Потом они поменялись местами, большеголовый, продолжая спорить, сел к мотору, и лодка, окутавшись дымом, дернулась, уходя от берега. Кричать теперь было бесполезно. Испуганные утки кружились над тростником, а я вышел на берег, сел и снова начал щелкать своей пустой зажигалкой, уже понимая, что мне нужно как можно скорее возвращаться в Темрюк.

Но вот за тростником опять что-то затрещало и показалась другая лодка: черная, деревянная и, наверное, тяжелая. Мотор, слишком маленький для такой махины, стрекотал и еле тащил ее, заходился и готов был вот-вот захлебнуться. И в этой лодке тоже сидели двое.

Я подождал немного, чтобы они подплыли ближе, потом крикнул им:

– Эй, не скажете, где тут Ордынка?

Они еще немного пострекотали, а потом повернули к берегу. И когда мотор затих и лодка остановилась, сунувшись в песок, выжидательно посмотрели на меня. Тот, что был в одних трусах и, развалившись, полулежал, раскинув ноги, на зеленой подстилке из тростника в лодке и, очевидно, был главный, скептически щурился, пока я объяснял, что мне нужно. Он разглядывал меня почти брезгливо. Его товарищ, не шевелясь, сидел у мотора.

Я снова объяснил, что мне нужно попасть в Ордынку. Они молчали. Наконец Голый, кажется, ожил.

– Н-ды… Ну-ну, – выдавил он. – Из Краснодара?

– Из Москвы, – со злостью сказал я, надеясь хоть так подействовать на них. – Из газеты.

– Лажа, – усмехнулся Голый и посмотрел на часы. – Рыбку у рыбаков перекупать? Сидор-то побольше взять надо было. Много вас тут таких.

Я протянул ему свой рюкзак. Но Голый даже не шелохнулся.

– Я говорю: с таким сидорком даром проедешься, – сказал он. – Дорогу не окупишь и на опохмел не заработаешь. – Потом повернулся к другому: – Ладно. К Румбе поспеем.

Рюкзак взял второй – весь мокрый от пота, белая рубашка прилипали к спине, под глазом синяк, на губах кривая улыбка или губы кривые, потому и улыбка, – быстро протянул руку и положил рюкзак и лодку, глядя мне в глаза робко и даже услужливо. То ли белая рубашка, то ли его тощая шеи, но он был похож на цаплю.

– Ааа… Так это, Саня, насчет Назарова, верно? – прошепелявил он. – Про убийство писать, да? На суд приехали?

Вместо «с» он говорил «ш»: «На шуд приехали?»

Я кивнул. У меня было только одно желание: добраться до какой-нибудь крыши, а не тлеть на этой дороге.

– А далеко до Ордынки?

– Неее… Полчаша. Минут шорок. Ага?

Цапля завел мотор, и лодка пошла, а я вытянул ноги и посмотрел на лиман, швырявший во все стороны золотые пригоршни, податливо разбегавшийся. Пожалуй, это было лучше, чем в машине.

– А шудить-то кого? Шудить-то кого же будут? – нагнулся и дыхнул на меня чесноком Цапля. – Кого надо, никогда не жашудят.

Вода в лимане была коричневая.

– А кого надо? – спросил я, глотая сочный, пахнущий сыростью воздух и устраиваясь поудобнее.

– А кто его убил, того и надо, – донеслось сквозь гул мотора. – Ага?

На воде было уже не так душно, как на дороге, и лиман, открываясь, становился все шире и ветренее.

– Спички у вас есть, ребята? – попросил я, разглядывая метавшихся перед лодкой птиц. Утки тяжело хлопали крыльями и пенили воду, образуя на этом всполошившемся аэродроме белые взлетные полосы.

Теперь камыш рос только островками, иногда почти круглыми. От берега было уже далеко.

– А его кто убил? – Я смотрел на смешного, ошалело отряхивавшегося нырка, который то ли от страха, то ли играя всплывал возле самого носа лодки.

– А Прохор Кривой. Ага? Еще-то кому?

– Какой Прохор? – Этот мотор стучал как будто по голове, и я наклонился ниже.

– А мужик один с Ордынки. Кривой. Бригадир ихний.

Винт рвал и даже выбрасывал из воды целые пучки водорослей. Рука Цапли, лежавшая на моторе, дрожала. Я вынул салфетку и прочел написанный Настей адрес: «Ордынка, спросить Прохора». Ветер едва не выхватил у меня этот крохотный квадратик бумаги.

– А вы что, всех там знаете, в Ордынке? – спросил я Цаплю.

– А чего их знать? – пожал он плечами. – Там и всего-то одна бригада. И еще приемный пункт.

На развернутую салфетку вдруг опустилась стрекоза. Блестящие полиэтиленовые крылья ее вздрагивали, и я вспомнил бабочку, сидевшую на фотографии Назарова, прямо на кобуре.

– А вы откуда знаете, что Прохор? – спросил я.

– А может, и не Прохор, – пожал плечами Цапля. – Может, его Кириллов убил; а может, Симохин, а может, еще кто на него зуб имел.

Что-то щелкнуло у меня под ухом. Я повернулся, увидел портсигар и совсем близко лицо Голого, тридцатилетнее, испитое, в густой паутине мелких морщин, точно он перед этим спал на тонкой железной сетке.

– Так сказать, извиняюсь. – Он держал передо мной раскрытый портсигар. – А справочку вы имеете?.. А ты, лопоухий, умри. Понял?

Нет, я увидел не все лицо, когда он сел и придвинулся ко мне, а, пожалуй, только бесцветные его глаза, совершенно круглые, выгоревшие, как у глубокого старика. На ноге у него была татуировка.

– Ну, вообще, так сказать, документик. Курите.

Мне показалось, что он довольно откровенно пытался заглянуть внутрь моего рюкзака, когда я развязывал его, чтобы достать свой едва не утерянный и возвращенный мне Настей билет.

– Общественность, – заявил он весомо. – Доверяй, но проверяй.

– Понимаю, – сказал я.

Он взял мой билет и принялся изучать, отодвинувшись и облокотившись на локоть.

В лицо иногда летели брызги. Услышав про этого Прохора, я, пожалуй, впервые поверил блистательной стюардессе, которая, значит, не обманула меня, вручив довольно сомнительный адрес. Мне даже показалось мрачно-забавным подобное начало романтического свидания среди лиманов.

– А там другого, кроме кривого, Прохора нет? – спросил я.

Голый поднял плечи и развел руками, потом возвратил мне «удостоверение», вручил, как награду. Таким жестом. И снова лег на свою зеленую подстилку, подставив под голову локоть.

– Можете следовать. Будете в Ордынке, там начальник государственного приемного пункта рыбы от колхозников гражданин Симохин Роберт Иванович. Непьющий. Грамотный. – Он словно ласкал себя, лениво поглаживая ляжку. – А также к следователю – Бугровский Борис Иванович. И еще можете обратиться, вот он сейчас перед нами проехал, к непосредственному свидетелю и участнику совершенного преступления инспектору Степанову. Выясняйте, если у вас есть полномочия. Подкрути, Петя, – приказал он, глядя уже на лиман.

До меня не сразу дошел странный смысл его слов: «участнику преступления».

– К Степанову Дмитрию Степановичу? – спросил я. – Вы его знаете? Инспектор из Темрюка?

– Ага, ага, – кивнул Цапля. – Он самый. С Прохором дружки. Вместе пили. Хана. Влип. Теперь увольняют. Привет.

– Это в той, дюралевой, где сидели двое?

– Сдает другому лиманы. Теперь вместо него новый, молодой будет. Доработался. – И он рыкнул мотором, как бы наслаждаясь этой своей возможностью.

– А Степанов-то что? – крикнул я.

– А как же? – нагнулся ко мне Цапля. – Проспал Назарова. Вдвоем дежурили, когда Назарова кокнули. Назаров в одной лодке, а Степанов в другой. Вместе дежурили.

– Скажите, а мы не можем их догнать?

– Не тянет… И разве их найдешь? У них служба секрет.

Я невольно смотрел ему в рот – все зубы словно специально расшатаны вкривь и вкось, клык слева рос почти горизонтально, оттопыривая губу, потому с лица и не сходила гримаса улыбки.

– А его за что… увольняют его за что, Степанова?

– Прокуратура, – улыбнулся Цапля. – По делу проходит. Ага? А мы с Саней свидетели… Моя фамилия Егоров… Егоров… а его Ковалев… С Саней проезжали тогда вечером, когда Назарова… Ага?.. Егоров Петр Матвеевич. Тысяча девятьсот сороковой. Беспартийный. Вы запишите. Свидетели по делу об убийстве рыбного инспектора Назарова. Вам и следователь Бугровский скажет. – Взглянув на лиман, он выправил лодку и снова повернулся ко мне.

– Значит и Степанов под следствием? – крикнул я.

Голый скривился и, чуть приподнявшись, сплюнул за борт.

– Мы вас, товарищ, на Ордынку везем, а пресс-конференцию объединенных наций вам даст прокурор, если сами не понимаете, что так просто освобождать человека от служебных обязанностей в нашей стране не будут. Потерял на посту доверие. Не щадил народного богатства. – И, подавив меня своим превосходством, он тут же забыл обо мне. – Подкрути еще, Петя.

В общем-то, можно попить из лимана, вода пресная… А Костя, выходит, не только не преувеличивал, когда говорил, что Степанов попал в историю и его уже затаскали, а скорее недооценивал ситуацию. Тут, кажется, было не просто плохо, а, если судить по тому, что об этом знал здесь первый встречный, тут все, наверное, уже было закручено до упора, как это бывает в маленьких городках. Согласовали, решили, исполнили. Отзвонили и положили трубки. И только теперь, только в эту секунду я вдруг осознал, нет, почувствовал, что ведь здесь же случилось убийство. Убийство! Не украли там что-нибудь, не пропили чужое добро, не оклеветали ни за что ни про что, а физически уничтожили человека.

– А за что же его убили – Назарова? – спросил я.

Цапля выдержал мой взгляд.

– Назарова? Его? А за рыбу. Ага? – Он посмотрел на меня, улыбнувшись. – Он же не человек был. Милиционер. А ему чего – из его кармана? Ни себе, ни другим, Степанов хоть сети не рвал. Тут весь берег на рыбе. Еще-то чего? Рыба – всем харч. А лиманам все равно хана. Вот и наелся за рыбу. Убрали.

Я не мог прочесть, что у Голого на ноге. Из-под трусов виднелись только кончики букв.

– Ну, а вы-то, ребята… сами кто же такие?

Голый взглянул на меня, оценивая и прищурившись. Потом скривился и снова сплюнул в лиман:

– А мы не рыбаки. Мы ее только кушаем. Косари мы. Тростник здесь косилочкой косим, чтобы лиманы не зарастали. А ее кушаем, если понимаете.

– Ну да, – закивал Цапля. – Косари мы. Косари. А ее кушаем. На острове живем. В шалаше… Ордынка вон там. А убили тома, в той стороне.

На руке у Голого тоже татуировка: пронзенное стрелой сердце, под которым стояло: «В – 1965». Я подумал, что это следы тюрьмы. Стрижка короткая, а брови лохматые. На пальце толстое серебряное кольцо. Всем телом я ощущал на себе его тяжелый, давящий взгляд, и у меня возникло желание устроиться в этой лодке как-то так, чтобы одновременно видеть сразу двоих. Пока я прикидывал, как мне сесть, Голый приподнялся, и я увидел у него на ноге нижнюю строчку: «…МАТЬ РОДНУЮ…»

Я сел верхом на скамейку, достал ручку и записал в блокнот:

«НАЧАЛЬНИК ПРИЕМНОГО ПУНКТА СИМОХИН. БРИГАДИР ПРОХОР КРИВОЙ. СВИДЕТЕЛИ ЕГОРОВ И КОВАЛЕВ. КОСАРИ».

– Ну а вас в чем же обвиняют, если честно? – спросил я потверже.

– Меня?

– Вас, – повторил я.

Вода переливалась, и лучше всего было сидеть, опустив голову, и смотреть только вниз. Воздух вдруг показался мне бронзовым, погустевшим.

– Нас? А потому, что ракетницу нашу у него… у Назарова… когда тело нашли… Ага? В плаще. А мы, значит, после работы, как сегодня, в Темрюк ехали… На субботу и воскресенье каждый раз уезжаем…

«…УЖЕ ПОЛМЕСЯЦА ТАСКАЮТ. ТУТ НЕ КАЖДЫЙ ДЕНЬ РУБЛЬ ЗАРАБОТАЕШЬ. У НАС БЫЛА СВОЯ РАКЕТНИЦА, ЧТОБЫ НОЧЬЮ НЕ ЗАБЛУДИТЬСЯ. МЫ НЕ МЕСТНЫЕ. Я ИЗ АХТАРЕЙ. А САНЯ ИЗ ЕЙСКА. ТАМ РАБОТЫ НЕТУ…»

Голый не спускал с меня глаз и только время от времени вертел на пальце свое кольцо.

«…РУЖЬЕ В ТОТ ВЕЧЕР ОСТАЛОСЬ В ШАЛАШЕ…»

– Мы сперва по лиману шли, а потом уже гирлом, где карава стоит. Ага? Гирло у нас – то же самое, что ерики: соединяют лиманы. А карава – сеть большая колхозная… Но мы сперва по лиману. Дождь пошел…

«…ДОЖДЬ…»

– …Смотрим: лодка, а там Симохин – начальник пункта. У камыша… Мы рубашку увидели белую. Он модный. Стиль… Нейлон.

Голый приподнялся на локте и не сказал, а крикнул так, что его голос вонзился в меня:

– Ты… лопоухий… чего разбрехался?

– Про Назарова, Саня, – икнул Цапля. – Я и говорю: нас обрехали, а мы с тобой, значит, после работы ехали. Ага? Мы рыбой не торгуем, у нас зарплата идет… Нам рыба зачем?.. А Прохор Назарова еще весной на лимане избил. Все знают.

Голый закрыл глаза, как будто заснул.

«…КРОМЕ НИХ В ТОТ ВЕЧЕР НА ЛИМАНЕ БЫЛ СИМОХИН… СИМОХИН… (СТРАННО, В БЕЛОЙ РУБАШКЕ ВЫЕЗЖАТЬ НА ЛИМАН.)»

– А следователь говорит: почему у Назарова была ваша ракетница? А где его собственная ракетница? А мы-то что? Он, может, свою утопил… А за это таскают. Ага? Вы запишите.

Я перевернул страницу:

«…В ТОТ ЖЕ ВЕЧЕР НА ЛИМАНЕ БЫЛ ШОФЕР КИРИЛЛОВ…»

– Вон он и сейчас на пол-литру удит – Кириллов, – показал Цапля на какую-то непонятно изогнутую тонкую фигуру словно выраставшую из воды.

Голый по-прежнему лежал неподвижно и как будто отсутствовал.

– Ну а Степанов-то где был? – спросил я.

Голый открыл глаза, и Цапля, застыв, уставился на него.

Из уток по-прежнему чаще всего нырки. Они подпускали нас очень близко.

Цапля вздохнул, улыбнувшись мне, и чуть повернул лодку. И кажется, он успел произнести монолог перед тем, как у них едва не началась драка.

– Назаров, значит, у нас ракетницу отнял. Не положено. А с ним чего говорить? Подавись. Мы с Саней дальше, в Темрюк. Мотор то у нас… Ага? Барахло. Списанный. Дождь к тому же. Тут опять лодка. Кто? Прохор сидит. А нам чего? Мы, значит, мимо. Соображения-то нет. Нам то еще далеко. А как отъехали порядком – выстрел! Трах! Трах по лиману. Я – на моторе. А Саня – так. Думаем, что такое? Но Назаров-то влево, как будто к нашему шалашу, а стрельнуло-то вроде там, где мы бригадира Прохора видели. А мы уже в гирле как раз, где карава колхозная. Но мы караву не трогали, у нас своя сеть есть. А возле каравы лодка. Инспекция!.. А там, смотрим, Степанов. Мы ему крикнули, а он в лодке под брезентом. Увидел нас и с перепугу – бамц – ракету! Кто, говорит, стрелял?..

«…СТЕПАНОВ ДАЛ РАКЕТУ… У КОСАРЕЙ ЕСТЬ СЕТЬ…»

– …Еще – бамц! Потом мотор завел и тикать. Ага? А у нас рыбы не было. Нам рыба зачем? Мы не колхозники. Мы и следователю на очной…

– Так Степанов-то?.. Он в чем виноват – Степанов?

– А как же? – удивился Цапля. – Назарова убивают, а Степанов спит. Они же вместе дежурили. Вот Назарова и убили. Только мы с Саней видели, а то бы ему сошло. А может, он специально спал? Прохор Назарова подстерег, а Степанов проспал на дежурстве. Дружки? Да? Собутыльники. Какой же он инспектор?

И тут Цапля привстал, потянулся за спичками, нажал рукой на весло, торчавшее из-под тростника, и среди зеленой подстилки я вдруг увидел широкий серебристо-красный сазаний хвост. Он был почти прозрачный, упругий и, мне показалось, вздрагивал. Приглядевшись, я различил еще несколько больших рыб, укрытых тростником, тростником замаскированных.

Я поднял голову, услышав крик Голого.

Сперва пошевелилась меченая нога, потом другая, левая рука на борту, изо рта ругань, и он взлетел, подняв эту свою проштемпелеванную ногу – НЕ ЗАБУДУ МАТЬ РОДНУЮ, – и закрыл своим телом воду и солнце.

Лодка качалась.

– Ну, чего, Саня? Чего? – закрылся руками Цапля.

– Дешевка… – обрушилась на него матерщина.

– А я же говорю: косари мы. Косари, говорю, Саня. Мы-то ни при чем. Ага?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю